Текст книги "После свадьбы. Книга 2"
Автор книги: Даниил Гранин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Глава седьмая
Все веселились. Летели ленты серпантина. Гремела музыка. Кружились пары. Скользили цветные лучи прожекторов, выхватывая улыбки, сплетенные руки, сияющие глаза. А он стоял в дверях зала, молодой, красивый, в начищенных ботинках, и никто не знал, что творится у него на душе.
Он тоже улыбался.
Он вспоминал свое поведение и усмехался. С некоторых пор стоило ему вспомнить какие-нибудь свои прошлые поступки, становилось смешно и стыдно. А может быть, это признак роста? Человек растет, умнеет и переоценивает прошлое. Но если он, Геннадий, продолжает расти – значит, он и сейчас совершает глупости. Хоть бы скорее кончился этот рост! Эх, Геннадий, Геннадий, докрутился ты, попал под самое высокое напряжение; никакая изоляция, никакие оправдания тебе не помогут.
А в чем, собственно, ему оправдываться? Перед кем? Кому он повредил? Никому, кроме себя. И никому до этого дела нет. Для всех остальных он действовал исключительно как член комитета.
Ничего больше. Он обязан был содействовать Вере. После той тяжелой травмы необходимо было создать для Веры в механическом цехе нормальную обстановку. Исключительно ради успешной работы над «Ропагом». Он накрутил Шумского, тот привлек Юрьева, тот подключил главного инженера. Когда надо было, Геннадий умел нажимать на все педали. «Это уже не забота о человеке, – пошутил Юрьев, – это любовь к человеку». Геннадий и глазом не моргнул на этот намек.
И знай он уже тогда, как все обернется, он поступил бы точно так же. Так же ответил бы Ипполитову о сплетне, пущенной Лосевым. Ипполитова тогда, видно, всерьез интересовало, какую роль сыграла Вера при отправке Малютина, из каких побуждений она действовала. Да, он ответил бы Ипполитову точно так же, разве что без мальчишеской горячности. Спокойно и даже презрительно. И как только Ипполитов мог поверить этой клевете! Именно клевета. Уж кто-кто, а он, Геннадий, находился тогда в центре событий, речь ведь шла о судьбе его лучшего друга Игоря Малютина и его жены Тони. Известны они вам, товарищ Ипполитов?
Намек был глупый, никчемушный.
С Ипполитовым относительно Веры беседовали и другие, беседовали, наверное, прочувствованно и задушевно. Вскоре Геннадий заметил, что Ипполитов после работы провожает Веру. Так получалось, что как раз в это время Геннадий оказывался на остановке и видел, как они шли. И старался не вмешиваться, боясь напортить Вере: кто знает, может, так и надо, налаживаются нормальные условия, Ипполитов внял общественному мнению, искупает свою вину.
Смешно, сейчас это все очень смешно, но смеяться почему-то не хочется. А тогда у него было прекрасное настроение. Время делает горе маленьким, а радость большой. Ему казалось сейчас, что та радость была огромной. И Вера должна была радоваться так же, как он. Почему он был уверен, что она должна все чувствовать так же, как он, и так же относиться к Ипполитову.
До сих пор Геннадий чудесно ладил с жизнью. Если что и не ладилось, так по его вине. Жизнь тут была ни при чем. Как при работе на высоком напряжении, она требовала лишь соблюдения необходимых правил безопасности. Но за последний год она то и дело ставила его в тупик. С ловкостью фокусника она извлекла из самых заурядных обстоятельств непостижимые сложности. Не поймешь, с чего она вдруг заартачилась. Он то ведь относился к своей жизни по-прежнему, с открытой душой, но она словно знать ничего не хотела, она словно издевалась, сталкивая между собой самые немыслимые вещи, стараясь всячески озадачить, завести в тупик, заставить его страдать, сбивала с привычной дороги, запутывала следы. Ничего не осталось от ее прежней удобной, послушной легкости.
Он испытывал разочарование в себе оттого, что он оказался таким уязвимым. Тем более следовало вести себя как настоящему мужчине. Сурово и непоколебимо. Встретить удар рассеянной насмешкой.
Вот они, танцуя, вошли в розовый, круг света, Вера и Ипполитов. Даже под этим розовым, веселым дулом прожектора Вера выглядела бледной. Тоненькие косички, уложенные венком, делали ее похожей на школьницу, и вся она в ситцевом цветастом платьице, с черной бархоткой казалась девочкой, вставшей после тяжелой болезни. Каждое движение доставляло ей радость. Она жмурилась от света и беспричинно смеялась. Голая до локтя рука лежала на плече Ипполитова. Кружась, они медленно пересекали светлый круг. Они молчали и пристально смотрели друг другу в глаза, не подозревая, что Геннадий следит за ними. Он настиг их в ту самую минуту, когда между ними решалось что-то бесконечно важное. Он почувствовал эту минуту по стуку своего сердца. Во рту пересохло. Они кружились внутри розового раструба света, ее глаза появлялись и исчезали. Они были огромные и блестящие, эти два глаза. Сейчас при нем, на расстоянии нескольких шагов, совершалось непоправимое.
Радуйся, ты ж этого добивался, ты старался, чтобы Вера скорее выздоровела.
Никогда еще ему не приходилось быть отвергнутым. Своими руками, он все сделал своими руками. И на этот первомайский бал пригласил Веру он. Не то чтобы пригласил, но убедил, что присутствие членов комитета необходимо. Случайно встретил ее на полдороге к клубу, и весь остаток пути они шли вместе. Плечо ее касалось его плеча. Волосы ее тускло блестели. От них веяло прохладной свежестью. Он шел, опутанный этим весенним запахом, и расспрашивал о делах. Про Ипполитова она сказала: «Я ему докажу, ты прав!» – и Генька, наивный дурачок, хвалил ее: давай действуй, доказывай! Он гнал от себя всякие подозрения, был в восторге от непринужденности своего обращения. Да, разговор был только о модернизации и автоматизации, и ничего другого не стояло за их словами.
Ипполитов и Вера возвращались с вечера той же дорогой, по которой Геннадий несколько часов назад шел с Верой.
Геннадий пошел за ними издали, по пустынному, празднично освещенному проспекту.
Неизвестно, о чем она говорила с Ипполитовым, может быть тоже о «Ропаге», но тут все было наоборот: сами по себе слова ничего не означали, важно было то, что она держала его под руку, она, а не Ипполитов, что они шагали в ногу особым, слитным шагом, не различая луж… Мимо того же мебельного магазина, где в витрине на диване спала кошка, мимо газетного ларька, мимо сквера… Он подсматривал, отбросив всякий стыд и самолюбие. Как с ним, так и он. Ей-то ведь не стыдно! Ну как же, она старается во имя производства, обеспечивает нормальные отношения с заказчиком, доказывает Ипполитову свою правоту! Но как ей не стыдно? Ничего, он ничего не мог понять. После всего того, что было!.. Он-то, дурак, восхищался ее принципиальностью. Все обман, все ложь. Как она могла, она, Вера!.. Никаких у нее убеждений, никакой стойкости, ничего, обычная женская расчетливость. Ненавижу!
Он ругал ее последними словами. Испортила ему такой праздник.
Скоро будет переулок, в котором она живет. Там темно, дощатый забор, маленький садик между глухими стенами домов. Скамейки… Ему бы только увидеть, как Ипполитов целует ее, и тогда все пройдет. Сразу все кончится, как рукой снимет. Но он не хотел, чтобы все прошло. Лучше самая маленькая надежда, чем конец. А если окликнуть, остановить: «Вот и я, разрешите пристроиться. Я тебя, Вера, пригласил на вечер, я тебя и провожу»?..
Они свернули в переулок. А он пойдет прямо. И не оглядываться! Настоящий мужчина не оглядывается. Он плюет сквозь зубы, поднимает воротник и топает своей дорогой, никуда не сворачивая. А может быть, настоящий мужчина поступает как раз наоборот? Он догоняет эту парочку и говорит им что-то убийственно остроумное. Например: «Катитесь вы отсюда, товарищ Ипполитов, эту девушку люблю я…» Может быть, Вера и не догадывается. А если бы догадывалась, разве что-нибудь изменилось бы? Только стыднее было бы.
Ипполитова он всегда почему-то видел со спины – гладкий, круглый затылок. Вместо лица обязательно возникал затылок на длинной шее. И хорошо, что Вера не знает. Что ж хорошего? Обыкновенная трусость. Зато она знала бы, что теряет. Ничего она не теряет. Что он такое по сравнению с Ипполитовым? Подумаешь, невидаль – монтер шестого разряда: включено – выключено! Такими улицу мостят. Куда ему до Ипполитова! Начальник цеха, преуспевающий товарищ, серьезный, приветливый, не задается. Совершенство этого человека больше всего мучило Геннадия. Полированная поверхность, где не за что зацепиться. Все очень правильно. Слишком правильно. Непонятно. Как много есть непонятного! Что же делать? Лишь бы не страдали производственные дела. А то, что он страдает. – это как? Полагается? И куда обратиться?.. Так полагается: кто-то всегда жертвует собой ради других. На это можно опереться. Нет, это не точка опоры, а целая скала, огромная, надежная, но все же слишком голая и слишком твердая. На таких камнях ставят памятники, а не живут люди.
Красные полотнища протестующе бились над его головой. С плаката на него смотрели три парня; русский, китаец, негр. Они крепко держали над земным шаром знамя мира. Геннадий сдвинул брови. И проспект выстроился перед ним, ровняя каменный строй, овеянный флагами, сияющий цветными огнями иллюминации. Из освещенных окон гремела музыка. Геннадий шагал, и ему казалось, что он несет на плече тяжелое знамя. Ветер распрямлял складки, какие-то прекрасные слова горели на малиновом бархате. Он точно не знал, какие, но в них звенела медь революции, мужество и гордость высоких чувств. Тех самых, с какими стояли в эту праздничную ночь на посту пограничники, и на электростанции дежурили машинисты, и кочегары бросали уголь в топки паровозов, и стучали телеграфные аппараты, и гремели оркестры.
Они несли свою вахту, им было некогда завидовать тем, кто целуется сейчас в темных переулках.
От всех дверей, от витрин празднично пахло свежей краской. Зря он ушел из клуба. В таких случаях нельзя отрываться… Галя Литвинова учит Чудрова танцевать танго. Новые кадры овладевают высшей техникой. Семен угощает Катю лимонадом и рассказывает о полупроводниках. Полупроводник? Смешно. Ну что ж, когда-нибудь и Геннадию Рагозину приведется провожать Веру туда и обратно. Она будет идти только с ним, и он будет счастлив. Он добьется ее любви. Нет, она никогда его не полюбит. Ему не добиться ее любви. Он верил в себя. Нет, он не верил в себя. Если бы кто-нибудь подсказал… Никто не подскажет. Он все еще надеялся на какое-то чудо. Когда-нибудь, как-нибудь оно случится. Он твердо знал, что чудес не бывает и нелепо ждать несбыточного…
Безотчетное побуждение заставило Веру прятать свою радость за небрежностью: она чувствовала, что именно это сильнее всего действует на Ипполитова. В любую минуту она могла покинуть его, она была свободна, совсем свободна. Теперь не она, а он ищет ее, теперь он хочет с ней танцевать. Она может уйти, может и отказаться. Она простила ему все, она нисколько не сердится, не таит зла, но она свободна. Отчего это?
Может быть, оттого, что она не верит ему. Недоверие осталось. Она не забыла его отступничества! Господи, какой у него был тогда жалкий вид! Она хотела забыть, забыть… Это был не он, нельзя представить себе, чтобы вот в этом красивом, нежном, с необыкновенно ясными глазами человеке продолжал существовать тот, который выглянул тогда, испуганно заискивая перед Лосевым. Теплая, большая рука его лежала у нее на спине, можно было откинуться и увидеть его глаза. Она блаженно подставляла свое лицо, всю себя, греясь под теплом его виноватых глаз. Она чувствовала, что он никак не может освоиться со своей новой ролью. Он привык к ее преданному, ожидающему взгляду. В ответ он всегда шутил или отмалчивался. Теперь все перевернулось. Иногда в глубине души собственная безрассудная смелость пугала ее. Но, как ни странно, помогал держаться Геннадий. Его убитый вид вселил в нее уверенность. В антракте Вера подошла к нему. Он просиял и сразу нахмурился. Пока они говорили, он то сиял, то хмурился и смотрел по сторонам с такой рассеянной озабоченностью, что ей стало жаль его. Наверное, не следовало к нему подходить, а может быть, вообще правильно было бы сказать ему раз и навсегда. И она сказала бы, не считаясь ни с чем, но не сейчас: сейчас она была слишком счастлива, чтобы кому-нибудь причинить боль. Вот так и тянется: сейчас не позволяет счастье, раньше не позволяло горе.
Потом ребята затащили ее в хоровод. Она плясала вместе с Костей Зайченко. Он нашептывал дурашливые комплименты, она смеялась и все время ощущала на себе взгляды Ипполитова и Геньки. От этого она еще громче смеялась и чувствовала себя красивой. Чувство это не покидало ее и в буфете, куда ее повели инженер Колесов и два чеха – студенты, приехавшие на практику.
Колесов горячо помогал ей в работе над «Ропагом». Он оказался энтузиастом, увлек своего друга инженера Абашвили.
За соседним столиком Коршунов рассказывал гостям о своем кольцевом сверле. Кто-то предложил выпить за сверло. Костя Зайченко слетал в фойе, на выставку, и принес оттуда большое кольцевое сверло в виде цилиндра. По указанию Абашвили дно заткнули пробкой, и в этот тяжелый металлический стакан вылили бутылку вина. Пили по очереди, как из рога, произносили тосты: за Коршунова, за рабочий класс, за женщин, за дружбу народов.
Абашвили, протянув сверло Вере, сказал, вращая белками и завывая «под известного актера»:
– Офелия! Меняю вымысел подмостков на подлинную страсть. Что мне Гекуба? «Ропаг» подайте мне, и я решу вопрос; быть или не быть!
Вера взяла сверло обеими руками. Она начала про новую технику очень серьезно, как на собрании, но ее серьезность приняли смехом, думая, что это пародия, и она, сообразив, продолжала так же, даже чуть-чуть поднажав. Получилось весело и удачно.
К столу подошел Семен Загода. Вера посмотрела ему в глаза и догадалась, о чем он думает. Голос ее чуть дрогнул, как от толчка, которым она сбросила с себя последнюю тяжесть. Сердце ее билось спокойно и сильно. Запах вина смешался с запахом железа. Выпив, она незаметно коснулась губами сверла, целуя полированную сталь. Это была присяга. А может быть, благодарность? Или клятва? В чем? Кому? Она не могла точно определить своих чувств. И впервые ей не хотелось ничего определять.
…Влажный весенний ветер вздувал полотнища флагов. Ночной проспект плыл под алыми парусами.
Домой провожал Веру Ипполитов. Она слегка опиралась на его руку и чувствовала себя невесомой. Она плыла, едва касаясь ногами земли. Законы земного притяжения перестали действовать. Сколько раз она мечтала о том, как они будут идти вот так вдвоем. Ипполитов держал шляпу в руках. Непокрытые волосы его лежали гладко, ветер почему-то не касался их. Ровный пробор открывал полоску бледно-белой кожи. Зачем она уступила и разрешила ему провожать себя? Она не должна верить ему. Она чувствовала, как ее тянет к нему, и боялась, и противилась, и презирала себя за слабость, но почему-то мирилась с этим презрением. И даже укоряла себя за то, что смеет так гадко и скверно думать о нем. Откуда бралась в ней такая гадкая подозрительность? Ее смущала эта опасная сумятица мыслей, эти гонимые ветром бесформенные клочья чувств.
Ипполитов что-то говорил, а она искоса смотрела на его мягкий профиль, не слушая ничего, кроме музыки его голоса. Как в музыке для нее было всегда неважно название вещи, так и сейчас важен был только звук голоса Ипполитова. Любовь – это, наверное, всегда слабость. В чем-то уступаешь, чего-то не видишь.
– Пойдем завтра на «Медного всадника»? – спросил он.
Вера, улыбаясь, смотрела в небо, на голубой хвост Млечного Пути. Миллиарды звезд, похожие на пыль, чуть заметно мерцали, шевелясь как живые. Она молчала, ожидая, чтобы он снова спросил. Но когда он повторил свой вопрос, она замотала головой; нет-нет, ей надо заниматься, надо подготовить монтажные чертежи. Как ни в чем не бывало, он, согласно кивнув, продолжал рассказывать про балет, который он видел в Москве. Потом без всякого перехода сердито сказал:
– Все же не стоило тебе соглашаться на эту затею Логинова.
Она засмеялась.
– От этого вина у меня в голове шумит.
– И щеки красные. Тебе идет.
– Хочешь, чтобы я стала алкоголиком?
– А я вовсе не жалею, что тогда не поддержал тебя.
– Не стоит об этом.
– Но раз уж так получилось, то тебе следует соблюдать осторожность. Во всяком случае, не пороть горячку…
«Зачем он заговорил об этом? Нехорошо. Чего он добивается? Не надо, не надо об этом! А что если я зря согласилась с Логиновым? Мало ли что, а вдруг оскандалюсь…»
– …Мало ли что, а вдруг тебе не удастся сразу наладить систему? Как тогда? Для чего тебе сейчас идти на риск? Все окажутся в стороне, одна ты в ответе. На кой черт нам нужна эта морока? – Тон его был грубый и в то же время, заискивающий. – Не заикались бы мы про эту модернизацию, никто бы с нас ее и не потребовал и Логинов заказа бы не взял. На нет и суда нет, и мы ни за что не отвечаем, никто с нас ничего не спросит. Можно по-разному относиться к Лосеву, но в одном он абсолютно прав; взгреть могут за новое, за инициативу, а за старое никогда не взгреют.
– Подожди, при чем тут Лосев?.. Ага, Лосев, понятно… Ну и что, ты согласен с ним?
– Он циничен, но реален. Безобразно, возмутительно и в то же время железный факт, потому что прежде всего в жизни полезно не делать ничего лишнего. Верочка, мы можем с тобой сколько угодно возмущаться Лосевым, но уже тем, что мы возмущаемся, мы признаем, что он прав. Это жизнь. И только дурак может не считаться с ней.
– Ты все испортил. Ну зачем ты начал об этом?
– Пока что ответственность у нас несут только те, кто пытается что-то создать, а не те, кто ничего не создает. Лосев просто вслух сформулировал то, что мы сами знаем… – Слова Ипполитова звучали все увереннее, и постепенно страх закрадывался в душу Веры.
– Зачем? – спрашивал Ипполитов. – Зачем тебе это нужно? Всегда следует задать себе вопрос: зачем тебе это нужно?
«А зачем вот тебе нужен весь этот разговор? – хотелось крикнуть ей. – Тебе нужно оправдаться? Да? Или нет, ты просто не веришь мне». Не верит ей. А может быть, он хочет, чтобы она испугалась? Зачем?
Словно услышав ее мысли, он искательно погладил ее руку.
– Я же за тебя беспокоюсь.
И все прошло. Как будто этим прикосновением он начисто стер все ее подозрения.
Она успокоенно вздохнула. До чего ж она бестолкова! Ну конечно, это же ради нее! Он так боится за нее, а она смела подозревать его в чем-то плохом! Он боится за нее! А ей ни капельки не страшно, ей даже как-то храбрее от этого… Геннадий, тот считал нужным подбадривать ее, незаметно помогал через ребят в цехе… Она задумчиво улыбалась своим мыслям; какая разная бывает любовь и как разно она заставляет людей вести себя…
Глава восьмая
Первомай справляли у Чернышевых. Кроме Жихарева, остальные были свои, эмтээсовские. Мужчины в наутюженных костюмах сияли белоснежными рубашками. На женщинах цвели легкие платья с короткими рукавами. От вида обнаженных рук и душистой пестроты тканей казалось, что за окнами стоит теплынь настоящей весны. По квартире волнами ходил смешанный веселый запах пирогов, одеколона, водки, дыма; бойко стучали высокие каблучки, блестели протертые стекла, звенела посуда, из кухни доносились возбужденный шепот и смех, и все это еще больше усиливало впечатление весенней праздничности.
Ветврач Нарышкин поминутно щелкал лакированной крышкой новенького портсигара, настойчиво угощал всех папиросами «Фестиваль», тоненькими, длинными, от которых разбирал кашель. Писарев вертел на полу бутылки с вином, показывая, как, согласно законам гидродинамики, раскупоривать без штопора. Строгий черный костюм и накрахмаленный воротничок придавали ему непривычную солидность. Таким он, вероятно, был у себя в проектном институте в Ленинграде.
Все выглядели необычно и с любопытством посматривали друг на друга.
Игорь пошел на вечер ради Тони. Настроение у него было прескверное. От напряженной улыбки, с которой он слушал длинный тост Чернышева, у него заболели скулы. Ему не терпелось скорее уткнуться в свою тарелку.
– …Водка – вещь вредная, малосознательная, – говорил Чернышев. – С этими недостатками борются при помощи закуски и тостов. Нужно, товарищи, всякий раз отдавать себе полный отчет, во имя чего мы глотаем эту отраву, это зелье…
– Видно, что текст согласован, – сказала Надежда Осиповна.
– Регламент!
– Товарищи! Сколько бы вы тут ни шумели, имейте в виду, – продолжал Чернышев, – наш путь к этой селедке и винегрету лежит через мой тост.
– Пропал праздник! – вздохнул Писарев.
– …Наступает весна, – говорил Чернышев. – Во многом она для нас первая. Мы с ней незнакомы, и она нас не знает…
– Поэтому она идет так осторожно, – усмехнулся Жихарев.
Игорь прищурился: сквозь рюмку казалось, что смеется все лицо Жихарева, его уши, подбородок, шея. И Чернышеву тоже весело.
– …Но все равно, давайте выпьем с ней на «ты». За ее твердый характер, за нашу мягкую пахоту!
Опустив глаза, Игорь чокнулся с Чернышевым. Сейчас начнут подшучивать насчет тракторов и ремонта.
Но никто не вспомнил о тракторах. Пили за первые цветы, за первую борозду, в честь Нарышкина, за здоровье первого поросенка весеннего опороса.
Игорь пил жадно, почти не закусывая. Вино не пьянило его. Стало немного жарко, но голова оставалась ясной. На другом конце стола за Тоней наперебой ухаживали Нарышкин и приезжий землеустроитель. Если бы она была рядом, может быть ему не было бы так паршиво. Неужто она не взглянет на него? Он почувствовал себя одиноким среди этого веселья. Ну что ж, потерпим, лишь бы ей было весело. Но вообще-то с ее стороны это свинство.
Тоня перегнулась через стул, включила радиоприемник. Из Ленинграда передавали запись первомайского парада. Комнату наполнил рев проходящей по площади артиллерии, затем ударил медью оркестр, запели фанфары, и Тоню подхватил нарастающий тысячеголосый шум демонстрации. Она прикрыла глаза. Тени знамен заскользили по ее лицу. Желтые, голубые воздушные шары поднимались к туманному небу. По бокам она чувствовала плечи идущих ребят. «Ленинград мой, милый брат мой…»
– Мария Тимофеевна, неужели вам интересно тут учительницей работать? – обратилась она к жене Чернышева. – Ведь у вас специальность была.
– Еще какая! Последний год мне дали в институте тему: «История связей Герцена и Чернышевского с польским революционным движением». Ах, если бы вы знали, какая это увлекательная и важная проблема! – Легкий румянец помолодил оплывшее, когда-то красивое лицо Марии Тимофеевны. – Впрочем, здесь, в Коркине, тоже есть кое-что. Тут сохранились любопытные материалы по истории края. Это же древние русские места!.. – Заметив удивленную гримаску Тони, она смешалась. – Вы ничего не едите. Попробуйте рыбку, – сказала она, недовольная собой.
– Нет, спасибо. Зачем же вы согласились? – спросила Тоня, отлично чувствуя, что этот вопрос неприятен Марии Тимофеевне.
– А что ж мне было делать, мужа бросать? – И ее испытующий взгляд, обращенный к Тоне, вдруг придал разговору совершенно неожиданный смысл.
– Нет, нет, конечно… – Тоня незаметно скинула под столом тесные туфли. – Но вы счастливая, вы, наверное, умеете не вспоминать.
– Еще как вспоминаю! Но обижаться-то не на кого. Виталий ведь тоже ни причем. Не сам напрашивался.
– А как же?
– Мобилизовали. Я сперва в слезы. Ну, он мне устроил головомойку. Раз надо, так надо! Коммунист я или не коммунист? Был такой вариант, чтобы я осталась с дочкой. Она у нас в институте учится. Тут я взбунтовалась: жена я тебе или не жена? Порешили на том, что он коммунист, а я жена коммуниста. – Она неловко усмехнулась.
Тоня вдруг обняла Марию Тимофеевну и поцеловала ее в щеку.
– А вот сюда, в Коркино, это он сам попросился. Коли уж браться, то давайте мне, говорит, самый тяжелый район. – И Мария Тимофеевна растроганно, с гордостью посмотрела на мужа. Тоня тоже посмотрела. Из кармашка синего, модного покроя пиджака Чернышева игриво торчал цветок. Рядом с Чернышевым Игорь казался Тоне удрученным, пришибленным.
– На вашем месте, Тонечка, – покашливая, сказала Мария Тимофеевна, – я бы завела ребенка: тут, в деревне, для маленького условия самые лучшие.
Тоня вдруг озлилась.
– На моем месте… На вашем месте мне тоже было бы все легче… – Она постаралась произнести это как можно язвительней.
Их руки лежали рядом на скатерти. Молодая, розовая, в золотом пушке волос, под тонкой, тугой кожей горячо пульсировала кровь, – и рука полная, дряблая, на которой проступали вздутые вены и на сморщенных пальцах обозначились суставы. Тоня умышленно смотрела на эти руки, чувствуя, что и Мария Тимофеевна тоже смотрит.
– Вам капустки подложить? – спросила Мария Тимофеевна у Жихарева И незаметно убрала свою руку со стола.
– Эх, грибков не хватает! – сказал Жихарев.
– Осенью заготовлю.
– Ну, тогда без грибков кладите.
– Вам без каких прикажете? – улыбнулась Мария Тимофеевна.
– Без груздей.
– А мне без рыжиков, – протянул свою тарелку Чернышев.
Когда Мария Тимофеевна повернулась к Тоне, это снова была радушная хозяйка. Многоопытное, все понимающее великодушие возраста мужественно, уже не таясь, отразилось в мелких морщинках ее тщательно припудренного лица.
– В ваши годы, Тонечка, и мне сорокалетние женщины казались старухами, у которых вся жизнь позади. Терять им нечего, и жалеть им нечего. Но в сорок лет думаешь иначе… Граница старости отодвигается. Конечно, появляется такая трудная вещь, как сила привычки. Будь у меня вся жизнь впереди, я бы здесь ни о чем не горевала…
«Наверное, я плохой человек, – подумала Тоня. – Если бы я была хорошей, я бы извинилась перед ней. Но с какой стати я должна перед ней извиняться? Эти старухи вечно суют нос не в свои дела. Все настроение она испортила! Не желаю я сейчас думать ни о каком ребенке! Только этого сейчас не хватало. Почему она меня не понимает? Она сама говорит, что, когда была молодая, думала иначе».
Мария Тимофеевна продолжала про школьные дела, но Тоня не слушала. По правую руку от Тони сидел Нарышкин и восхищенно пялил на нее свои голубые глаза. Хотя Нарышкин был увалень и молол всякую чепуху, ей все равно стало приятно. Под конец она даже пожалела Марию Тимофеевну за ее проседь в волосах, за хриплое покашливание, за то, что никто уже не будет смотреть на Марию Тимофеевну так, как смотрят на Тоню, и судьба ее не сложится так счастливо, как у Тони. Несмотря ни на что, Тоня не сомневалась в своем счастливом будущем, и в этом будущем, разумеется, ее не ждали ни седые волосы, ни морщины. У нее все будет иначе.
Поощренный ее улыбкой, Нарышкин разошелся. Ввертывая латинские слова, он жаловался; в течение двух месяцев он возился с коровой Липкой, вылечил ее от ревматизма, и вот третьего дня она пала от бескормицы.
– Послушайте, Нарышкин, – крикнула Надежда Осиповна, – если вы так будете развлекать Тоню, она тоже падет от бескормицы и скуки!
Все засмеялись, а Надежда Осиповна запела сильным, крикливым голосом:
Наше Коркино село.
Чем украшено оно?
Кринками, бочонками.
Толстыми девчонками.
Жихарев вытер рот и подхватил;
Сколько раз я зарекался
За Надеждой песни петь.
Лишь Надежда рот раскроет.
Моему сердцу не стерпеть.
С ходу сочинили и про Чернышева и про Тоню, потом перешли на романсы, потом – на старые революционные песни, потом пели какие попало: «Шумел, горел пожар московский», и «Шумел камыш», и «Тореадор».
– Скучаю по опере, – вздохнул Чернышев.
– А я по футболу, – сказал Игорь.
Оказалось, этот железный, невозмутимый Чернышев страдал без филармонии и выставок картин (слыхали? В Русском открылась выставка Федотова), без букинистов, страдал без лектория, без Эрмитажа… Ему не хватало больше, чем Игорю, и почему-то говорил он об этом не стесняясь, и Жихарев слушал его сочувственно, ни в чем не подозревая.
– Нет, по радио совсем не то. – говорил Чернышев. – То ли дело, придешь в оперу, побрит, начищен, сядешь в кресло, программка на коленях, поднимается занавес, этакий холодок со сцены. – Он зажмурился и прищелкнул языком.
В опере Игорь был раза три, в филармонии ни разу, и в лектории не был, и на выставки не ходил. У него и прав нет, чтобы скучать и жалеть.
Он навалил себе полную тарелку жареного мяса. Почему-то как станет у него мутно на душе, так разыгрывается аппетит. Когда он прислушался, разговор перекинулся на новый клуб. Жихарев требовал от Чернышева закончить постройку клуба к зиме.
– В наших условиях великое дело будет, если мы сможем каждую субботу новую картину показывать. Все престольные праздники на самодеятельность перегоним. А то пьем да людей бьем, так и веселимся. Это будет пограндиознее вашей филармонии. – Жихарев раскраснелся, глаза стали чуть косить.
Игорю казалось, что один глаз устремился на Чернышева, а другой на него. От этого и слова Жихарева приобретали какой-то добавочный, затаенный смысл. Что бы Жихарев ни говорил Чернышеву, глаз его, обращенный к Игорю, усмешливо спрашивал: ну что, парень, слыхал? А ты не верил! Кто ж был прав?
С минуты на минуту он ждал, что Жихарев повернется и скажет ему это в упор, вслух. Разговор описывал невидимые круги, то сжимаясь жесткой петлей, то отпуская на время. Хотя бы скорее, что ли! Паршиво то, что теперь уже ничего не исправишь. Трактора «КД» так и выпустили, не заменив ходовую часть. Если бы он тогда не струсил, то оба «КД» удалось бы переделать, а теперь так и отправили их в допотопном виде. Одну машину Малинину, а вторую, как назло, Пальчикову.
– Культура – это надстройка, – неторопливо возражал Чернышев. – Нам базис надо укреплять. Например, мастерские…
Мучительное ожидание, которое весь вечер томило Игоря, натянулось до предела и вдруг лопнуло, и он рванулся напролом, не разбирая слов, не слыша самого себя.
– Между прочим, относительно мастерских проще всего, в определенном положении, валить на меня… В ответ на ваш намек я скажу: если переделывать, так все «КД». А с этой штурмовщиной никогда порядка не будет… – Он запнулся, почувствовав вокруг себя напряженное молчание, и вызывающе уставился на Чернышева: «Вот вам, пожалуйста, выкладывайте, сыпьте…»
– Ишь заело базис! – весело сказал Жихарев, и все заулыбались. Он хотел еще что-то добавить, но Чернышев нахмурился и размеренно, четко сказал:
– Задача, Игорь Савельич, состоит в переходе на круглогодовую ритмичную работу. Это не просто очередная реконструкция, это перестройка психологии тракториста и колхозника и всего колхозного хозяйства. Избавиться от сезонности. Представьте себе, если организовать работу на тракторах круглый год. Прежде всего человек не будет выключаться из ритма производства. Дисциплина…
– Да и для машины это лучше, – вдруг вмешался Писарев. – Машина тоже нуждается в ритме. Возьмите электромотор…