Текст книги "Гости Анжелы Тересы"
Автор книги: Дагмар Эдквист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Несколько дней он не приходил в дом Анжелы Тересы. Он не мог бы вынести разговоров о стране на севере, где люди его толка, люди, верившие в социальные преобразования без насилия, находились у власти, а не сидели в тюрьме.
27. Осень
В тот же день Люсьен Мари пошла в город и на рыночном автобусе отправилась в горы, в монастырь.
Она взялась за дверной молоток и ощутила в ладони холодок железной ящерицы, помедлила минуту, чтобы умерить сердцебиение… «Возвращается к месту преступления…»
Сестра-привратница сперва ее не узнала, но потом улыбнулась и поздоровалась, с любопытством разглядывая ее своими угольно-черными глазками.
Аббатисса дала ей аудиенцию за своим роскошным письменным столом, и даже ее строгость и сдержанность несколько смягчились, когда она увидела цветущую, полную жизненных сил, Люсьен Мари. Но деликатно говорила о погоде, интересовалась, как ее рука, пока, наконец, Люсьен Мари без обиняков не спросила, может ли она рассчитывать у них на комнату во время родов.
– А когда это будет? – подняла брови настоятельница, рассеянно перелистывая календарь.
– К рождеству, так говорит доктор.
– Так, 19 декабря, значит, – пробормотала аббатисса, отодвинув от себя календарь.
Люсьен Мари вздрогнула. Что это значит? Но в следующее мгновение ей стало совершенно безразлично, что имела в виду эта старая женщина в монашеском облачении. Пусть у стен действительно есть глаза и уши – все равно ребенок делал ее совершенно неуязвимой, и она радовалась каждой минуте его становления.
– Вам надо еще учесть, что это может случиться и несколько раньше, поскольку вы первородящая, – заметила настоятельница.
– Хочу надеяться, – сказала Люсьен Мари, вздыхая. С одной стороны, ей хотелось поскорее изведать неизведанное, а с другой стороны она начала тяготиться своими размерами.
Ее мать, Фабианна Вион, в таких случаях говорила: даже самые наши близкие друзья – и те не могли догадаться, что я ожидаю ребенка. Посмотрела бы она сейчас на меня, подумала Люсьен Мари, а вслух сказала:
– Я уж думаю, а вдруг у меня близнецы?
– Едва ли, непохоже что-то, – улыбнулась аббатисса. – Но мы можем это легко проверить…
Она позвонила и распорядилась сделать просвечивание. Рентгеновский аппарат являлся гордостью монастыря. Аббатисса проследовала через вестибюль в тот момент, когда Люсьен Мари направлялась к выходу.
– Так добро пожаловать к нам в декабре, – обратилась она к ней по-французски. И добавила по-испански: «Por Navidad».
Что означало «рождество», но было также старинным словом для такого понятия как «рождение».
Люсьен Мари начала спускаться с горы, но оказалось, что даже и спуск гораздо более утомителен, чем она ожидала. Она обрадовалась при виде мужчины, спешившего ей навстречу.
– Ты что, с ума сошла, решила приключений поискать? Одна пустилась в такой путь! – воскликнул он, искренне рассердившись.
Люсьен Мари почтительно выслушала его и чмокнула куда-то в рукав, что привело его в замешательство.
– Господи, до чего же я обрадовался, когда увидел, что это ты, – сознался он, стискивая ее плечи.
– Ничего удивительного, раз человек заслоняет большую часть любого пейзажа. Но это не близнецы, это одиночка, – успокоила она его.
Защищая себя, она подшучивала над своим состоянием, потому что в тот момент чувствовала себя очень неуверенно. Нервы ее теперь вибрировали, как антенны, перед жестокостью и насилием, опутавшими весь мир, она уже заранее предугадывала опасности, угрожавшие как всем рожденным, так еще и не родившимся. Она еще не облекала свои мысли в слова, она просто чувствовала, чуяла дым пожарищ, носившийся в воздухе.
Когда ее охватывало подобное настроение, она льнула к Анжеле Тересе. И Анжела Тереса была, как высохшая земля, принимающая дождь и вновь возрождающаяся к жизни.
Анунциате обе они казались свихнувшимися. Часто и Давида тоже ужасно раздражало их отношение друг к другу. Ему хотелось оставаться единственным другом Люсьен Мари, ее единственной защитой.
Мимо них легкой, быстрой походкой прошла молодая девушка. Люсьен Мари поглядела ей вслед.
– Какая красивая, – не удержалась она.
– Банальная слишком, – заметил Давид.
В этот период его взгляд на женщин стал немного астигматичным, на стройных девушек он смотрел, как поклонники искусства Эпстайна и Генри Мура смотрят на все изящное и грациозное.
– Что говорить, твоя верность действительно не знает предела, – пошутила Люсьен Мари.
Она не сомневалась, что он просто хочет ее утешить, но дело было не только в утешении. Он боролся за ее благосклонность, оказывал ей несколько ревнивое внимание, как мужчина, знающий, что у него есть опасный соперник.
Жорди?
Нет, не друг Пако.
Давид сам бы громко рассмеялся, если бы ему кто сказал, что он ревнует ее к своему неродившемуся ребенку.
День померк, в воздухе появились редкие дождевые капли. Сухая земля их не принимала, они испарялись, не оставляя следа.
– Что гусь по сравнению с агавой! – сказал Давид, обнаружив, как равнодушно отталкивает от себя влагу жировая пленка мощных листьев агавы.
– Они такие же гордые, как сами испанцы, – отозвалась Люсьен Мари. – И голодные, и пить хотят, но попробуй, уговори их принять угощение.
Но на этот раз дождь оказался упорным, он возвращался вновь и вновь, дорога почернела, а покрытая пылью зелень стала темной. Когда они были уже недалеко от дома, ливень обрушился на них со всей силой, им пришлось искать защиты под пробковыми дубами Педро.
– Как сегодня, хорошо поработалось?
Давид сознался, что занимался совсем другими делами.
Фурия, принуждавшая его писать, выдохлась через три месяца. Потом наступил интенсивный, но более трезвый период работы, когда ему приходилось уже бороться со своим материалом, страница за страницей, слово за словом. И теперь он в любой момент мог бы отослать в издательство небольшой роман.
– Духовных-то детей, я вижу, получают быстрее, – с некоторой завистью сказала Люсьен Мари.
– На сей раз. Но с таким же успехом это могло занять и три года.
Он имел в виду свои испанские эссе, требовавшие большой начитанности и напряженной работы, хотя в смысле денег они определенно не сулили особой выгоды. Иногда Давид спрашивал себя, почему он берет такую невыгодную работу – вопрос был только в том, он ли выбирал себе работу или работа его.
Годы, проведенные во Франции и Испании, позволили ему изучить латинскую культуру, и теперь он мог бы познакомить с нею также и своих соотечественников. Он был один из тех многочисленных толкователей-переводчиков, которых требовало время – если общность культурных ценностей означает нечто большее, чем торговые договоры и брошюры для туристов.
Ему пришлось порядком поломать себе голову над резкими противоречиями у этого народа. Мистика страдания (Сан Хуан Кризостомо: «Мученики украшали себя страданиями пыток, как весенними цветами…») и веселый цинизм (Архиепископ Хитский: «Мир существует для двух задач. Первая – это добывать одежду и пищу, вторая – добиваться близости с приятной женщиной»).
Разукрашенная цветами лирика. Мужественно суровая проза.
Высокомерная нетерпимость. Живое сочувствие и приветливая доброжелательность.
Хотя не стоило, в общем, слишком идеализировать ту работу, к которой его самого так сильно тянуло; кроме того, она выполняла чисто практическую задачу и для него самого.
Он не обладал бьющей через край силой воображения, как, например, Стриндберг. В периоды депрессии, в периоды отлива творческой энергии, так тяжело переживаемые всеми художниками, хорошо иметь нечто такое, во что можно вгрызться зубами, в то, что требует напряжения всех духовных сил, в период засухи, когда неудержимо влекут к себе алкоголь и возбуждающие средства, как самое легкое решение всех вопросов.
Люсьен Мари была рада, что после такого долгого отсутствия он вернулся к ней. Молодожен, занятый ею одной, не чурающийся обычной, будничной жизни. Но в глубине души сознавала – то, что придает таинственный трепет их отношениям, это именно проблески того, другого,неприрученного, как себя, так и ее подвергающего беспощадным терзаниям вдохновения.
Дождь лил все сильнее, стало холодно, пробковые дубы не могли больше служить им защитой.
– Пойдем домой и затопим печку, – сказал Давид и накинул ей на плечи пиджак, когда они выскочили под дождь. Впервые они с радостью вспомнили, что в двух комнатах у них есть печки.
Но топить их было опасным предприятием, дым чуть не выкурил их из дома, как пчел.
Они совали палку в трубу, они жгли бумагу.
Дым шел вовнутрь.
Давид стал охотиться за трубочистом, но безрезультатно. Они взяли напрокат электрический камин, но это оказалось дорого и, может быть, даже незаконно – об этом ходили разные слухи. Да и помогал камин, кстати, лишь на короткое время.
Старые испанские каменные дома были построены с расчетом противостоять жаре и хранить холод. Летом это было просто замечательно. Но не тогда, когда зарядят зимние дожди и ночи становятся холодными.
Пока пригревало утреннее солнышко, Давид сидел, все позабыв, и энергично писал о жизнерадостном епископе и его мудрых советах в искусстве любви, но когда небо хмурилось и температура падала, а архиепископа тем временем бросали в тюрьму из-за его бесшабашных стихотворений, тогда он вспоминал о печках. Чем страшнее становилось в средневековых застенках, тем сильнее стучали у Давида зубы от холода, и в конце концов ему приходилось идти на улицу и вновь охотиться за трубочистом.
Потребовался целый месяц, но зато у них было теперь две комнаты, в которых можно было поддерживать тепло.
28. «Вы должны сшить себе габардиновый костюм в Испании!»
У Жорди были те же проблемы, но меньше удачи в их разрешении. Пол в его лавке был из кирпичей и расположен прямо на земле. Печки не было совсем. Именно у него конфисковали когда-то принадлежавший ему электрический камин, а местные власти систематически отказывали ему в его ходатайствах о разрешении поставить печку с трубой. И в этом году они поступили точно так же, указав на опасность пожара.
Жорди не мог принять очередной отказ с таким же стоическим равнодушием, как все прежние годы.
Конечно, теперь у него было место в доме Анжелы Тересы, где он мог обогреться, но с него он мог начинать также и свои сравнения.
Стоял ноябрьский вечер. Все сидели у огня и жарили каштаны, а у Жорди появилось желание сыграть на гитаре. Постепенно к нему стало возвращаться его прежнее умение, он мог заставить гитару звучать как чембало. Они болтали и пели в этот уютный вечер, только Пако постигла маленькая неудача: он задел за плетеный стул и разорвал рукав пиджака.
Люсьен Мари предложила его заштопать, но Жорди и слышать об этом не хотел.
Когда он уходил, они стояли в раскрытых дверях на верхнем этаже и махали ему вслед. Он видел их силуэты на фоне освещенной комнаты.
Холодный ночной воздух стекал с горных склонов, как ледяная вода. Люсьен Мари содрогнулась на сквозняке и закрыла двери, потом вернулась к печке, к огню.
– Тебе не кажется, что Пако стал гораздо более живым? Помнишь, какой он был окаменелый…
Да, согласился Давид, он действительно стал как-то мягче.
– Но у тебя есть какое-то но, ты что-то скрываешь? – продолжала Люсьен Мари настойчиво.
Ей так горячо хотелось, чтобы Жорди и Анжела Тереса опять стали счастливыми.
История ее и Давида была ведь такой банальной, она могла произойти где угодно; но Люсьен Мари хотелось верить, что имелся какой-то более глубокий смысл в том, что оба они, она и Давид, приехали именно сюда – смысл сделаться мостиком в жизнь для двух людей, выброшенных судьбой на обочину дороги.
Давиду тоже этого хотелось. Но иногда у него появлялось тягостное чувство, что он против своей воли играет роль богача, а Жорди – бедняка, получающего от него лишь остатки с барского стола.
Но что тут можно сделать? Не мог же он сказать: вот, пожалуйста, входи и бери что хочешь, бери мою жену, мой дом, мою работу, мою национальность.
Судьба Жорди внушала ему смутное беспокойство, иногда походившее на нечистую совесть. А что, если они взялись за такое дело, с которым не смогут справиться?
Время от времени они рассуждали о возможностях для Жорди начать новую жизнь, ну, например, в Париже.
Но не говоря уже о сложностях, связанных для Жорди с выездом из Испании и с устройством в другой стране, оба они слишком хорошо знали, насколько беспощадной была судьба к изгнанникам-иностранцам во Франции, испытывающей острый жилищный кризис. Трудно было надеяться, что там ему будет лучше.
– Мне кажется, ему станет легче и здесь, как только он вырвется из своего состояния безнадежности, когда опять обретет чувство собственного достоинства.
Да, хорошо им так говорить. Но когда он шагал под промозглым ноябрьским дождем и, оборачиваясь, видел две фигуры на теплом, освещенном фоне, в душе Жорди подымалась буря, заставлявшая его чувство собственного достоинства биться и трепетать, как изорванный штормовой парус на мачте.
Он так упорно боролся за это свое мертвое спокойствие. Он достиг такого трудного равновесия, научился обходиться физическим и духовным минимумом. Жестким аскетизмом и погашенными желаниями…
Притушенный огонек жизни был для него это время необходимой мерой предосторожности.
И теперь вдруг другие раздули у него этот огонек, огонек разгорелся – и вот он стоит здесь, со своей неутолимой жаждой жизни, со своими жестоко подавленными, но не умершими чувствами.
В таком смятенном состоянии, упрямый и униженный, он направился прямым путем к Розарио, старой портовой шлюшке; это была добрая душа, она принимала его даже тогда, когда он возвращался из тюрьмы, не имея ни сантимо в кармане.
Но теперь он больше не был лунатиком, действовавшим бессознательно, как во сне. Его отвращение раньше его только подзадоривало, а на этот раз он вдруг увидел, что ее нищета еще больше, чем его, и сострадание к ней сделало все совершенно невозможным.
Он оставил ей свои гроши и ушел, не дотронувшись до нее. Это задело ее самолюбие так, что она бросила деньги ему вслед, сопровождая их потоком брани.
После того, как туристы уехали, торговля в его лавчонке опять стала такой же убогой, как прежде. Она позволяла ему не умереть с голоду, но не больше. Один за другим он представлял властям планы расширения торговли, чтобы иметь возможность заработать хоть сколько-нибудь, но каждое его прошение о ходовых товарах отвергалось. Ему разрешалось продавать дешевые веревочные туфли и соломенные шляпы – и баста.
Рассмотрев при утреннем свете дыру в своем единственном костюме, Жорди расстроился. Она требовала большего умения держать иглу, чем он обладал, а кроме того, оказалось, что брюки и рукава внизу обтрепались.
Он направился к портному и спросил, сколько тот возьмет, чтобы починить костюм как следует.
– Нисколько, – ответил портной и показал ему брюки на свет, так что стали видны и просвечивавшие насквозь колени. – Нисколько, потому что костюм починить нельзя. Придется тебе купить новый.
– Но у меня же нет денег! Не мог бы ты продать мне костюм в долг, а деньги я бы отдал тебе весной?
– Я бы продал тебе, если бы мог, но мне ведь тоже нужно жить, – вздохнул портной.
Никто не понимал этого лучше Жорди. Весь вопрос был в том, как поступить ему самому.
В ушах его иронически зазвучали слова, сказанные одним туристом другому, тут же, у него в лавочке, у его собственного синего прилавка:
– Вы должны воспользоваться случаем и сшить себе габардиновый костюм здесь, в Испании, это так дешево.
Ах да, конечно, так дешево – для всех, кроме самих испанцев.
Для Жорди одежда была вопросом самолюбия, и это его очень угнетало. Он не хотел приходить к своим друзьям-иностранцам в лохмотьях.
29. Утро в декабре…
На траве лежала роса, туманно-серое покрывало, скрепленное жемчужными пряжками.
Люсьен Мари прогуливалась по апельсиновой аллее, наслаждаясь бледными солнечными лучами, то и дело зажигавшими в листве китайские фонарики апельсинов. Старый садовник хлопотал у своих деревьев. Сегодня он казался хмурым, неразговорчивым, почти сердитым. Она решила: боится, что холодные ночи повредят урожаю.
Дыхание выходило изо рта облачками пара, вокруг стояла полная тишина. Явственно доносилось стеклянно-прозрачное падение водяной струи источника в бассейн. Напор ее увеличился теперь, когда горные реки начали заполняться водой после дождей.
Какой-то рабочий в синей спецовке прошел мимо, бросил садовнику:
– Они взяли троих, но двое убежали.
– Слышал я об этих троих… а как те двое, их узнали? – вполголоса спросил садовник.
– В том-то и дело, теперь жандармы лютуют, что их упустили.
– А кто такие?
– Один из Барселоны. И Франсиско Мартинес.
Садовник даже присвистнул от удивления. Рабочий кивнул, как бы соглашаясь, и пошел дальше.
– Что такое случилось? – спросила Люсьен Мари. – Мне показалось, вы назвали Жорди…
– Сегодня ночью устроили облаву на контрабандистов, – ответил старик. – Немного дольше и посерьезнее, чем обычно. Вы слышали, что произошло.
– Этого не может быть, – встрепенулась она. – Жорди не контрабандист…
Старик промолчал.
Она изо всех сил заторопилась домой. Давид сидел и писал у топящейся печки, повсюду вокруг него были разбросаны листы бумаги и книги. На столе рядом лежала недошитая детская кофточка, Люсьен Мари сидела и шила, когда ей вдруг захотелось выйти и подышать утренним благоуханием апельсиновых деревьев. Типичная буржуазная идиллия, она могла бы относиться к любому веку.
– Слушай, может случиться что-то ужасное, – с порога сказала она. – Они нарочно втянут Жорди в какую-нибудь историю с контрабандой.
Она рассказала, что услышала в саду, и заключила взволнованно:
– Никогда в жизни не поверю, что там мог участвовать Жорди! Он такой щепетильный, что не может взять в долг пять песет.
Давид поступил как садовник, он ничего не утверждал. Он стоял и размышлял.
– Никогда в жизни, – повторила Люсьен Мари. – Как раз теперь, когда он только-только начал опять оживать…
Да, разумеется, думал Давид, теперь он ожил, стал более активным. Но на что он может употребить эту свою активность?
Некоторое время назад им показалось, что Жорди нашел, где себя использовать. Он стал помогать Давиду с трудным текстом об одном старом поэте – речь там, кстати, шла о тюрьме и изгнании, не такой уж необычной судьбе испанских интеллигентов.
– Мой отец тоже писал очерки примерно в таком же духе, об истории культуры, – внезапно сказал Жорди.
– А тебе никогда не хотелось пойти по его стопам?
– Я как раз и собирался. Только видишь, что потом получилось. Я вот думаю…
Он не закончил фразу, но рукой сделал в воздухе такое движение, как при письме.
– Слушай, попробуй опять, – предложил Давид. – Материала здесь уйма, вот, пожалуйста. Ничего страшного, если мы даже где и столкнемся, я ведь все равно пишу на другом языке.
Но Жорди предпочел писать о том, что знал и пережил сам. Он сделал два коротких очерка о свадебных обрядах в горных селениях. Давид обнаружил, что язык у него мужественный и лаконичный, начисто лишенный красивостей стиля многих латинских литературных течений.
Жорди послал их в журнал – и, к своему изумлению, получил ответ, где его благодарили и просили написать еще. Статья была принята для печати.
В тот день казалось, что Франсиско Мартинес помолодел на десять лет.
Но на следующий день пришло еще одно письмо, где сухо выражалось сожаление, что произошла ошибка. Очерки им не подходили.
Жорди усмехнулся сухими обтянутыми губами, на лице его застыла гримаса.
– Этого можно было ожидать, – глухо произнес он. – Не повредило бы только это первому редактору – тому, что плохо смотрел.
– Пиши все равно, – сказал Давид, потому что уже тогда ого охватило беспокойство. – Будет же когда-нибудь просвет, а у тебя материал уже готов.
Но Жорди покачал головой и после этого долго к ним не показывался. Поэтому сейчас Люсьен Мари была безутешна, а Давид пробормотал:
– Не вытворил бы только чего с отчаяния…
Пока они стояли так и тихо совещались, на дворе послышались жесткие шаги.
Сама манера печатать шаг уже служила первым предостережением о безграничной власти и насилии.
В дверь громко постучали. Мужские голоса. Голос Анунциаты, громкий, протестующий.
Давид сбежал вниз, чтобы посмотреть, что случилось, – и был встречен дулом карабина и краткой командой оставаться наверху и стоять тихо. Он поймал их на слове, остановился на лестнице. Оттуда в косой перспективе дверного проема он мог следить за тем, что происходило внизу, на первом этаже.
Четверо мужчин в оливково-зеленых мундирах, в черных касках, четверо жандармов прямо-таки исходили служебным негодованием. Двое стояли на страже в дверях, двое делали грубый обыск во всем доме, от подвала до чердака. Они резко обрывали все вопросы, рылись в каждом уголке, выбрасывали одежду из всех шкафов, даже перевернули большой сундук с бельем у Анжелы Тересы.
– Совсем как во время оккупации, – прошептала Люсьен Мари, побледнев. Она подошла и встала на лестнице позади Давида.
– Не бойся, – сквозь стиснутые зубы сказал он и нашел ее руку. – Нам они ничего не могут сделать.
Огонь и асбестовая одежда. Когда кругом горит, ты должен быть доволен, что она у тебя есть.
Единственным человеком, не обращавшим внимание на вторжение, оказалась Анжела Тереса. У нее был один из тех дней, когда душа ее отсутствовала. Она еще не вставала, сидела в постели в своей ночной рубашке с высоким воротом и бормотала про себя что-то непонятное, белые пряди волос торчали из-под шали, накинутой на ее голову и плечи Анунциатой. Жандармы посмотрели на нее смущенно и оставили в покое, но их начальник вернулся назад и пошарил под кроватью стволом карабина.
– Ты что ищешь, Педро? Горшок или шлепанцы? – спросила Анжела Тереса и уставилась на него пустым взглядом.
Жандармы фыркнули, а молодой начальник вспыхнул и поспешил далее.
Потом они отодвинули в сторону чету Стокмаров и также методично прошлись по второму этажу.
Обыскивая один из шкафов, они выронили из него коробку с детской одеждой, и Люсьен Мари вскрикнула. Тогда они особенно тщательно обследовали этот шкаф, обстукали его стенки, подошли поближе к Люсьен Мари и подозрительно ее осмотрели. Губы Давида искривились, но он сдержал свою реплику про себя: «Нет, дорогие друзья, под ее широким жакетом не скрывается контрабандист…»
– Давид, – прошептала Люсьен Мари, – мне плохо…
Начальник, видимо, лейтенант по чину, начал допрашивать Давида. Он уселся за письменный стол и вынул блокнот.
– Ваше имя?
– Мой паспорт в правом ящике.
Лейтенант вынул паспорт и списал что-то себе в блокнот.
– Женщина?
– Это моя жена.
– Ее нет в паспорте.
– Можете посмотреть свидетельство о браке. Паспорт был выдан раньше.
Лейтенант оставил свой вопрос и перешел к главному.
– Вы знаете некоего Франсиско Мартинеса Жорди?
– Да.
– Вы близкие друзья?
– Мы друзья.
– Когда вы видели его в последний раз?
– Примерно неделю тому назад.
– Не вчера вечером?
– Нет.
Лейтенант вытянул вперед голову:
– А сегодня утром?
– Нет!
– Вы прячете Мартинеса Жорди здесь в доме?
– Прячем здесь?
– Это явас спрашиваю!
– Нет.
– Можете подтвердить это под присягой?
– Да, могу.
Жандарм вперил в него свой взгляд, обошел кругом и накинулся снова:
– Вы коммунист?
– Кто, я? – не удержался Давид.
– Отвечайте на вопрос!
– Нет. И Жорди тоже.
– Давид, – позвала Люсьен Мари.
– Отвечайте на вопросы. Вы сочувствуете коммунистам?
Агрессивность вызывала ответную реакцию, она начала отзываться на нервах Давида. Люсьен Мари схватила его за локоть, и Давид подумал, что она, как все женщины, хотела помешать ему разозлиться и дать неосторожный ответ.
Но тут он вдруг увидел ее лицо.
– Что такое, Люсьен Мари?
– Мне кажется, нам нужно ехать, – промолвила она незнакомым ему голосом.
Жандарм нахмурился, так как они говорили по-французски, и повысил голос:
– Вы знаете место, где может укрываться Франсиско Мартинес Жорди?
– Нет… да… я думаю… разве вы не видите, у меня жена больна? Я должен найти какую-нибудь машину… Нам нужно в монастырь…
Испанец посмотрел сначала на одного, потом на другого, как будто и тут ожидал подвоха.
– Почему в монастырь?
Давид сжал кулаки и сказал:
– Вы можете быть акушеркой? Я, например, не гожусь… Если бы здесь был Руис, – он бы понял, что нам действительно надо ехать.
– Нечего тут толковать о сержанте Руисе!.. – рявкнул лейтенант, и лицо его окаменело.
Но в это мгновение он увидел, как на лбу Люсьен Мари выступили капельки пота, и тогда послал одного жандарма на велосипеде за машиной.
Когда лейтенант спустился вниз, Люсьен Мари вдруг промолвила:
– А сейчас ничего абсолютно не чувствую. Подумать только, наверно это были просто нервы.
– Все равно нам лучше уехать, – сказал Давид, нашел ее сумку и начал собирать разбросанную по полу детскую одежду. – Тебе надо сделать вид, что у тебя боли.
Но ей не пришлось делать вид, это была только пауза между схватками.
– Где у тебя болит? – нагнулся к ней Давид, когда они сидели в машине, и он услышал, что ее дыхание стало прерывистым, а ногти так впились в его руку, что потом остался след.
Она подождала, пока ее отпустило, потом сказала:
– Боль не в одном определенном месте… Нет, пожалуй, в пояснице… Кажется, будто кто-то пытается у тебя вытащить зуб мудрости, только не совсем уверен в себе и не знает точно, где именно.
Давид погладил ее руку, глядя в затылок жандарму, сидящему рядом с шофером.
– Боишься?
Люсьен Мари бледно улыбнулась.
– Душа-то неустрашима, а вот тело, чувствуется, трусит, – согласилась она. – И потом Пако…
Давид приложил палец к губам. Загорелые уши под черной каской выглядели бдительными.
В монастыре ее приняли без удивления, хотя до предполагаемого срока оставалась добрая неделя. Ее сразу же осмотрели, но посоветовали не ложиться, а пока еще некоторое время побыть в движении. Она попросила оставить ей для компании мужа. Благочестивые сестры заколебались, но потом все-таки позвали Давида. Несколько часов Давиду и Люсьен Мари пришлось вышагивать туда и обратно, туда и обратно в самом дальнем, пустом коридоре время от времени она останавливалась у оконной ниши и стонала, или судорожно хваталась за спинку высокого резного стула.
– Царапай меня, кусай, делай что хочешь, если тебе от этого будет легче, – сказал Давид, чувствуя себя несправедливо пощаженным – и несправедливо обойденным.
Люсьен Мари улыбнулась одними искусанными губами, с которых сошла вся ее пунцовая помада, с видимым усилием взяла себя в руки и торопливо сказала:
– Увидишь Пако, скажешь, пусть попытается перейти границу. Потом пускай разыщет нашего адвоката…
Тихо и отчетливо она произнесла имя и адрес, и он их повторил.
– Он участвовал в Сопротивлении, он сделает, что сможет.
– Вполне вероятно, что Жорди сразу же уехал на какой-нибудь рыбачьей лодке. А может, отлеживается где-нибудь в укромном месте…
– Сходи в город и разузнай, что говорят люди, – сказала она, но тут бессознательно вцепилась ему в руку. Теперь она не могла больше думать ни о чем другом, физиологический процесс захватил ее целиком и нес, как течение в мощной реке.
И Давид как раз в этот момент был гораздо сильнее занят Люсьен Мари и тем, что с ней происходило, чем Жорди. Но в этот момент к ней подошли монахини и взяли ее на свое попечение, ему там было нечего больше делать.
Он еще немного побродил по коридорам с ощущением полного своего бессилия, пока не вышла сестра сказать, что до конца, во всяком случае, еще очень далеко. Он ведь может прийти сюда опять, часов этак через шесть-восемь.
– Шесть-восемь часов! Да ведь ей не выдержать! – воскликнул он испуганно.
– Ну, есть такие, что лежат и по нескольку суток, – дружелюбно сказала монахиня.
Ничего не видя, Давид чуть не ощупью стал спускаться вниз с тех же самых склонов, по которым так усердно взбирался весной, поблуждал немного по улицам, как только что по монастырским коридорам, и в конце концов забрел в бар Мигеля.
Выпив в молчании свою рюмку, он ощутил внутри приятное тепло, постепенно пригнавшее страх. Внезапно он обнаружил, что там царит подавленное настроение, хотя едва ли у всех у них жены находились в родильном доме… Никто не заговаривал о ночной облаве на контрабандистов, что было совершенно неестественно – пока он не увидел серо-зеленые брюки, мелькнувшие во внутренней комнате, и тут уразумел, чем объясняется царящее в баре молчание.
Он вышел и опять начал блуждать по улицам. Везде черные каски, поредели группы гуляющих на пляже, все молчаливы и сдержанны.
Перед закрытой лавочкой Жорди жандарм.
Значит, все, пожалуй, правда.
Только повстречав Хуана Вальдеса, своего бывшего хозяина, он узнал, как все произошло. Хуан шел со связкой рыбы через плечо, наверно, нес корм своим прожорливым птенцам.
Да, так от высокого начальства вышло распоряжение покончить с контрабандой, взять в ежовые рукавицы всех контрабандистов в Соласе. Прошлой ночью сержант Руис произвел молниеносную облаву, да так неудачно, что теперь трое рыбаков, все отцы семейства, попали под замок.
Здесь Хуан чуть было не перекрестился. Но что гораздо хуже, прибавил он, еще двоим в темноте удалось бежать. Один из них Жорди.
– Знает кто-нибудь, где он? – спросил Давид.
– Нет, – ответил Хуан и посмотрел на него исподлобья.
Давида это стало немного раздражать. Видимо, не одни только жандармы считают, что он каким-то образом причастен к исчезновению Жорди.
– Почему вы сказали «что гораздо хуже»? – спросил он.
Вообще-то говоря, никто не мог заподозрить Хуана, что он так уж всей душой стоял на страже закона.
– Потому что Руиса и его помощника они упрятали в тюрьму, – объяснил Хуан.
– Неужели это возможно? – покачал головой Давид.
На мгновение он почувствовал озноб. Такой был приятный, этот сержант Руис.
Хуан пожал плечами.
– У жандармов такое правило. Если кем-либо узнанный человек убежит, наказывают их начальника.
– Какое жестокое правило!
Хуан опять пожал плечами.
– Теперь и жандармы рассвирепели, назначили премию за поимку Жорди.
– Никак не могу понять, как туда попал Жорди, – пробормотал Давид.
– Хм, понять не так уж трудно. Если на человека все нажимать и нажимать, – а человеку нужны деньги…
Не имело смысла говорить с Хуаном о своем разочаровании. Хуан не ведал нюансов в такого рода вопросах, у него был удобный кодекс чести, такой широкий, что его можно было взять за концы и растянуть в разные стороны.
Жорди же тонко чувствовал границу между дозволенным и недозволенным, она была, в сущности, его становым хребтом. Границу между тем, что запрещено по политическим мотивам, и тем, чего не дозволяли законы, обычаи, совесть. Его поддерживала гордость человека, преследуемого за политические убеждения: они сажают меня в тюрьму, но закона, настоящего закона, я не преступаю.