Текст книги "Гости Анжелы Тересы"
Автор книги: Дагмар Эдквист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
8. Розы или капуста?
Что это – или мне померещилось, или я вдруг возомнил о себе? – подумал Давид. Ему показалось, что все женщины в дамской парикмахерской как будто только и ждали его. Глаза глядели на него от фенов и от тазиков для мытья головы, и он мог бы поклясться, что там царило напряженное молчаливое ожидание, сменившееся жарким шепотом, как только он обратился к ним спиной – звуком таким же отчетливым и коллективным, как жужжание насекомых над лугом.
Он пробирался в полутьме между непонятным испанским хламом, несколько других очертаний и с другим запахом, чем хлам на шведском чердаке. Потом открыл дверь в ожидании темноты другого оттенка.
Но сегодня ставни оказались распахнутыми настежь. От неожиданного слепящего света он прикрыл глаза.
Какое-то благоухание… Кто-то здесь есть…
Он оцепенел, напрягся, уже знал.
Секунда отчуждения, почти враждебности.
Черный дождевой плащ на кровати. Открытая дамская сумочка на стуле.
Там стояла она, немного позади него, у маленького зеркала на стене, и проводила гребнем по своим черным волосам. Обернулась к нему мягким, гибким движением и с руками, еще поднятыми над головой. Улыбнулась.
Одна волна накрыла его с головой: смыла недели и месяцы после их последней встречи. Еще одна волна унесла прочь темные гроты, лодки и хвост белокурых волос.
И еще одна: подняла его к Люсьен Мари.
Ее руки еще не успели опуститься, они естественным движением легли ему сзади на шею.
Его губы и не подумали искать слова, они искали ее. Нашли – небольшую жесткость волос, изогнутую линию шеи, ее горячий рот. Ее гибкое тело, устремившееся навстречу его телу, сначала с робостью, потом в приятии.
– Как ты сюда попала? – промолвил он, наконец.
– На самолете.
– До Барселоны?
– Да. А потом ехала на трех старых глупых автобусах.
– И всегда ты на меня действуешь как шок.
– Благодарение богу, – прошептала Люсьен Мари. Ее зрачки расширились, тонкие крылья носа трепетали. Да, да – она приехала сюда с целью завоевать его снова – если нужно. Сейчас она была в полнейшей истоме, она дрожала от ликования, что колдовские чары между ними сохранились, остались прежними. Что письма, что слова, по сравнению с этим свидетельством в каждом нерве их тел: мой любимый. Моя любимая. Половина моего я. Мое море, чтобы я мог утонуть. Моя блаженная смерть.
Он подержал ее на расстоянии, не сгибая рук:
– Дай мне на тебя поглядеть.
– Нет…
– Я тебя все еще не узнаю. Ты стала такой парижанкой.
Парижанка улыбнулась:
– Ты меня помнишь, конечно, только в старом пятнистом рабочем халате!
Да, она стала более утонченной, более женственной, чем прежде. Может быть, это черный костюм делал ее такой? Или короткая стрижка? Или то, что его покрывало так удивительно хорошо сочеталось с ее желтым шарфиком, кокетливо повязанным на запястье?
Она что-то вспомнила, наклонилась, искоса взглянула на него лукавым взглядом и подняла подол юбки. Hа левой стороне была приколота английская булавка.
– Неряха, – сказал Давид нежно, узнавая ее вновь и вновь. – Ты не совсем изменилась, как я вижу.
Нет, она не изменилась. Иначе чем объяснить, что в ее манере показывать булавку на подоле юбки было больше женского обаяния, чем у всех женщин, вихляющих бедрами вокруг Пляс Пигаль?
– Задела за подол каблуком, когда выходила из самолета. Вели мне, чтобы я его подшила…
Он не слушал. Сел рядом с ней, играя короткими завитками у нее за ухом, наполовину бормоча, наполовину напевая что-то по-испански.
Она почти все поняла, но на всякий случай спросила:
– А что это означает?
Он перевел, приблизительно, но особенно стараясь, старинную народную песню:
Ты думаешь, нас кто-нибудь слышит? – Нет.
Можно, я тебе пошепчу? – Да.
У тебя есть возлюбленный? – Нет.
Хочешь, чтобы им был я? —
Она улыбнулась, и он ее слегка потормошил:
– Не хватает ответа, ты же слышишь! Хочешь, чтобы им был я?..
– Да, – ответила Люсьен Мари.
Комната вся плавала в золоте. Зеленый великомученик Сан Хуан висел, незаметный, в тени. Фены для сушки волос и женские голоса внизу теперь еще больше походили на жужжание насекомых на летнем лугу.
И вдруг послышался новый звук: грузные шаги по лестнице, по чердаку.
Они отпрянули друг от друга. Давид произнес односложное шведское ругательство.
Стук в дверь. Деликатное выжидание на грубое – да! Давида; потом дверь отворилась и за нею оказалась Консепсьон, улыбаясь так, что были видны все ее десны. На бедре она держала высокий кувшин с водой и в таком виде была похожа на богиню плодородия. Она сказала:
– Вот вам горячая вода – если сеньора захочет помыться с дороги.
Против всех и всяких ожиданий оказалось, что Консепсьон, видимо, прочла все-таки какой-то английский роман.
Давид повернулся к Люсьен Мари:
– Тебе нужна горячая вода?
Люсьен Мари в смятении покачала головой и ответила: нет, спасибо, и да, спасибо.
Консепсьон поняла это как поощрение к дальнейшей беседе. Она поставила кувшин на пол и умудрилась скомбинировать два жеста – скрестить руки на животе и погрозить пальцем Давиду.
– Я сразу же узнала вашу жену! Добро пожаловать, говорю, проходите, пожалуйста, в его комнату, сеньора!
– Как узнали? – повторил Давид глупо.
– Да по фотографии, она у вас в ящике. А другая вон, на письменном столе. Я же не виновата, что вижу их, когда убираюсь… Ну и хорошо, право, что она приехала, карамба! – заключила Консепсьон.
– Что она говорит? – спросила Люсьен Мари.
– Она говорит, сразу же узнала, что ты моя жена, и хорошо, что ты приехала, – перевел Давид неохотно.
– Ага! – сказала Люсьен Мари.
– Почему ты говоришь ага? – сердито спросил Давид, и настроение его нисколько не улучшилось при виде невольно улыбающихся друг другу женщин. – В чем дело? Что вы стоите и смеетесь? Кажется, ты уже успела заручиться союзницами там, внизу…
– Да ведь я их даже не понимаю, – пожала плечами Люсьен Мари, но опустила глаза.
– Хорошо – очень хорошо, – заключила Консепсьон, повела руками от одного к другому, как бы аплодируя, и скрылась за дверью.
Давид вздохнул. Люсьен Мари также. Им обоим всегда было нестерпимо досадно, когда у них крали мгновения блаженного дурачества. Он вынул из кармана пачку сигарет, предложил ей, услышал, как всегда, ее отказ, зажег сигарету себе.
– Ну, первый бесплатный совет, чтобы мы поженились, мы уже получили, – сказал он.
Люсьен Мари играла концами своего шарфика.
– Наводит на размышления, верно?
Этого он, наверное, не расслышал, потому что опять сел на кровать и похлопал по покрывалу рядом с собой.
– Иди сюда и рассказывай все сначала. Ты – это ответ на мою телеграмму?
– Да.
– Но ответ-то – да?
Но на этот раз уклонилась от ответа она, подняла, прерывая его, руку:
– Подожди. Раньше наш разговор никогда не состоял из одних только да-да-да и нет-нет-нет.
– Но не приехала же ты за тем, чтобы сказать нет?
– Сначала я хочу узнать, почему ты этого хочешь – теперь.
– Разве мы только что не дали друг другу довольно-таки красноречивого ответа?
Она улыбнулась.
– Конечно. Но наши отношения за это время прошли столько фаз, что простыми их никак не назовешь. Мы любили друг друга – и расстались. Ненавидели друг друга (Никогда! – Нет, почти что) – и все-таки встретились вновь. Иногда ты меня просто боялся – боялся за свою свободу.
– Верно, – согласился Давид, – но теперь…
Он прервал себя и последовал за ее взглядом.
Войдя, он бросил свое пальто на спинку кровати.
Солнечный луч из окна, пыльный и наглядный, как на иконе, падал сейчас прямо на пальто. Луч блестел на длинном, прямом волосе, застрявшем в его грубом ворсе.
Люсьен Мари успела раньше. Она взяла этот волосок, обвила вокруг своего тонкого пальца.
– Белокурый, – констатировала она с изумлением ученого. – Не совсем обычно для здешних мест, не правда ли?
Давид сделал то, чего, неслышно себя заклиная, пытался не делать: покраснел. Покраснел так, что в глазах его промелькнул голубой блеск, а волосы стали еще более песочно-желтыми, чем обычно.
Но Люсьен Мари улыбнулась. Улыбнулась и поцеловала его, не в хмуро сжатые губы, а в ямочку на подбородке, которую всегда так трудно выбрить.
– Милый – это вторая причина моего появления здесь самолетом.
– Какая, позвольте узнать, – сдержанно и с достоинством спросил Давид.
– Мне захотелось взглянуть, как у тебя идут дела с ученицей Фауста.
Давид фыркнул.
– Здесь тебе нечем будет поживиться.
Люсьен Мари ничего не ответила, только подняла тот волос и опять положила его на пальто, как червяка на лист капусты.
Давид тоже взял его, как капустного червяка, подошел к окну и выпустил па волю.
– Ты решила польстить мне тем, что ревнуешь?
– Нет, зачем, я же чувствую, как ты меня принял, – мягко сказала Люсьен Мари.
– А раньше?
– Возможно.
– Непонятно. После того, как меня совесть загрызла, что в своем письмо я так ужасно изобразил бедняжку Наэми.
Точнее говоря, угрызения совести не давали себя знать, пока обе женщины не оказались в одном месте и появилась возможность их встречи. Раньше он только наметил в своем письме очертания образа Наэми, как они это часто делали с Люсьен Мари, с болтливой нескромностью взаимного глубокого доверия друг к другу.
– Хм, – произнесла Люсьен Мари, щуря глаза и поддразнивая его. – У нас, женщин, есть не один способ учуять опасность.
– А, тебе наверно что-то сказала Консепсьон?
– Сказала – не сказала, не больше, чем ты сам слышал.
– У вас, у женщин, волшебные барабанчики, что ли, есть, может, они предупреждают вас об опасности? – резко спросил Давид.
Люсьен Мари сидела на постели, обхватив колени, и глядела на него, сузив глаза. Промолвила задумчиво:
– Наверно, женщины типа жен единым фронтом стоят против мародеров…
– Ах, вот оно что! И теперь здешние женщины причисляют тебя к типу жен?
– Они оказали мне эту честь, месье.
– А бедняжку Наэми к мародерам?
– Вот видишь, второй раз ты называешь ее бедняжка Наэми. Почему?
Давид попытался рассуждать объективно.
Конечно, она мародер. Конечно, она делала, что могла, чтобы натравить на себя людей – и в особенности женщин типа жен. И все же было что-то глубоко драматичное в ее девчоночьих попытках изображать из себя одинокого волка.
– Ее раздирают противоречия, – ответил он. – Она из тех, что пытаются казаться опасными, потому что» боятся сами.
Звучало это убедительно – но было ли так на самом деле? Люсьен Мари посмотрела на него внимательно и перевела разговор на другое. Пожалела, что вообще его начала.
Ах, почему она не такая, как все, почему не обладает способностью своих соотечественниц не давать мужчинам заглядывать в свои карты…
Давид сидел, опустив глаза, замкнувшись в себе Странно, как только заходила речь о Наэми, казалось, его втягивала окружающая ее атмосфера вызывающего упрямства и сознания вины.
Ну почему он должен чувствовать себя виноватым? Между ним и Люсьен Мари не требовалось никаких отчетов. (В теории.) Помимо того, он ведь действительно почти буквально держал девушку на расстоянии вытянутой руки. А его ответ сегодня утром?
В тот момент он им прямо-таки гордился.
В меру сдержанный, в меру дружелюбный, в меру ироничный.
А теперь этот ответ так и звенел у него в ушах, и Давид опасался, что они стали малиново-красными. Вот что значит раздразнить женщину, пожелавшую заниматься эротической игрой и сделавшую себя агрессивной стороной.
Несколько минут царило молчание. Не невыносимое молчание, просто молчание.
Давид бросил украдкой взгляд на Люсьен Мари. Ее плечи опустились, он вспомнил эту ее особенность, профиль казался слишком тяжелым для ее стройной шеи. Здесь, в Испании, можно было увидеть женщин и покрасивее, можно, наверное, найти и более горячий темперамент. Но ведь не это самое главное.
Странно все-таки, всегда при свидании как будто отходишь назад, всегда надо начинать сначала, с самых простых вещей. Устанавливаешь то, что уже знал о носе, глазах, ушах, грудях и так далее. Ощущаешь импульсы радости от своей тайной осведомленности о том, что скрыто под одеждой: коричневатые тени живота, нежный двойной изгиб внутренней стороны бедер.
Но опять же не это самое главное.
Было еще что-то мимолетное и неуловимое и тем не менее самое существенное из всего: ощущение согласованности во всех отношениях между ними. Человеческие отношения, придающие жизни ее смысл.
– Так это ты, – сказал Давид своим обычным тоном.
Люсьен Мари взглянула на него с изумлением:
– Что?
– А кто собирался стать мадам Этьен де Ган и ухаживать за грядками на огороде?
Уголки губ Люсьен Мари изогнулись вверх, она уставилась на качающийся носок своей туфли.
– Не собиралась. Только взвешивала. Но…
– Но?..
– Эта мысль показалась мне такой нудной…
Неизвестно почему, по это трезвое выражение заставило их броситься друг другу в объятия.
– Правда? Тебе не удалось изгнать меня из своих мыслей?
– Когда я пытаюсь, кровь стынет в моих жилах, а небо становится черным…
Внезапно Давид испытал сладостное чувство возвращения к себе домой, чувство глубочайшей близости к женщине рядом с собой, как будто она была его соотечественницей. Вот что сделали с ними эти годы, почти против их воли: вырвали обоих из их прежнего окружения, заставили образовать свою собственную крошечную нацию.
А какую мудрость выказали Консепсьон и ее приятельницы, распознав в Люсьен Мари его настоящую жену. И в самом деле – именно этим она для него и была.
– Подумать только, что в жизни могут быть такие сюрпризы, – подивился он.
– Разве такая уж неожиданность, что наше чувство еще у нас сохранилось?
– Вероятно, нет. Но человек такой скептик, что часто обманывает самого себя. Не решается принять всерьез свою собственную серьезность…
Она продолжила его мысль:
– Думаешь: наши отношения висят на волоске, и в какую-нибудь постылую минуту хочешь его вырвать. Но тут вдруг открываешь, что волосок-то тугой и прочный, как нейлоновая нить, и ты только делаешь себе больно.
– И потом есть еще кое-что, – задумчиво произнес он, – я не сомневался в своей серьезности, или в том, что я могу сохранить тебе верность. (Перестань так на меня смотреть!) Но меня всегда одолевало чувство какой-то безнадежной уверенности – все то, что накрепко запирают, вянет и умирает…
– Ты и сейчас так думаешь?
– Нет. Нас с тобой это не касается.
– А ты больше не боишься, что брак для тебя будет тюрьмой, пленом, где твое искусство умрет?
Давид помолчал немного, потому что в этих словах в сжатом виде он услышал как раз то, чего так боялся. Только он не знал тогда, что она все это так ясно видит.
Она продолжала:
– Один раз ты написал мне письмо, которое меня глубоко взволновало. В нем ты просил меня быть той, кто говорит «нет» – той, кто не разрешит тебе увязнуть в сетях…
Давид вспомнил ту ночь и то настроение, когда он писал письмо, каким издерганным он себя тогда чувствовал из-за своего одиночества и тоски, как боялся не устоять.
Это было во время его развода с Эстрид. Как много в нем накопилось тогда угрюмой враждебности, и выходила эта враждебность из него не сразу, а постепенно и болезненно, как кусочки стекла.
Он потер рукой лоб:
– Сейчас мне все это кажется таким далеким… Той проблемы для меня уже больше не существует. Во всяком случае в такой плоскости.
Художник и гражданин. Две половинки его самого. От одной из них он мог раньше ускользнуть к другой, отказаться от нее даже, в зависимости от настроения. Но незаметно они срослись вместе, стали несколько крепче, составили его личность,от которой уже нельзя ускользнуть, когда захочешь.
– Знаешь, ты изменился, – покачала она головой. Она, как все женщины, испытывала легкий страх перед всякими переменами.
Он сказал неуверенно, потому что еще сам не решил этот вопрос для себя:
– Мне кажется, я полностью изменил свои взгляды. Раньше я смертельно боялся за свою свободу – а имел в виду только свою внешнюю независимость…
Люсьен Мари вспыхнула; ведь она сама участвовала в Движении Сопротивления.
– А теперь ты разве не боишься за свою свободу?
– Больше, чем когда бы то ни было – но я не рассматриваю тебя как ее врага номер один.
– Давид! – мягко промолвила она. – Подумай, может быть это как раз и есть тот случай, когда я должна тебя оградить?
– Возможно, что и так. Но разве не горько, если тебя лишат возможности изменяться и развиваться только потому, что когда-то ты высказался в таком вот высокопарном духе?
– Ты уверял меня тогда,что тебе свобода необходима, а теперь хочешь уверить меня в обратном.
– А ты педантично выполняешь все свои обещания. Боже, как ты меня сейчас раздражаешь…
Он заглянул в ее темные глаза; она полулежала на постели. Увидел, какой красивой, зрелой женщиной она стала за эти годы: исчезла ее неуверенность, угловатость, характерные для девушки, но остались длинные, стройные линии и изящно закругленные изгибы. Теперь она была в расцвете своих жизненных сил: счастливо сознающей свою телесность, счастливо сознающей свою духовность. Она жаждала услышать нужные ей слова, те, что могли бы осветить тот смутный, неясный пейзаж, ту дорогу, по которой он и она пытались сейчас пробраться. Она завораживала его, она подходила ему во всех отношениях, и тем не менее, иногда ему все же хотелось сохранить тот сумеречный пейзаж своих чувств, с зыбкими очертаниями и таинственным мерцанием, такой естественный для застенчивой души северянина.
– Ты вынуждаешь меня додумывать до конца то, что продумано лишь наполовину – и как раз тогда, когда я совсем не расположен размышлять, – сказал Давид и кончиками пальцев обвел контур ее плеча и руки. Когда он опустился к желтому шарфику, она поспешно отдернула руку.
– А ты, наоборот, действуешь на меня совсем не так. Когда я одна, мысли у меня тусклые и невыразительные, а как только вижу тебя, то как будто масса колесиков приходит в движение, думать становится легко и интересно. Ты ужасно меня стимулируешь.
– Все зависит от места рождения, – пожал плечами Давид. – Мы у себя в Швеции думаем, что работа мозга это препятствие для эротики. А во Франции она средство эротического наслаждения.
– А у тебя нет француза среди предков? – прошептала она. – И вообще, не воображай, пожалуйста, тебе все равно не избежать разговора о свободе…
– Потом, – протянул Давид и легонько толкнул ставни, так что они обрезали поток света, и он мог просачиваться только несколькими тонкими струйками.
Фены для сушки волос больше не жужжали, голоса умолкли.
– Сейчас у нас в Испании сиеста, сейчас у нас спят, – пробормотал он.
9. Розы и капуста
Давид показывал город. Люсьен Мари легко бежала рядом с ним на своих высоких французских каблуках по крутым улочкам.
Но вернувшись домой, она сбросила туфли и забралась на желтое покрывало. На римской мозаике лежал свет заходящего солнца.
Давид стоял в задумчивости.
– Что ты сейчас собираешься делать? – спросила она.
– Писать письмо.
– Кому?
– Тебе.
– Письмо мне – когда я здесь?
– Да. Ты меня кое о чем спрашивала и потребовала ответа.
– И устный ответ на это дать нельзя?
– Да. Поспи еще одну сиесту, а потом принесут почту.
Но Люсьен Мари покачала головой и поднялась с постели. Она побледнела и на мгновение покачнулась, у нее было ощущение, как будто она только что вышла из самолета.
– Хочу на минутку исчезнуть. Где это?
Давид открыл дверь и показал.
– Через чердак, потом на цементный балкон. В одном углу голубятня с замшелой крышей. Называется эль ваттер.
– А ты говорил, что в испанском нет заимствованных слов.
– Нет, есть еще одно. Пиво называется pale ale, выговаривается палле алле.
– Палле алле и эль ваттере, – повторила Люсьен Мари.
Она ожидала увидеть заведение в стиле деревенской уборной, а нашла опрятный туалет с мозаичным полом. На двери висело воззвание, ей удалось разгадать его с помощью карманного словарика. Посетителей убедительно просили не стирать одежду в унитазе.
Когда она вернулась в комнату, Давид был настолько погружен в свое занятие, что даже не слышал, как дверь отворилась. Она улыбнулась и опять осторожно прикрыла ее за собой. Давид писал быстро, сосредоточенно, как будто под неслышную для других диктовку.
«…Не приколачивай меня к себе, как гвоздями, так, по-моему, написал я тебе в тот раз. Нет, забудь эти мои слова, Люсьен Мари. Останься со мной! Опасность для меня вовсе не в том, что мы будем с тобой соединены. Наоборот. Вся жизнь – это само движение, сама подвижность, она насильно двигает нас сразу в нескольких направлениях. Если, конечно, мы сами активно ей не сопротивляемся.
Почему же ты не понимал этого раньше? – спрашиваешь ты меня теперь.
Любимая! Я думал, для того, чтобы писать – чтобы жить так, чтобы я мог писать – главным условием является свобода, та самая безответственная свобода, исключительные, особые условия жизни всякого художника.
А возможна ли вообще такая свобода? Я лично больше в это не верю. Для меня, по крайней мере, малейшая попытка всерьез ее осуществить лишь еще на один шаг приближает меня к моей гибели, гибели эгоиста, до того уже засохшего, что от меня остается один только жалкий шуршащий прах.
Лучше ты рассматривай меня просто как старый, сухой кактус с повернутыми вовнутрь колючками!
Хочу сознаться: мое одиночество с тех пор, как Эстрид вырвалась от меня на свободу, а ты за мной последовать отказалась, подействовало на меня, как лекарство. Оно внушало мне страх, но одновременно дарило опьянение. Весь мир отодвинулся назад, как это бывает, когда смотришь в перевернутый бинокль. Окружающие меня люди стали крошечными, как обитатели муравейника. Только я сам еще оставался размером с человека – кишевшие вокруг меня муравьи нимало меня не интересовали. Все мое интеллектуальное любопытство было обращено теперь вовнутрь, в глубь самого себя. Это было интересно, но в то же время немного противно – как если бы ежедневно с помощью рентгена наблюдать за процессом своего собственного пищеварения.
Поэтому постепенно это тоже мне надоело и стало казаться скучным и никчемным: зеркало Нарцисса помутнело. Отражение в нем оказалось не в фокусе, потеряло резкость и исчезло.
Люсьен Мари, не замечала ли ты, как наше «я» тускнеет, слепнет и теряет свое лицо, если у него нет какого-нибудь «ты», держащего перед ним зеркало, по сути дела являющегося этим самым зеркалом?
Есть, вероятно, люди, кому угодно готовые разрешить играть роль подобного «я»: артистическая публика, например, вообще те, кто и помыслить не может своего существования без зрителей.
А я артист никудышный, мне публику подавай самую что ни на есть изысканную, мне нужно совершенно особое «ты» одна-единственная, моя любимая и самая близкая. Ты.
Ты, конечно, можешь меня спросить: а как же Эстрид? Да, Люсьен Мари, она долго была моим «ты» – до тех пор, пока я не повернулся к ней со своим биноклем, тем самым полностью сместив все расстояния и размеры.
Помоги мне, Люсьен Мари – не разрешай, чтобы я сделал это еще раз!
Потому что на свете есть ты. Уже тогда, когда наш разрыв с ней был близок, ты была тем «ты», к которому стремилась моя душа. Но разве я это понимал? Ни в коем случае. Вспомни только то письмо, что ты мне сама процитировала. Я сознавал лишь,что мне нужна свобода, но не понимал, что совершенно в такой же степени я нуждаюсь в ощущении близости с кем-то, даже зависимости. А своего порока не видел. Не видел своего увечья – оставшись в одиночестве чувствовать, как одна за другой рвутся все мои связи с окружающим миром.
Это просто жутко – от рождения обладать взглядом, несущим опасность. Ведь стоит мне только достаточно долго поразглядывать свои чувства, как они тут же умирают. Но когда рядом ты, этого почему-то не происходит. Или когда я испытываю эти чувства вместе с тобой, как со своим медиумом.
Останься со мной, Люсьен Мари, и помоги мне – не смотреть, а чувствовать. Нет, и смотреть и чувствовать. Приди ко мне, и возьми на себя ответственность, и дай мне почувствовать ответственность за тебя. Давай попытаемся вместе построить такой для нас трудный мостик от «я» к «ты»…»
Тут вдохновение внезапно его покинуло. Он поднял голову и обнаружил, что времени прошло много, а Люсьен Мари так до сих пор и не вернулась.
А была ли она здесь вообще?
Он вскочил с ощущением головокружения: вечно он повторяет одну и ту же ошибку. Когда к нему является сама жизнь, он сидит и пишет. Когда он затем спохватывается и хочет ее удержать, она исчезает.
Он звал и искал ее везде, повсюду: на крыше среди клеток с курами, и в том месте, где висел призыв не стирать белье. Рискнул даже заглянуть в дамскую парикмахерскую. Но там все было тихо и пусто, салон уже был закрыт.
Встретив кого-то из старших детей Вальдес, он хотел было спросить, не видели ли они молодую французскую даму, но побоялся услышать в ответ: а какую это французскую даму? Здесь никого не было, сеньор.
Из кухни донесся голос Консепсьон. Давид устремился туда и нашел там Люсьен Мари с младшим отпрыском Вальдесов на руках. Огонь от плиты освещал снизу ее лицо и красную шапочку малютки Хосе; он восседал у нее на руках с высокомерной терпеливостью маленьких инфантов Веласкеса. Она держала его почтительно, но неловко, головка его неуверенно раскачивалась, пока наконец не нашла опоры на ее голом плече. Глаза его немедленно закрылись, рот округлился и начал делать сосательные движения. Люсьен Мари стояла с потерянным видом. Консепсьон засмеялась и приложила его к своей более щедрой груди.
Люсьен Мари взяла жакет от своего костюма, который она, войдя, бросила на спинку плетеной детской кроватки, и последовала за Давидом. Взгляд у нее был отсутствующий. Несколько раз она провела ладонью по своему плечу. Всем своим существом она еще ощущала, как малыш пытался сосать ее руку.
– Ну как, почту уже принесли? – спросила она несколько напряженным голосом.
Он с удивлением взглянул на нее, потом вспомнил.
– Ты надо мной смеешься! Считаешь, что я полоумный, раз пустился писать тебе письмо!
– Нет. Просто мы оба с тобой какие-то нелепые. Ярешила, что нам необходимо именно поговорить – поэтому на самолете прилетела сюда. А потом тырешил: то, что нам надо сказать друг другу, настолько важно, что объясниться мы можем только в письме.
– Просто мы дополняем друг друга, – улыбнулся Давид. – Но если на то пошло, так один раз я уже написал тебе почти такое же письмо.
– Как написал? Когда?
– Несколько дней назад. После той телеграммы. Но тогда я его разорвал.
– Зачем же?
Он сказал тихо:
– Испугался, что слишком разоткровенничался.
– И ты, и я как на войне… сначала – разведка боем… – пробормотала она. – А где письмо?
Он вдруг застеснялся, как гимназист, начал, запинаясь, объяснять, что все это глупо и претенциозно. Люсьен Мари взяла исписанные листки.
Они опять уселись, как прежде. Через некоторое время она улеглась на живот и продолжала читать в своей излюбленной позе, опираясь на локти и положив подбородок на руки. Он ждал; рука его лежала ладонью кверху, – беззащитная на желтом покрывале.
Дочитав до конца, она посидела немного молча, не шевелясь. Потом склонила голову и опустила свой лоб в его ладонь. Это было красивое и церемонное движение, им она отдавала себя Давиду.
– Можно это считать?.. – спросил он тихо.
– Да, можно.
– Ты хочешь?..
– Да, я хочу.
– Тогда… – начал он и одним движением разорвал вдруг листки пополам.
Она громко воскликнула:
– Зачем ты, я хочу их сохранить… Они же мои…
– Прости, – оказал он и отдал ей кусочки. – Только зря я все это настрочил…
– Нет!
– Да. И как типично для меня – прошу тебя помочь мне избавиться от моей рассудочности – и первое, что я делаю, это объясняю и оправдываю свою рассудительность.
Внезапно он бросился на колени и спрятал лицо у нее в коленях.
– Милая, любимая, помоги мне жить.
– А если ты интенсивнее всего живешьименно, когда ты думаешь и пишешь?
– Нет! С тобой я просто живу– а все остальное неважно…
Через некоторое время она сказала:
– И потом еще… Изменился твой взгляд на свободу, хоть ты и не капитулировал… Но где же сама эта проблема?
– Здесь ты права, – сказал он резко. – Когда приходится сталкиваться с действительными проблемами свободы, то видишь, какие из них – надуманные. Как, например, моя. Не назовешь борьбой за свободу дискуссии о том, что важнее всего в жизни. Не отправляются же люди в пустоту космического пространства только потому, что им мешает сила притяжения земли. Хотя некоторые пытаются.
Люсьен Мари удивленно замигала.
– Сила притяжения земли – это ты обо мне?
– Конечно.
– О небо, Давид, мне кажется, ты сделал мне роскошнейший комплимент!
– Так уж получилось…
Он повторил тихо, с изумлением:
– То, что важнее всего в жизни… Вот что ты такое, Люсьен Мари. Ну ладно… Когда мы с тобой обвенчаемся?
– Как только все сумеем оформить.
Он сжал ее плечо; она вскрикнула от боли.
– Что такое?
Только теперь он увидел, что игриво повязанный шарфик прикрывает повязку.
– Боже, что ты сделала?
Она рассказала о несчастном случае в своей аптеке.
– Поэтому я и смогла прилететь в Барселону. А то… ты знаешь, до моего отпуска еще целых полгода.
– Я и боюсь, и все же рад, – сказал Давид. – Больно тебе?
– Нет, ерунда. Только когда я вспоминаю о своем желании, профессиональная совесть грызет меня – и тогда рука начинает болеть.