Текст книги "Гости Анжелы Тересы"
Автор книги: Дагмар Эдквист
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
25. Долорес
День клонился к вечеру. Был конец августа. Погода стояла жаркая, но ветреная, ожидалась гроза. Они вышли из комнаты, сонно потягиваясь после сиесты, и тут услышали голоса с первого этажа, из сеней. У Анжелы Тересы были гости. Или у Анунциаты – ее голос резко и отчетливо доносился к ним снизу.
– Так что нам-то не важно – но мы ведь сдали и ванную комнату тоже…
Пауза. Несколько слов, произнесенных шепотом. Потом опять Анунциата:
– К сожалению, теперь распоряжаются наши жильцы…
– Это по нашему адресу, – прошептал Давид. – Пожалуй, тебе следует спуститься вниз и выяснить, в чем там дело.
Он ушел и занялся кофеваркой, присланной им родственниками Люсьен Мари. Вместе с бельем и всякими другими вещами. Их глубоко возмущало легкомысленное отношение молодых к хозяйственным вопросам.
Анунциата и незнакомая женщина средних лет, энергичная с виду, с наивным, безыскусным удовлетворением смотрели на Люсьен Мари, спускавшуюся с лестницы.
– Это акушерка, сеньора, – представила Анунциата.
Люсьен Мари остановилась, как вкопанная. Что это значит? Она хорошо видела взгляд, с профессиональной цепкостью остановившийся на ее фигуре.
Не замечая этого молчаливого интермеццо, старая служанка продолжала:
– Ей бы хотелось ненадолго занять ванную для одной своей пациентки – для нашей соседки Долорес, вы ее знаете, такая маленькая, черная, у нее еще детей много. Но я конечно сказала, что ничего не выйдет…
Обе выжидательно посмотрели па Люсьен Мари. И она не разочаровала их в их ожиданиях. Попросила распоряжаться ванной комнатой как у себя дома, а они заявили, что не могут принять такую любезность… Наконец акушерка сказала то, чего все ожидали:
– Через часок тогда, хорошо?
Вслед за тем она начала заполнять водой самые большие котлы и ставить их па огонь.
Люсьен Мари охватило тайное волнение: она сможет увидеть эту женщину, опытную, уже испытавшую все на себе, узнает немного о том, что предстоит ей самой. Ее только смутило странное желание вымыться в ванной в чужом доме. Придя в кухню, она спросила:
– Что, у нее уже скоро?
– Хорошо бы, если бы так! – сказала акушерка, возведя глаза в небо. – Она уже переходила, и, что еще хуже, ребенок-то уж определенно мертвый. Надо вызвать роды, чтобы мать не получила отравления трупным ядом.
Люсьен Мари побледнела, как полотно, и оперлась на стол. Война, чума, болезни – никакое несчастье, как ей теперь казалось, не могло сравниться с тем, что умрет нерожденный ребенок или новорожденный.
– Как она это переживет? – тихо спросила она, покачав головой.
Анжела Тереса, сидя в своем кресле, услышала последние слова и взяла ее руку. Но акушерка произнесла рассудительно:
– Да простит меня святая дева, но Долорес повезло. Детей у них и так много, а Луис зарабатывает, ох, как мало.
– А правда, что он был пьяный и ударил ее ногой в живот? – спросила Анунциата, ловившая слухи отовсюду, неизвестно из каких источников.
– Долорес говорит, что неправда, – сказала акушерка и заторопилась за своей пациенткой из хижины по другую сторону поля.
Анунциата фыркнула.
– И всегда эта Долорес защищает своего Луиса…
Успокоившись немного, Люсьен Мари начала размышлять более трезво:
– А не делаем ли мы ошибки? Может быть, мы действуем слишком кустарно? Наверно, нам бы следовало вызвать врача… Или вообще отправить ее в больницу?
Обе женщины посмотрели на нее непонимающим взглядом. Акушерка опытная, ходила на курсы. Это вам не обычная «comadre», «со-мать», не забежавшая помочь соседка, как это может быть и делается в… других странах. Никто не мог оказать помощь лучше, чем она. И уж никак нельзя вмешивать сюда врача, мужчину, в дело, которое касается исключительно только женщин.
Люсьен Мари больше об этом не заговаривала. Она поднялась к себе и посоветовала Давиду отправиться на дальнюю прогулку, или же держаться в своей комнате: сейчас настал час женщин.
Вскоре вдали появилась акушерка со своей пациенткой, они медленно, как процессия, двигались через поле.
Долорес оказалась маленькой робкой женщиной, до немоты испуганной необходимостью вторгаться в дом к чужим людям. Проходя мимо живой изгороди, она сломала себе ветку, полную свежих зеленых листьев. Непроизвольно она, как амулет, стискивала эти листья своей маленькой смуглой рукой. Беременность проходила у нее исключительно тяжело, кожа пылала коричневыми пятнами, но все равно было видно, что она миловидна, что у нее изящные руки и ноги, и яркие, глубокие глаза.
– Пойдемте наверх, – сказала Люсьен Мари дружелюбно и взяла ее под руку, а все другие опять занялись котлами с водой на кухне. Вода еще не нагрелась как следует.
Люсьен Мари открыла и показала ванную комнату с развешенными банными простынями, но Долорес от них отказалась, по ее словам, у нее было с собой белье.
Она положила на стул тоненькое, плотно свернутое личное полотенце.
Они посмотрели тайком друг на друга, немного смущенно, но мгновенно прониклись обоюдной симпатией. Мария и Елизавета, – подумала Люсьен Мари, вспомнив наивную старинную картину: две средневековые дамы с округлыми животами.
Она открыла дверь в спальню.
– Посидим пока здесь и подождем, – предложила она и показала на кровати место рядом с собой.
Долорес постеснялась сказать что-нибудь в ответ, присела только тихонько на краешек постели со своей зеленой веткой и даже отважилась на слабую улыбку в ответ на слова приветливой иностранки, так смешно говорившей по-каталонски, но, видимо, почти все понимавшей.
Люсьен Мари прониклась горячим сочувствием к несчастью этой женщины. Впереди ту ожидала целая бездна таких страшных страданий – и без надежды, придающей смысл всем мукам… Она глубоко вонзила себе ногти в ладони.
– Мне так жалко…
– О милая, – тихо сказала Долорес, забыв свою робость и похлопав ее утешающе по плечу. – Не волнуйтесь, все будет хорошо. Это ваш первый?
– Мне жалко вас, – пробормотала Люсьен Мари, не уверенная, что не сказала бестактность.
Но Долорес была безыскусной душой, не умевшей воздвигать вокруг себя оборонительные валы. Глаза ее расширились, серьезные и удивленные, все тело обмякло и выглядело еще более усталым, когда она произнесла:
– Все говорят, что я должна радоваться. Но ведь верно, детей, которых носишь, хочешь родить живыми…
В одном порыве они обнялись и заплакали обе жаркими слезами, приносящими женщинам такое утешение и освобождение.
Но уже другая мысль, вслед за первой, пробивалась у нее наружу. Долорес выпрямилась, вытерла слезы с воспаленного, заплаканного лица и сказала:
– И все же это правда, сеньора, – у нас, у бедняков, слишком много детей, мы не можем всех их прокормить. Мне двадцать семь лет, сеньора, а у меня уже пятеро.
Эта изможденная женщина на три года моложе меня! – подумала Люсьен Мари, говоря:
– Тогда вы должны сделать перерыв.
Долорес ответила гордо и смущенно:
– Но Луис молодой и сильный… и страстный…
– И разве вы не можете попросить акушерку вас научить?
– О сеньора! – воскликнула Долорес, не отчужденно, а безнадежно. – Я знаю одну женщину, она спросила – и тогда ей сказали, что, во-первых, это запрещено церковью, а во-вторых, что акушерка этим живет.
Послышались шаги, тяжелое дыхание и звон ведер на лестнице.
– Приходите ко мне сюда, когда все кончится, – пригласила Люсьен Мари.
Они торопливо пожали друг другу руки и вытерли слезы одним и тем же носовым платком.
– Может быть, я могу чем-нибудь помочь? – спросила Люсьен Мари, когда Долорес с трепетом вошла в заполненную паром ванную.
Акушерка покачала головой, но Анунциата взглянула на кофеварку.
– Кофейку после ванны?
– Моя пациентка вас благодарит, – подхватила акушерка. – Крепкий американский кофе особенно хорошо бы помог.
Люсьен Мари довольно долго поджидала со своим кофе, пока они вышли. Обе были сильно разгорячены и с жадностью выпили по две чашки кофе.
– Ну как, чувствуешь что-нибудь, Долорес? – время от времени спрашивала акушерка, но та отвечала отрицательно.
Когда они попрощались и стали спускаться с лестницы, Долорес вдруг сделала странный полуоборот и со стоном вцепилась в перила.
– Теперь нам нужно торопиться, – покачала головой акушерка.
Но не так-то легко торопиться с женщиной, когда она не может двинуться с места.
– Здесь есть еще одна спальня, – предложила Люсьен Мари.
Но Долорес взяла себя в руки и шаг за шагом спустилась с лестницы.
Внизу, в сенях, ее схватило с такой силой, что она ловила ртом воздух и наконец в страхе воскликнула:
– Не могу больше… Боже милостивый… Пришло…
– Стисни зубы, Долорес, – посоветовала акушерка и взяла ее за плечо. – Это пройдет. Ты же знаешь, роды у тебя всегда затяжные. Дом совсем рядышком.
Но Долорес не могла больше ступить ни одного шагу; на каменном полу показалось большое темное пятно.
Акушерка быстрым взглядом окинула всех присутствующих, как бы ожидая попреков, и нервно повторила еще раз:
– Ты же знаешь, у тебя все проходит так медленно?..
Но было ясно, что на этот раз Долорес не потребуется много времени. Все сразу же взялись за дело, кто как мог и как сумел. Люсьен Мари сбежала вниз и взяла Долорес под другую руку. Анжела Тереса, слабенькая, хрупкая, поспешила к своему большому сундуку и начала вынимать простыни.
– Долорес останется тут, – распорядилась она.
Анунциата принесла со двора совок с песком и засыпала пятно с тем, чтобы потом его как следует замыть.
Женский вариант песка и крови…
Они уложили Долорес в комнату за кухней и запретили Люсьен Мари к ней входить. Так что теперь она могла только сидеть, сжавшись на своей постели, слыша через пол, как страшно, как лошадь в смертных муках, кричит внизу женщина, в бурном натиске внезапных родов.
Там ее и нашел Давид, вернувшись домой. Он встретил Анунциату и знал, что произошло. Он сел рядом с ней, прижал ее голову к своей груди, как бы желая защитить ее от стонов.
– Не бойся, – сказал он.
– Я не боюсь, – с отсутствующим видом вымолвила Люсьен Мари.
На лестнице показалась Анунциата.
– Не может ли кто сходить за Луисом? Плохи ее дела… Он работает в порту, на строительстве.
– Когда все кончится, ребенка у нее не будет, – объяснила Люсьен Мари. – Тогда она…
Давид спросил с беспокойством:
– Могу я оставить тебя? Кто-нибудь ведь должен предупредить Луиса…
– Я иду с тобой, – заявила Люсьен Мари и пошла с ним, в чем была.
Но дошла только до другой стороны поля, до хижины Долорес и Луиса.
На земле перед хижиной играли два маленьких мальчика; с помощью нескольких пустых жестяных банок им удавалось извлекать довольно много шума. Две тощих курицы клевали сожженные солнцем коричневые травинки, у дерева стояла привязанная коза. Воздух был муаровым от зноя и струился над плоской крышей.
Внутри хижины с утрамбованным земляным полом сидела щупленькая сгорбленная старушка, наверное бабушка, и кормила трех маленьких детей из одной общей миски. У стены стояла кровать, чистые простыни па ней резко выделялись на фоне всей этой убогой, нищенской обстановки. Люсьен Мари сообразила: здесь будет лежать Долорес. Два поколения женщин сделали все, что могли, чтобы дом с честью мог принять акушерку.
Своими черными миндалевидными глазами дети смотрели на посетительницу. Бабушка, казалось, с трудом понимала ее каталонский, и в ее ответах звучал один только страх перед зятем.
– Долорес рожает у Анжелы Тересы! Что скажет Луис?
Люсьен Мари спросила, нельзя ли ей взять к матери самую младшую девочку.
Бабушка отрицательно покачала головой, но взяла тряпку, вытерла девочку, что называется, с обоих концов и покорно передала ее гостье.
И вот Люсьен Мари стоит с маленьким смуглым комочком, совершенно голым, если не считать рваной рубашонки. Малышка еще не умела ходить, едва только училась стоять и делать один-два неверных шага.
Люсьен Мари пошла дальней дорогой по апельсиновой аллее, потому что там была тень. Несколько раз ей приходилось присаживаться отдыхать – девочка, такая маленькая, а оказалась удивительно тяжелой. В конце аллеи ее догнал Давид. Луиса он не нашел, как ему сказали, тот повез на лодке целую компанию туристов, но Давид велел разыскать его во что бы то ни стало и предупредить о возможном несчастьи.
Давид взял у Люсьен Мари девочку, она сосала пальчик, без капризов пошла к нему на руки. Он посмотрел на нее удивленно, потом спросил:
– У ее матери будет еще один? Ведь и эта родилась недавно.
– Ну, наверное, ей уже годик, – сказала Люсьен Мари, – но все равно…
Когда они вернулись, для Долорес все уже кончилось. Ребенок умер во время родов, «не успел даже получить крещение как человеку положено».
Люсьен Мари подождала немного, чтобы дать ей возможность немного прийти в себя, потом вошла.
Долорес лежала белая и опустошенная, казалось, ей уже никогда более не поднять век. Люсьен Мари молча положила девочку ей на руку. Едва оказавшись рядом с матерью, девочка начала лепетать и агукать. Застылые синеватые губы Долорес смягчились, забрезжила легкая улыбка, она потрогала рукой маленькие теплые ножки.
– Хотите поспать? Взять мне ее? – шепотом спросила Люсьен Мари.
Долорес чуть заметно повела головой, все еще не в силах поднять веки. Девочка прижалась к ней, свернулась калачиком, она вот-вот уже готова была уснуть.
Пока все шло хорошо. Долорес была в высшей степени измучена, но страдания были позади. Она могла заснуть, находя утешение в теплоте детского тельца. Они лежали рядом, не мешая друг другу, как самка зверя со своим детенышем.
Люсьен Мари вышла к акушерке и спросила, что будет с Долорес.
– Наверное поднимется температура, – ответила та, – но теперь хоть есть от нее лекарство. А раньше – вероятно, все бы окончилось иначе.
Долорес лежала у них шесть дней, и все в доме как могли баловали ее и маленькую Анжелиту. Сначала ей было все безразлично. Потом она стала протестовать против такой греховной роскоши. И, наконец, заставила себя наслаждаться, как милостью с небес, этим единственным отпуском в своей жизни.
На седьмой день пришел Луис, красивый сумрачный черноволосый мужчина, и высказался в том духе, что теперь ей пора домой, пора приниматься за работу.
Люсьен Мари увидела, как по всему телу Долорес пробежала дрожь, как на бледно-смуглых щеках выступили красные пятна. Кончился ее отпуск и кончился ее отдых. Грубые требования Луиса возвращали ее к обычной жизни.
В дверях они столкнулись с приходским священником, пожелавшим навестить больную. Он вернулся с ними, поддерживая Долорес, когда все они пошли через поле. Луис нес дочку.
Давид и Люсьен Мари стояли в дверях верхнего холла и смотрели им вслед.
– Хорошо бы Долорес пришла сюда, когда поправится. Я бы ее кое-чему научила, – вздохнула Люсьен Мари.
Они так неожиданно расстались, что не успели даже поговорить наедине.
Давид глядел на удаляющуюся группу, двигающуюся по полю: тонкая женская фигурка между одетым во все черное священником и Луисом с самоуверенной осанкой матадора.
– Сомневаюсь, что она когда-нибудь появится здесь, – покачал он головой.
26. Смотрите, наш учитель с книгой!
Осень пришла с порывистыми ветрами над землей, до того выжженной, что напоминала красную золу. Тем не менее виноградные гроздья наливались соком на этой сухой земле, а черные оливы обещали богатый урожай, если только ночная буря как-нибудь не собьет их преждевременно. Остроконечные вершины гор резко выделялись на фоне желтого вечереющего неба, и когда приходила созревшая тьма, просвечивающие насквозь гроздья звезд казались подвешенными ниже и ближе, чем раньше, как будто их тоже собирались срезать, как гроздья винограда.
Туристы приехали и уехали, оставив после себя тонны мусора на пляже, общий подъем в торговле и нескольких девушек в несчастье.
Лавочка Жорди тоже переживала свой скромный расцвет. В один прекрасный момент он вдруг увидел все ее убожество – и решил поправить дело. Ночью выкрасил прилавок и свой единственный стул в синий цвет, да, он даже раздобыл кусок синей материи и завесил им дверь чуланчика за прилавком.
Свой единственный костюм он обычно чистил с помощью кофе, а брюки стал класть под матрас накануне вечером, если собирался навестить Анжелу Тересу и ее постояльцев.
Он опять начал читать, Разговоры и споры с Давидом, перелистывание его книг вновь пробудили в Жорди прежнюю жажду чтения. С удивлением, как будто бег времени застал его врасплох, он заметил, что начинает становиться дальнозорким. Достал себе очки, и теперь часто сидел вечерами под своей единственной тусклой лампочкой и читал взятые у Давида книги или свои собственные старые, он держал их в ящике под постелью. Увидев свое отражение в черном стекле окна, усмехался, как будто видел старого знакомого в маске.
– Разве здесь нет библиотеки? – спросил однажды Давид.
– Нет, вздохнул Жорди. – То есть, была тут маленькая библиотечка, но фашисты ее конфисковали, и теперь книги валяются, как хлам, на чердаке ратуши.
– Хорошо бы до них добраться, – произнес Давид задумчиво, потому что книги вообще были дорогие, а этот год порядком порастряс его ресурсы.
– Я-то не являюсь в том месте персоной грата, а ты мог бы попробовать, – сказал Жорди.
Давид пошел в ратушу, выбрав то время, когда, как он надеялся, эль секретарио отправился завтракать. Ему повезло также и в том, что он увидел сержанта Руиса, мирно сидевшего и орудовавшего таким невоинственным оружием, как зубочисткой.
– Книги? – протянул тот удивленно. – Нет здесь никаких книг. Ах, на чердаке, ну, правильно, лежит там какая-то старая рухлядь…
И, взяв ключ от висячего замка, он поднялся на чердак в сопровождении Давида. На полу валялись кипы книг, покрытых паутиной и крысиным пометом; это было самое разнокалиберное собрание, начиная от Сервантеса и Кальдерона и кончая романами, принадлежащими перу английских мисс. Там были Лорка и Бейтс, писатели, доступ к которым был запрещен. В Соласе, видимо, не сжигали книг на кострах.
– Берите все, что хотите, – предложил Руис с врожденной щедростью настоящего испанца.
Вообще говоря, Давид начал за него немного беспокоиться. Могло ли так продолжаться и дальше для человека в его положении, если по характеру он был порядочным, прямодушным, доверчивым?
Спустившись в экспедицию, Давид написал расписку. Руис в недоумении огляделся кругом, как бы решая, что ему с ней делать; потом его взгляд упал на какой-то штемпель, и он тиснул его в самом низу бумаги с улыбкой школьника, ожидающего похвалы. Потом опять уселся на стул и скрестил на груди руки.
– Ну, так как обошлось дело с вашей пленницей? Отсюда она во всяком случае исчезла.
– Мояпленница, спасибо вам, – сказал Давид ворчливо. Немного слишком ворчливо.
Руис произнес мечтательно.
– А ведь, действительно, есть что-то в этих сердитых и зеленоглазых, замечаешь это только потом… Но я понимаю, у меня у самого есть жена.
С сердитыми и зеленоглазыми можно было бы еще примириться, если их рассматривать только с точки зрения Руиса. А вот если в их распоряжении оказывается еще хорошая голова и пишущая машинка…
Наэми бросила в него камень, когда они расставались. А потом еще один…
Накануне он получил тоненький сборник новелл с посвящением, только что из типографии. «Д. от-ми».
Одна новелла называлась «Последние люди» и повествовала о мужчине и женщине на берегу моря. У женщины богатство чувств, она – само здоровье и расцвет, она связана с землей и морем. Мужчина с виду мужественный и сильный, но замкнут, недоступен для женщины в своем сухом, бесплодном морализировании.
Это была новелла без всякого действия, просто живопись настроения, построенная вокруг темы разочарования и бесплодия. Давида ожидал там укус скорпиона; он и сам был недоволен своей склонностью к замкнутости и отчужденности. И все же в этом случае с полным основанием мог бы сказать – если бы было кому – что она прибегла к фальсификации. Потому что ограничила повествование двумя персонажами, не показав третьего, незримо присутствующего, объясняющего все поведение мужчины. А в картине жизни, созданной Наэми Лагесон, не было третьего действующего лица, там были только Он и Она, и холодность по отношению к этой Она оказывалась предательством по отношению к силам самой жизни.
И все же можно было сказать, что тот мартовский день принес по крайней мере хоть это терпкое яблоко, этот маленький горький октябрьский плод.
Давид попрощался с Руисом, пошел к Жорди и выложил обретенный им плод – растрепанные книги на его синий прилавок.
Жорди начал их перелистывать, и лицо его опять прикрыла серая маска, появлявшаяся всегда, когда что-то прикасалось к его наглухо закрытым чувствам. Он взял одного из испанских классиков и посмотрел форзац – лист на свет, так что стал виден штамп. «Народная библиотека, Солас, 1936».
– Это был наш первый опыт, – глухо сказал он. – Нет теперь больше в Соласе бесплатных книг для народа.
Его прервал ужасный шум на площади, крики и топот копыт. В Вилла виэйя началась ярмарка скота, крестьяне из горных селений спустились сюда, чтобы продать выращенный за год скот. Жорди и Давид вышли па крыльцо и стали смотреть. Мимо них двигалась целая кавалькада верховых коней, мулов и ломовых лошадей. Зрелище было красивое: все животные вычищены до блеска, a сопровождающие их мужчины в ярких рубашках, с шелковыми поясами, туго затянутыми вокруг талии. Но это не были звезды арены. Это были простые сельские жители, со свежим цветом лица и грубыми руками.
Высокий молодой человек с черными, как смоль, волосами вел двух годовалых жеребцов, прямо-таки состязаясь с ними в силе: он шел, всем корпусом, всей тяжестью отклонившись назад, чуть не висел на узде, то и дело ему приходилось бежать и подпрыгивать. И все же он едва справлялся с огневыми норовистыми конями, они неслись вперед, ржали и вставали на дыбы. Они прошли совсем близко от Жорди и Давида. Над блестящим крупом коня глаза молодого человека встретились со взглядом Жорди и вдруг широко раскрылись – погонщик его узнал.
– Смотрите-ка, учитель с книгой! – воскликнул он, и зубы его блеснули в улыбке. – Добрый день тебе, Франсиско Мартинес!
Жорди машинально заложил пальцем книгу, которую он только что читал, и стоял, держа ее в руке, как учитель перед детьми в классе. Он улыбнулся и произнес тихо, глядя вслед быстро удаляющемуся молодому человеку:
– Добрый день тебе – Хуан или Хосе, не знаю, как тебя зовут…
Его звали не Хуан и не Хосе, его звали Серапио, как они вскоре узнали, придя на площадь в Виллу виэйю, чтобы посмотреть на ярмарку. Коммерческие операции были уже почти на исходе, люди собирались в процессию в честь какого-то святого, а затем был назначен обед в кабачке Мигеля.
Первым шествовал священник в праздничном одеянии с мальчиком из хора, затем показался выточенный из дерева бородатый святой на носилках, украшенных осенней листвой и гроздьями винограда, и, наконец, сама процессия земледельцев, но народу было мало и они немного конфузились, а в арьергарде шла солистка из часовни Марии, та старуха в своих лохмотьях. По обеим сторонам стояли рыбаки Соласа и без всякого стеснения потешались над процессией. Вон конские барышники своего святого несут, говорили они. Но упаси боже, если бы кто осмелился посмеяться над их собственной процессией в честь Сан Педро, великого рыбака!
Старый Мигель сегодня был полностью на стороне крестьян и их святого, сам затаскивал прохожих в процессию, сам – угрюмо, как всегда – посылал всех своих сыновей и их жен заполнять бреши в рядах. Поэтому бар его был пока закрыт, но ла абуэла, бабушка, оставшаяся одна дома готовить угощение, с заднего хода впустила Давида и Жорди с их вновь обретенным другом Серапио, и подала каждому вино в кружке с острым носиком.
– Мы тебя часто вспоминаем у нас в селении, Франсиско Мартинес – как ты учил нас читать и петь – хотя за некоторые твои песни нам здорово попало, начальство желает, чтобы мы их позабыли раз и навсегда…
И Серапио с воодушевлением, блестя глазами, спел несколько тактов Интернационала.
У Жорди навернулись на глаза слезы, но Серапио был такой молодой, в то время ему было лет десять-двенадцать, и он не переживал гражданскую войну как свою личную трагедию.
– А какие стычки приходилось выдерживать из-за нас, ведь старики в нашей деревне считали, что совершенно пи к чему посылать детей в школу! И ко мне ты самолично наведывался три раза, когда отец вместо школы посылал меня пасти скот – помнишь?
– Как же, еще бы, – промолвил Жорди, и мысли его унеслись далеко-далеко. В прошлый мир, когда земные слои воздуха были насыщены веселящим газом. Когда перед ним расстилалось одно дело за другим, и все его существо томилось жаждой взяться за каждое из них. Даже за самые неблагодарные: он и многие другие студенты прервали свои занятия в университете, как только правительство обратилось к ним за помощью, чтобы сообща начать большое наступление на неграмотность. Сердца их горели любовью к бедным, невежественным испанским крестьянам.
Не везде их встречали с распростертыми объятиями, и тяжкий учительский труд там, как впрочем и везде, имел также и свою однообразную будничную сторону, но все равно, для Жорди он никогда не казался скучным или унылым. Его ощущение, что он переживает захватывающее приключение, передавалось и его ученикам, поэтому те годы и пролетели так быстро.
Он не считал, что останется там навсегда. Были и другие возможности.
Потом война… и поражение… и долгие годы тюрьмы. И, наконец, существование, как прозябание… тяжелое… серое… жестокое. Без малейшего проблеска надежды на примирение в будущем или хоть на какую-то ожидавшую его цель. Потому что поражение проникло до самых глубин его души. Не из страха, не из-за того, что некоторые взгляды не выдержали проверку временем – нет, пожалуй, немного и из-за этого тоже – но больше всего из-за того, что люди, перенесшие ад братоубийственной войны, предпочитали погибнуть сами, но не ввергать в нее свой народ еще раз.
Так как полагали, что пусть лучше такой молодой человек, как Серапио, останется в живых и водит своих жеребцов в ночное, чем станет правильно думать и размышлять.
И все же, достаточно было одного только блеска глаз у молодого человека, узнавшего вдруг своего учителя и обрадовавшегося встрече, так как когда-то он получил от него нечто ценное, чтобы покрывшаяся золой надежда вспыхнула в Жорди с новой силой. Надежда на что? Ни на что. На все. На исполненную смысла жизнь, вопреки всему.
– Как же все-таки обернулось дело со школой? – спросил он.
– Много лет у нас совсем не было никакой школы. А теперь за ее организацию взялись иезуиты.
Жорди поперхнулся вином.
– Почему ты не приходил к нам, не навестил нас ни разу? – спросил Серапио. – У нас есть кружок, мы продолжаем встречаться по вечерам в субботу, играем на гитаре и поем.
– У меня была ограниченная возможность передвижения, – ответил Жорди сухо.
– Вот как, – сказал Серапио, не удивляясь и не выражая протеста, привычно, как все простые люди, принимая жизнь такой, какая она есть. – Да, честно говоря, у нас там в селении болтали, что тебя отправили на тот свет, – и мы, твои бывшие ученики, сложились однажды и поставили за тебя свечку.
Давид бросил быстрый взгляд на Жорди, чтобы посмотреть, как тот отреагирует, но Жорди воспринял это так, как было сказано, как добрые слова в свой адрес.
– А кто еще был там, кроме тебя? Фернан, тот, что пел, как маленький ангел? И Николас?
– Теперь Фернан поет басом. Николас умер. А я…
Серапио протянул вперед обе свои сильные руки с растопыренными пальцами…
– …Помнишь, как ты хотел выучить меня держать гитару, а пальцы у меня были слишком маленькие? Теперь же они такие грубые, что едва помещаются на струнах.
– А ты все еще играешь? Собираешь старые народные песни? – спросил Жорди.
– Ну, вот вам, Франсиско Мартинес совсем не изменился! – воскликнул Серапио, обращаясь к Давиду, и хлопнул себя по колену, – Сколько раз я слышал, как отец и другие старики говорят друг другу: странный он был человек, этот Франсиско, с идеями какими-то новомодными; повидали мы, чем все это кончилось для таких, как он! Но старину нашу он любил больше, чем мы сами. Свадебные обряды и песни, одежду и упряжь и даже никому не нужные старые картины, до всего-то ему было дело. И боже сохрани, если бы мы только надумали продать что-нибудь скупщикам из Барселоны…
– Сыграй-ка ты лучше что-нибудь из своих песен Серапио, – прервал его Жорди.
– Нет, ступайте теперь отсюда, а то Мигель рассердится, – торопливо сказала ла абуэла, не забывая однако же обернуться к Давиду и добавить: – Извините, пожалуйста! Процессия уже возвращается.
– Пойдемте к нам, – предложил Давид. – У нас тоже есть гитара.
Но Серапио поблагодарил его застенчиво и отправился по своим делам.
Давид и Жорди посмотрели друг на друга и улыбнулись. Молодой человек, в городе бывает редко – неудивительно, что у него иные планы на сегодняшний вечер.
– Как же это он не повстречался тебе раньше, в другие базарные дни? – удивился Давид.
Деревня находится далеко отсюда, крестьяне обычно устраиваются со своими делами в других городах, поближе, но на этот раз отец Серапио решил, видимо, продать своих молодых жеребцов повыгоднее, за особенно высокую цену.
– Собираешься навестить своих учеников? – поинтересовался Давид.
Жорди отрицательно покачал головой.
– Нельзя возвращаться туда снова. Так или иначе, а они ведь поставили за меня свечку.
Но вечером он сидел и вспоминал о том времени, когда жил в горной деревушке. Об удовлетворении от работы. О необходимости образования, в котором по-прежнему многим было отказано. О своей собственной жалкой жизни. Он боролся с собой, но тоска, жажда деятельности, заставила его написать письмо, вернее, подать прошение.
Он предложил свои услуги – учить детей в любом отдаленном горном селении, на любых условиях. Написал, сколько лет учился в университете и сколько проработал учителем. Ссылался на то, что не был осужден за какое-либо преступление, а только как политический противник. Заявлял, что под честное слово готов дать обязательство ни единым словом не обмолвиться детям о политике – тем более, что теперь он сам убежден в том, что нельзя было смешивать политику и образование. Он обращался к властям с просьбой о том, чтобы…
Закончив, он прочел написанное. Охватившее его возбуждение проходило. Как он мог еще раз попасть на удочку к своим собственным чувствам? Он же хорошо знал, что с точки зрения властей он совершенно не годился в качестве учителя, какие бы заверения ни давал, потому что никогда бы не мог преподавать согласно трем существующим теперь правилам: 1) ничего против догматов; 2) ничего за пределами догматов; 3) повторять, но не дискутировать.
Он взял исписанные листки и медленно разорвал их пополам, потом на мелкие кусочки.