Текст книги "Гости Анжелы Тересы"
Автор книги: Дагмар Эдквист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Дагмар Эдквист
Гости Анжелы Тересы
1. …Наказанию подлежит лицо, виновное в совершении преступления
Он продрог, окоченел, начал просыпаться. Декабрьский рассвет едва просачивался через крохотное окошко, делал беленые исцарапанные стены серыми. Каменный пол. Никакой мебели.
Это я уже когда-то пережил, подумал Давид, и опять закрыл глаза.
Я в уборной. В деревенской уборной.
Но… Какая-то постель, узкая и жесткая. И тесная, неудобная пижама… Нет, просто он спал в костюме, набросив сверху серое казенное одеяло.
А, да это же каморка Жорди за его лавочкой, поправился он, и в своем полусне ему так захотелось почувствовать облегчение. Мой друг Франсиско Мартинес Жорди – это он дал мне возможность отдохнуть, после того, как я столько времени просидел у постели Люсьен Мари…
Но страх, как волк, притаился под нарами и не давал ему ни как следует проснуться, ни заснуть снова. Грудь сдавливало смутное, тяжелое сознание чего-то непоправимого.
Он вскочил, осознав, где находится, когда заскрежетал замок. В двери показалась голова жандарма, рука в оливково-зеленом рукаве опустила кружку и несколько кусочков хлеба.
– Послушайте, – закричал Давид ему вслед, – какое сегодня число?
Но жандарм поспешно захлопнул дверь, ничего не ответив. Сказать заключенному, какое сегодня число, было бы неслыханным нарушением тюремного устава, а начальство и так рассвирепело после всей этой истории с Жорди; лучше уж держаться от всего подальше.
Давид задумался. Должно быть, двадцать восьмое декабря. Вот тебе и кофе в постель в День праздника беспорочных детей, подумал он, неся кружку с водой и хлеб.
Когда он походил немного по камере, чтобы восстановить кровообращение, подошел жандарм и заглянул в смотровое окошко, но сразу же захлопнул его.
Давид снова опустился на нары и завернулся в жиденькое казенное одеяло. Решетка на окне всегда бросает леденящую тень на тело и на душу.
Но где-то внутри теплилась и согревала мысль, вот видишь, ты не какой-нибудь там аморальный турист-подонок с валютой в кармане, делающий ни к чему не обязывающий красивый жест. Видишь, и тебя можно заставить действовать.
Он сидел и смотрел рассеянно на исцарапанную каракулями беленую стену со следами отвалившейся штукатурки – воспоминания о тех, кто сидел здесь до него. Он неслышно разговаривал с другим человеком: я все думаю, Пако [1]1
Пако – разговорное от Франсиско.
[Закрыть], может быть, и ты сидел в этой камере. Сидел день за днем, чувствуя, как одна за другой текут, вытекают секунды и капают, подобно каплям крови из открытой раны.
Но судьба нас ждет разная, если даже сейчас я занял здесь твое место. Потому что у меня есть внутренняя убежденность, что для меня все случившееся – это всего лишь мрачный эпизод, не угрожающий ни моему будущему, ни мне как личности. Ведь асбестовая рубашка гражданина демократической страны – прочная, если даже и поцарапана немного…
Только, может быть, через несколько дней, через несколько месяцев, я буду чувствовать себя уже по-иному?
Какой срок мне могут дать? (О Господи, что будет с Люсьен Мари?!)
Он уселся плотнее и прислонился затылком к стене, попытался под закрытыми веками увидеть ту статью в шведском уголовном кодексе, где говорилось о наказании за подобное преступление. Когда-то он знал ее наизусть. Статья эта очень древняя, она сформулирована выразительным языком областных законов, надолго сохраняющихся в памяти, тогда как все новые выветриваются, как пыль и прах.
«Преступление признается совершенным умышленно, если…»
Нет, не то, в этом его никто не мог бы обвинить.
«Соучастием признается… умышленное совместное участие…» Вот оно.
«…Наказанию подлежит лицо, виновное в совершении преступления… не более чем к 6 месяцам заключения или к штрафу…»
Не больше, чем к шести месяцам? Он хорошо это помнит? но не больше ли?
Впрочем, какую это играет роль, если он представления не имеет о том, что об этом говорится в испанском Уголовном кодексе. Если вообще его будут судить по закону.
Страх поднял одну из своих многочисленных жутких голов, но Давид на него прикрикнул, подумав: по эту сторону железного занавеса неугодные режиму люди не могут так просто исчезнуть.
Или могут?
Утро текло медленно. У него забрали часы, и единственное, что ему теперь оставалось, это вслушиваться в тикающий метроном пульса.
Тюремная камера. Воздушный куб с шестью сторонами и заключенным внутри комком беспокойства – человеком. И стремление, прорастающее из стен, из пола и из потолка, стремление к свободе. Верните мне мою свободу! Если не вернете, воздух здесь, в камере, пропитается такой взрывчатой силой, что в один прекрасный день повалит все ваши железобетонные стены на землю…
Давид тихо сидел на нарах, но дышал, как после бега.
Свобода, думал он. Это она составляет такую важную часть жизни. Для Жорди. Для Стенруса. Для меня. Вероятно, и для Люсьен Мари тоже.
Сегодня трудно понять, что свободу можно воспринимать так же как и полнейшее одиночество…
2. Солас
Давид сидел в пыльной конторе ратуши и ждал. Маленький бедный городок и соответствующая ему ратуша: такое помещение мог бы занимать редактор провинциальной шведской газеты, Но человек по другую сторону письменного стола, эль секретарио, так и раздувался от агрессивного сознания беспредельности своей власти. Оно действовало на него изнутри как динамо, разогревая его в этот холодный февральский день так, что он вынужден был снять пиджак и расстегнуть воротничок. Оно исходило от его винно-багровых, туго надутых щек и черных, похожих на пули, глазок, взгляд их внезапно мог стать неподвижным, напряженным и жестоким.
Нельзя сказать, чтобы эль секретарио был особенно невежлив. Нужно было только выполнить какую-то простую формальность, и Давид был убежден, что его паспорт давным-давно готов – он приходил за ним уже в третий раз – и что все это ожидание являлось своеобразным ритуалом, инсценированным и разыгранным жирным божком за письменным столом в свою собственную честь. Если бы Давид проявил нетерпение, стал бы нервничать и ругаться, если бы вспотел от волнения, божок чувствовал бы себя еще более довольным, он бы просто упивался всем этим как сладостным фимиамом.
Вместо этого Давид разрешил себе более мягкую форму раздражения божка – тем, что сидел терпеливо и независимо.
Здесь находился еще один, тоже в ожидании своей участи, бедно одетый человек. Давид встретил его в винном погребке Эль Моно несколько дней тому назад. У него были веснушки и забавный тупой нос, довольно-таки необычный для испанца. Он тоже сидел очень тихо, только время от времени вытирал пот со лба и под носом, быстро, как бы стесняясь. Исхудалое лицо с резкими чертами было бледным, даже серым, поэтому на нем так выделялись веснушки.
Он сидел тихо, но эта тихость была не раздражением и не смиренно выраженным превосходством: это была непрочная, вот-вот готовая разорваться пленка, прикрывающая очень сильное волнение. Вокруг него так и стояло силовое поле подавленных чувств, и Давид воспринимал это поле в своей груди как физическое воздействие. По своей воле или против, но он чувствовал себя обязанным помочь этому человеку, оба они ненавидели представителя власти за письменным столом.
Его звали Жорди. Франсиско Мартинес Жорди. Кое-что Давид о нем уже знал. Не то, почему он сейчас сидит здесь, а то, что было с ним раньше. Жорди принадлежал к числу побежденных в гражданской войне; после войны несколько лет просидел в тюрьме. Теперь вышел на свободу – как считалось. Но кто мог помешать без меры усердствующим местным властям уделять ему время от времени особое внимание? Вдруг, ни с того, ни с сего, в его лавку с разной дребеденью для туристов могли нагрянуть жандармы. Эта убогая лавчонка и не давала ему умереть с голоду – поскольку ему не разрешалось продолжать учебу и вообще заниматься какой бы то ни было интеллектуальной деятельностью. Его сажали в тюрьму, а через несколько дней выпускали опять, без каких-либо объяснений.
Давиду и раньше приходилось слышать, что это отличный, гуманный и удобный способ расправы с людьми, неугодными властям. В частности, это было сказано за стойкой в баре Эль Моно преданным правительству кабатчиком после ухода Жорди, и подобный комплимент вместе с рюмкой лучшей мансанильи получил от кабатчика эль секретарио, оказавший своим визитом честь его бару. Тот осклабился, а его и без того круглое, как арбуз, лицо стало еще шире.
Кабатчик был жирный и самодовольный, и эль секретарио был жирный и самодовольный, а Жорди совсем истощенный. Наверное, просто потому, что жизнь Жорди была не такой сладкой, как у них.
Одна мысль вдруг поразила Давида. Неужели именно тот разговор в Эль Моно послужил поводом к тому, что Жорди сидел сейчас здесь?
Все началось тогда с того, что Давид стоял у стойки, время от времени отпивая глоток мансанильи. Он рассеянно отметил, что хозяин дома, где он снимал комнату, Хуан Вальдес, шепотом сообщал своим сидевшим рядом друзьям-приятелям кое-какие сведения о нем самом и о том, откуда он прибыл. Хуан был добрый малый, иногда он рыбачил, иногда, если начинались археологические раскопки, помогал ученым, но большей частью все же проводил время в кабачках.
Неожиданно кто-то обратился к Давиду с прямым вопросом:
– Это в вашей стране все еще есть король?
Давид огляделся, не видя, кто спрашивает. Во всяком случае, не разбухший же агрессивный тип с глазами, похожими на пули, и не маленький рыхлый кабатчик.
– Да, у нас, – ответил Давид Хуану и его приятелям. – Плюс еще социал-демократическое правительство.
Молчание. Туго надутый субъект оглянулся по сторонам, неодобрительно раздуваясь на своем стуле.
– Так долго продолжаться не может.
– Это продолжается уже двадцать лет, насколько я помню.
– Красная диктатура, – буркнул эль секретарио.
– Совсем нет. Правительственная партия все время вынуждена бороться примерно с такой же сильной буржуазной оппозицией.
– Которая разрешена?
– Конечно разрешена. У нас свобода взглядов.
Худощавый веснушчатый человек, сидевший у самых дверей – один из посетителей, получивший не рюмку, а стеклянную кружку с длинным носиком – вышел вперед и встал рядом с Давидом. Он не произнес ни слова, только сделал тот особый жест, которым показывают хозяину кабачка, что нужно подать еще одну порцию вина.
Тут кабатчик исполнил настоящую пантомиму. Сначала изобразил изумление; потом повернулся к полкам и, не торопясь, выбрал бутылку с самым дешевым шерри, какое только у него было. Наливая одну небольшую рюмочку, он добавил в нее еще несколько капель своей насмешки и презрения, так что получился целый коктейль. Потом оскорбительно долго, не выпуская из пальцев рюмку, выжидал, пока человек с веснушками вытащил, сколько требовалось, денег из карманов и положил их на стойку. Только тогда он передвинул рюмку Давиду.
Давид внутренне собрался в комок. Сначала он не понял, что угощение предназначалось для него. Но, встретив быстрый, робкий взгляд карих глаз бледного человека, он понял, что не принять угощения было бы больше, чем преступлением, не говоря уже о том, что в Испании такой отказ вообще воспринимается как оскорбление.
Дело было не в нем самом. Не проронив ни единого слова, этому человеку удалось произнести тост за демократический строй общества – и сделать это прямо под носом у эль секретарио, самой могущественной личности в городке, и кабатчика Эль Моно, всем известного правительственного шпиона.
Давид выпил свою плохую мансанилью, преисполненный уважения. Когда он захотел ответить на любезность, человек уже исчез.
Позже Хуан рассказал кое-что о Жорди, о его прошлом и о тягостном настоящем.
Поэтому теперь, в участке, Давид глядел на него с беспокойством и размышлял, не приходится ли тому держать ответ за свой импульсивный поступок.
Давид жил сейчас в стране, где все жгло, как огонь. Его-то самого защищала здесь асбестовая одежда гражданства в демократической стране, его паспорт, консулы, Организация Объединенных Наций и Бог знает что еще. Все это придавало ему мужества и уверенности в себе, можно было отважиться и на игру с огнем. А такие как Жорди? У них не было асбестовой одежды: они и получали раны от ожогов.
Нетерпеливым движением, как будто теперь ему самому надоело, что Давид все еще сидит здесь в ожидании, эль секретарио протянул ему паспорт. Давид вздрогнул, собрался с мыслями и даже посидел еще немного, подобрав свои длинные ноги; потом заплатил за штамп в паспорте и вышел. Обернулся в дверях, помедлил; подумал, что оставляет Жорди в беде. Решил, что все это вздор, речь наверно на этот раз шла только о торговых делах. Ведь еще при нем эль секретарио вынул пачку бумаг и со снисходительной вежливостью начал: «К сожалению, мы не имеем возможности разрешить…»
Давид прошел мимо жандармов на первом этаже и кивнул одному из них, сержанту Руису, несмотря на оливково-зеленый мундир и черную лакированную каску, обладавшему обезоруживающей штатской улыбкой. Для отца многочисленного семейства блага, предоставляемые в жандармерии в виде муки и масла, играли весьма существенную роль…
Давид неторопливо шел по улице в мягких лучах нежаркого солнца; чугунное кружево испанских балконов они вырисовывали на белых стенах домов в смело укороченных пропорциях. Потом остановился в рассеянности перед старинной лавкой, где раньше торговали пряностями, а теперь этикетки с испанским текстом призывали прохожих купить бульонные кубики Магги и стиральный порошок Персиль.
Тут человек с веснушками вышел из ратуши.
– Добрый день, – приветливо сказал Давид. Ему хотелось с ним поговорить.
– Здравствуйте, – ответил механически Жорди и прошел мимо, не задерживаясь, не замечая, что почти коснулся Давида. Давид увидел выражение горечи в его лице, опять, как удар, почувствовал внутреннее напряжение этого человека.
Пока они ожидали в ратуше, началась сиеста, и городок точно весь вымер; ставни были закрыты. Даже бродячие собаки лежали посреди улицы и спали, греясь в скупых солнечных лучах.
Жорди их не видел, даже наступил на одну. Поднялся лай и тявканье. Собака набросилась на Жорди, он отпрянул назад, сверкнул нож, и быть бы ей мертвой, если бы Давид не схватил Жорди за запястье, одновременно отбросив ногой собаку.
Разрядка. Компенсирующая разрядка. Жорди, придя в себя, перевел взгляд с ножа в своей руке на Давида.
– Спасибо, – вымолвил он только и спрятал нож.
Не потому, что его земляки восприняли бы патетически смерть какой-то жалкой собачонки, твари без бессмертной души – но хорошо все-таки, что лезвие ножа осталось чистым.
Как эти испанцы любят доводить каждое чувство, каждое действие до кульминационного пункта, а потом еще его переживать, да с такой явственной драматичностью, подумал Давид. Самого его такие вещи немного стесняли. И у него, и у его соотечественников – скандинавов – заключительная реплика чаще всего оставалась за кадром, а величественный жест редко доводился до конца.
Однажды он объяснил это и Люсьен Мари. Она даже отважилась посмеяться: как странно! Целая драма, разыгранная в будке суфлера…
Нет, не совсем так, конечно. Но все-таки многое пребывает внизу, под полом человеческого сознания, в темноте и в грезах. Иногда кое за чем люди спускаются вниз и выносят на свет божий, как запасы из подпола.
– Не хотите ли выпить со мной стаканчик пива? – спросил Давид. Бросив взгляд на другой конец площади, он увидел, что почта все равно закрыта. – Кстати, уже время для эль альмуэрцо. Может, закусим немного?
Испанец сразу же замкнулся в себе, как обычно, опять стал недоступным.
– Благодарю вас, – покачал он головой, – не сегодня. Мой магазин…
Они дошли до лавчонки Жорди, на единственном окошке там теснилось несколько пар веревочных туфель и дешевых соломенных шляп.
– Вы не боитесь показываться вместе со мной? – спросил Давид.
Жорди слабо усмехнулся.
– Пожалуй, это я не могу ни для кого служить примером отличного поведения.
Он сказал это тихо и печально, как будто сам соглашался с подобной точкой зрения. Давид опять почувствовал горечь в его словах. Каков же был этот человек с веснушчатым несчастливым лицом?
Раньше он был красным, революционером, сказал бы эль секретарио, и в тоне его послышались бы отголоски террора, того давнего кровавого сна.
Но Хуан нарисовал другую картину.
Молодой студент, очень идейный. Один из новых молодых людей, увидевших несообразности феодальной Испании, но по характеру своей натуры более остро ощущавший жажду знаний, чем жажду хлеба. Когда правительство объявило борьбу с неграмотностью, он предоставил себя в его распоряжение, прервал учебу и пошел учителем в деревенскую школу. Внес свой скромный вклад в осуществление жаркой мечты о свободной и просвещенной Испании.
Пришла гражданская война и потопила мечту в крови.
Позднее, когда Давиду удалось преодолеть его сопротивление, и они сидели, тихо беседуя друг с другом, Жорди сказал:
– Мы боролись за веру. Тогда. Мы бы охотно за нее умерли, тогда, Но они отняли у нас ту войну. Началась другая война.
Вероятно, именно эта мысль, так же как и преследования со стороны властей, оставили глубокие следы горечи в его лице.
– Что вы имеете в виду, когда говорите, что они отняли у вас войну?
– Иностранные генеральные штабы использовали положение, заставили испанцев убивать испанцев, а заодно получили возможность прорепетировать мировую войну.
В Испании Давиду не один раз приходилось слышать это высказывание об otra guerra, о другой войне.
Или они имели в виду новую войну?
Нет, отвечал Жорди, нет, отвечали другие, даже те, кто ненавидел еще сильнее, чем он. Только не гражданская война. Никогда в жизни.
Жорди не был сторонником насилия.
И все же Давид видел, как в минуту гнева у него в руках очутился нож. Против собаки, конечно. Но для Давида этого было достаточно, чтобы понять что-то важное в людях угнетенных и обездоленных.
3. Соотечественники
Почта все еще была закрыта. Да, барышня на почте добросовестно относилась к своей сиесте.
Что-то случилось с Люсьен Мари, почему она не пишет? Если и сегодня не будет писем, то…
На пустынной площади показались двое. Туристский сезон еще не начался, приезжих как будто не было, но эта пара все же остановилась и стала с восхищением рассматривать темный чугунный орнамент на белой облицовке колодца. Женщина была выше ростом и дороднее, чем мужчина, держалась с достоинством испанских матрон. Мужчина небольшого роста, подвижный, с конфетно-розовым лицом, голова с клочковатыми седыми волосами в виде кочки. Цвет кожи как у холерика, лицо сухощавое, стареющее.
Давид вздрогнул, узнав острый птичий профиль: мужчина был шведом, известным стокгольмским врачом. Ему вспомнилась фраза: «Доктор Туре Стенрус и его красивая жена». Так их обычно называли еще лет десять назад.
Непроизвольно Давид прикоснулся рукой к несуществующей шляпе. В то время он носил шляпу.
Они ответили на его приветствие с изумлением и плохо скрытой досадой, сказали что-то друг другу и свернули в переулок на берегу.
У Давида площадь пошла кругом перед глазами. Ведь это самое настоящее оскорбление – когда человек лучше с дороги свернет, чем с тобой встретится. Только откуда у него внутри этот дробный стук больших барабанов страха, откуда этот внезапный трепет от бормашины его совести?
Он и Эстрид встретились с четой Стенрусов на каком-то званом обеде, давно еще.
Да, разумеется. Доктор Стенрус был другом Бьёрна Самуэльссона, и вполне понятно, что он занял сторону его и Эстрид. В Давиде же он видел только мужа, бросившего на произвол судьбы свою великолепную жену.
Доктор Стенрус? Тот, кто когда-то устроил скандал на всю страну, выпрыгнув из окна своей приемной, битком набитой ожидавшими его пациентами, захватив с собой в машину самую красивую медицинскую сестру и оставив своих больных, больницу и семью. Да, целую приемную, заполненную ожидающими его пациентами. И не только жену, но и целый выводок детей.
И теперь он поворачивается спиной, встретив Давида? А тогда доктору едва удалось замять скандал. Было объявлено, что у него нервное расстройство и потеря памяти, оформили ему долгосрочный отпуск. После различных формальностей, связанных с разводом, медсестра была принята уже в качестве новой госпожи Стенрус, старая исчезла за кулисами. В конце концов эта пара оказалась окруженной неким романтическим ореолом, «доктор Стенрус и его красивая жена».
Но кто знает, может быть, и у доктора Стенруса имелись свои боевые барабаны, выбивавшие ритмы вражды? Своя бормашина, терзавшая его? Возможно, теперь он ненавидел себя за свой поступок, и ненавидел во сто крат больше, когда видел свое отражение в другом.
Давид вздохнул спокойнее, разобравшись в нанесенном ему оскорблении, поняв его причины. Подумал: если они останутся, мне придется отсюда убираться.
Но надеялся все же, что уберутся они. Раньше он не бывал в этой части Испании, Солас только-только начал перед ним раскрываться, приоткрыл свои тайны, свое настроение, свою собственную своеобразную жизнь. Ему не хотелось покидать этот маленький старинный городок, где еще мирно уживались античность и средневековье. Где все двери во внутренние дворики были всегда гостеприимно распахнуты настежь, в крайнем случае с напоминанием на каталонском языке: Dieu vosguard, – Бог вас видит.
Давид пошел пообедать в кабачок Мигеля, в котором обычно собирались местные рыбаки. Наученный горьким опытом, нагнулся, – переступая порог, и вошел в низкое, темное помещение. У входа в бар величиной с домашнюю кладовую: там пропускали рюмочку, закусывая мелкими, жаренными в жиру, каракатицами. Затем сам трактир, старый, с открытым очагом и выщербленным дубовым столом, за которым сидели рыбаки и, потягивая вино из кружек, играли в карты. Подгоняемые голодом, они иногда могли наведаться и к себе домой, но скоренько оттуда возвращались с куском только что зажаренной рыбы между двумя ломтями хлеба, приготовленными для них женой. День они таким образом коротали у Мигеля, а ночью ловили рыбу, и Давид часто спрашивал себя, как складывается их семейная жизнь и какова же, собственно, рождаемость в этом уголке земного шара.
Внутри самого кабачка имелась еще парадная комната с радио, но туда препровождали только именитых господ и туристов. Постоянная же клиентура чувствовала себя хорошо и уютно и в большой комнате, сидя без пиджаков, в одних рубашках. Они так и проводили здесь всю свою жизнь. Все это был хороший народ, эти рыбаки, они терпеливо сносили присутствие Давида, когда он присаживался к ним после обеда, смеялись над его отсталостью в каталонском языке и изо всех сил старались, чтобы он не пропустил самой соли в их россказнях.
И теперь, когда Давид вошел в парадную комнату, чтобы приступить к своему запоздалому завтраку, кого же он увидел, как не чету Стенрусов? Он остановился, обескураженный. Отступление было невозможно, поздороваться с ними как со знакомыми после встречи на площади, было еще невозможнее.
И заняли они как раз его угловой столик.
Доктор Стенрус поднялся, невинно щурясь через толстые стекла очков:
– Неужели это нотариус Стокмар? Извините, раньше мы не были уверены, что это вы, и к вам не признались…
Вот и врешь, подумал Давид. Я-то все хорошо видел… Но сам он уже здоровался с доктором и его супругой, он был хорошо воспитан.
Она была еще красива, только как-то вся увеличена в размерах и сглажена. Устоялась, как молоко, предназначенное для простокваши.
– А госпожа Линд-Стокмар не с вами? – спросила она.
Давид вздрогнул.
– Мы ведь в разводе, – глухо ответил он.
Супруги Стенрус поспешили извиниться, потом доктор продолжал:
– Мы очень нерегулярно читаем газеты. Хотя что это я: такие сообщения ведь не публикуются.
– Она вышла замуж за Бьёрна Самуэльссона, – произнес Давид тем же глухим голосом.
За вашегодруга Бьёрна Самуэльссона, – уточнил его мозг сердито; что вы так нелепо упираетесь, смешно, право.
– Да мы уже три года как не были дома, так что совсем не знаем, что делается в Стокгольме, – попытался оправдаться доктор.
Давид совершенно растерялся. Значит, это не они, а… Значит, его собственная мнительность придала оттенок оскорбительности тому, что они перешли на другую улицу. Подобный поступок ничего не прибавлял к личности доктора Стенруса, зато чрезвычайно красноречиво характеризовал его самого. Сердце у него сильно забилось – хуже всего было то, что он зашел слишком далеко и, видимо, промахнулся. Он понял, что выдал себя, не знал только, насколько это было заметно окружающим, и ощущал стыд, как от излишней откровенности. Доктор Стенрус был психиатр. А что, если он сидел сейчас и изучал его, говоря себе: ага, человек страдает манией преследования, только в моральном плане, или как он их там классифицирует, все эти болезненные точки в сознании человека.
– Последние годы я тоже провел за границей, – произнес Давид с усилием.
– О, оказывается, вы тоже обрекли себя на добровольное изгнание? – оживился доктор Стенрус. – Дайте я еще раз пожму вашу руку!
– Изгнание это, пожалуй, слишком сильно сказано, – пробормотал Давид ошарашенно, и подумал, не выпрыгнул ли доктор с супругой из окна во второй раз, уже всерьез. В таком случае почему?
Можно было подумать, что доктор услышал его мысли, потому что его узкое лицо из розового постепенно стало пунцовым, как рак, белые волосы совсем встали дыбом, а голос сделался желчным:
– Человек незаурядный, инициативный, не может больше оставаться в Швеции. Отступи попробуй на шаг от посредственности, и можешь быть уверен, тебя сейчас же обкорнают по всем правилам.
– Но ведь вы, доктор, были главным врачом в вашей собственной больнице?
– Да. К сожалению.
– И могли, наверно диктовать свои условия промышленности?
Помимо того, что Стенрус считался одним из виднейших специалистов среди психиатров, он в течение десятилетий являлся экспертом-психологом по проблемам сотрудничества, промышленные магнаты верили в него, как в самого Господа Бога.
– Ну, пожалуй…
– Мне всегда казалось, что вскоре вы станете таким всемогущим властителем дум, таким единовластным королем, насколько это возможно в современном обществе, – заметил Давид, улыбаясь.
Но доктор Стенрус не улыбнулся в ответ.
– Анкеты туда и анкеты сюда, заседания Медицинского Управления утром, днем и вечером, распоряжения от самого черта и от его бабушки. Можно было ожидать, что власти выкажут хоть какую-нибудь благодарность человеку, посвятившему всю свою жизнь одной задаче – а я стал опасаться, что вдруг обнаружу налоговых шпиков, спрятавшихся среди моих пациентов, или хронометры, вмонтированные в мою мебель, чтобы проконтролировать, а не работаю ли я еще тайком, во внеурочное время.
– Чтобы работать, гению нужно вдохновение и свобода, – провозгласила Дага Стенрус, продолжая безмятежно уплетать свою еду.
Доктор Стенрус выбросил вперед руку, как актер, получивший долгожданную реплику.
– Да не претендую я на то, чтобы выдавать себя за гения, но давайте без ложной скромности скажем, что несколько работ я выполнил на высшем уровне. И мог бы сделать больше, я еще в форме, но в Швеции никто в этом не заинтересован.
– Слабоумным почет и уважение, а талантливых людей держат в черном теле, – снова подбросила супруга.
Эль секретарио пришлась бы наверное по душе такая новая точка зрения на скандинавскую демократию, подумал Давид.
– А налоги! – начал было доктор, задыхаясь, но прервал себя: – Садитесь, господин нотариус, подсаживайтесь к нам…
– Благодарю, я сяду вот здесь, – сказал Давид и уселся за столик рядом. Он налил себе рюмку из бутылки с vino negro, он предпочитал его светлому вину. Слова доктора вызвали у него жажду. Официант Мануэль подошел с его тортильей, омлетом с картошкой. Это был стройный молодой человек, с гордой осанкой – он был не слугой, а сыном хозяина.
Чета Стенрусов также получила свое второе, телячьи котлеты с салатом и жаренную в жиру картошку. Давид не мог не заметить, в каких количествах потребляла еду госпожа Дага, одновременно суфлируя мужу с помощью подзадоривающих реплик.
– У нас есть здесь домик, вон, на склоне горы, и экономка, так по пятницам она морит нас голодом, но мы вырываемся на волю и отъедаемся у Мигеля, – сказал доктор, позабыв на минуту о своем возмущении. – Вы, наверно, знаете, что это местечко славится своей едой? Можно лопнуть от смеха, как подумаешь, что туристы все, как один, пасутся в гостинице Солас и поплачивают двести песет в день за canelones, хотя они там все равно, как тесто, а мясо – так самая настоящая кожа…
– А вы здесь постоянно живете? – осведомился Давид с некоторым опасением.
– Конечно. Уже три года. «Лучше быть первым на деревне»… Хм, да, то есть лучше неизвестным в этой деревушке, чем преследуемым в Швеции.
И в новом приступе бешенства доктор набросился на котлеты.
«Да, кажется, не только я в этой компании страдаю манией преследования», – подумал Давид, и настроение у него значительно улучшилось.
– А вы, господин нотариус? – спросил доктор вежливо, хоть и равнодушно.
– Во-первых, я уже больше не нотариус…
Доктор Стенрус сразу же заинтересовался:
– Ох, вы тоже послали все к черту, не стали больше корпеть и зарабатывать денежки для Вигфорсса, или как его там зовут, того типа-то, нового?
Он был очень похож на маленького мальчика, который непременно хочет втянуть товарища в свои проказы: иди-ка сюда, иди, ты можешь стать капралом в нашем взводе злопыхателей…
– Я переменил профессию, – продолжал Давид. – Пописываю немного.
Самоуверенность доктора немного его покоробила. Интересно, почему все-таки такт и обычай требуют этакой ложной скромности, когда речь заходит о свободных профессиях? Ведь говорят: я юрист, я генерал-интендант, я дворник, но: так, пописываю немножко.
Неужели у этой маленькой ядовитой интеллигентной личности не хватает ума, чтобы об этом догадаться?
– Ах да, конечно, ведь господин нотариус пишет! – воскликнула госпожа Стенрус. – Разве ты не помнишь – мы же сколько раз читали его рецензии!
Доктор Стенрус приложил усилие, чтобы выглядеть, как человек, который все отлично помнит: ну как же, еще бы… а его супруга поспешно продолжала:
– Господин нотариус, вы теперь заняты тем, что… нет, я хочу сказать, «господин писатель», или…
Муж прервал ее:
– Я предлагаю, чтобы мы, соотечественники в изгнании, перешли на «ты».
Это не было желание установить дружеские отношения. Скорее смятение ученого перед человеком, только что обладавшим для прикрытия наготы вполне приличным титулом и вдруг оказавшимся совсем голым, раз перед его именем нельзя уже поставить ни «нотариус», ни «доктор», ни «профессор».
Мануэль стоял в дверях кухни и озадаченно, но с почтением наблюдал за церемонией – может быть, религиозной? – с поднятием рюмок, пожатием рук и произнесением вслух имен.