355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чингиз Гусейнов » Фатальный Фатали » Текст книги (страница 3)
Фатальный Фатали
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:38

Текст книги "Фатальный Фатали"


Автор книги: Чингиз Гусейнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

"А именно в эти часы, – рассказывает Бакиханов, и Фатали весь внимание, – я допрашивал солдата Аббас-Мирзы, перебежавшего к нам. Он-то и сообщил, что иранцев впятеро больше, чем наших".

А какой стиль докладов любимца императора Паскевича, хоть и не владел пером, сколько в них метких наблюдений! Какие краски! И баловень судьбы: после Елизаветполя станет полновластным правителем Кавказа. Да еще красив чертовски: из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке (!) обрамляющих его чело, сверкают большие голубые глаза, в которых светится огонь сосредоточенной решимости, в них, однако, – и что-то надменное. Триумфальный путь Паскевича: из Тифлиса через Эчмиадзин в Гарни, далее по безводной и необитаемой Шарурской пустыне (жара!!) в Нахичевань, возвращение в Эчмиадзин, на который напали персы, осада Аббас-Абада, захват Сардар-Абада, хан бежал в Эривань, а следом за ним – Паскевич, осада Эривани – обложили пушками и неделю бомбардировали город, пока хан не сдался.

На поклон к Паскевичу явилась и принцесса Мария, да, да, жена сбежавшего грузинского царевича Александра, дочь известного мелика Саака Агамаляна, с сыном Ираклием, назван в честь деда-царя, а царевич собирает новое войско, чтоб сражаться с Паскевичем на сей раз на стороне турок. И Тавриз, столица Аббас-Мирзы, его резиденция.

Первая встреча Паскевича с Аббас-Мирзой – наконец-то! – в деревне Дей-Кархане, но принц еще надеется на победу, слепец! И снова вспыхнула война.

Что ж, падут новые города, и даже набег смельчаков, отрядил их Паскевич, – на Тегеран. Из Ардебиля, захваченного Паскевичем, вывезена спешно, опытные советчики рядом, драгоценная коллекция старых персидских манускриптов, и такая же досталась после покорения турецкого Баязета.

"Тесть мой, – пишет царский посланник Грибоедов Паскевичу, имея в виду генерал-лейтенанта князя Александра Чавчавадзе, – завоевал в Баязете несколько восточных манускриптов; сделайте одолжение, не посылайте их в Императорскую (!) библиотеку, где никто почти грамоте не знает, а в Академию Наук, где профессора Френ и Сеньковский извлекут из сего приобретения возможную пользу для ученого света". Но уже отправлена в Императорскую библиотеку!

И будет бал в Тифлисе, приглашена знать и весь дипломатический корпус, и Паскевич отрастил себе волосы, а к торжественному случаю тщательно завивает их в локоны наподобие куафюры а la Louis XIV, и заготовил речь. И, обратясь к старейшине дипломатов – французскому консулу Гамбе, а через него и ко всем гостям, произносит пылкую речь во славу великих полководцев, начиная с Александра Македонского и кончая Наполеоном, и о себе, конечно. Гамба как истинный дипломат слушает с почтительным вниманием, и лишь один Паскевич, ослепленный собственной славой, не видит, как играет во взоре французского консула – в его лукавых глазах и ямочках у рта – тонкая ирония.

– А Туркманчай? – нетерпеливо спрашивает Фатали.

– Был у Туркманчай, – устало произнес Бакиха-нов, вспомнив село близ Тавриза на пути к Тегерану, где вновь свиделись Паскевич и Аббас-Мирза, чтоб подписать новый договор: окончательный и бесповоротный.

И никаких уступок. Азербайджанскую землю разделили на две части северную и южную. К России отошли все города, села, горы и долины, ручейки и озера, леса и кустарники по эту сторону Аракса, и река стала границей, чтоб войти строкой и мелодией в причитания и плачи: "Ты, Аракс, кинжальный мой..." (и что-то о сердце).

Иран обязался заплатить России контрибуцию за возврат ему Тавриза и других захваченных азербайджанских земель по ту сторону Аракса (Паскевич императору: "...по всей справедливости может остаться за нами!").

"Бремя сие падает единственно на Аббас-Мирзу, ибо шах решительно отказался способствовать на свою долю ко взносу сих денег" (двадцать миллионов рублей серебром): у него ведь такой гарем! шутка ли – двести детей! Аж золотые пуговицы пришлось спарывать Аббас-Мирзе с платьев своих жен.

Как же передать опыт молодому земляку Фатали? А разве опыт передается? Он, семь ступеней пройдя по военно-чиновничьей лесенке, уже полковник, а Фатали – только на первой ступени, прапорщик, – Твое будущее – мое настоящее, Фатали.

"А как же твое будущее, Аббас-Кули?" Из рода ханов, старше Фатали лет на двадцать.

"Мое будущее – в моем движении к прошлому".

Бакиханов уезжает в Мекку. Мекка – как повод, пока еще разрешают паломничества, но скоро и это прикроют. Кто-то сболтнул, Фатали слышал: "Мало ему царских чинов, захотелось еще мусульманского титула Гаджи".

А пока разрешено поездить в пределах империи, замкнутой, как кольцо. Он путешествует по кавказской линии, донской земле, Малороссии, Великороссии, Лифляндии, Литве и Польше. В Варшаве – Паскевич, князь Варшавский. Он бледен, на него было совершено покушение. "Туркманчай!..." Радуется, а улыбка выходит кривая, еще не оправился. "Аллах пощадил!" Стрелок под Брестом плохо целился.

"Ольга Сергеевна? Неужто сестра Пушкина?!"

А Аббас-Кули везет ее письмо в Петербург, родителям.

"Ты можешь, милая Оленька, себе представить удовольствие, которое я имел, получив твое письмо. Аббас обедал у нас. Он так обходителен, так любезен, так полон предупредительности, что мы с ним были как старые друзья", – пишет дочери в Варшаву Сергей Львович.

"...какой интересный человек, как он прекрасно выражается! Я люблю его манеру держаться, он мне бесконечно нравится! Я благодарю тебя, что ты его прислала к нам. Много рассказывал о тебе, мой милый друг, о твоем желании приехать в Петербург, но когда он мне сказал, что нет дилижанса от Ковно до Риги и обо всех неприятностях, которые ты сможешь иметь во время путешествия, я благодарю бога, зная, что ты в Варшаве", – пишет дочери Надежда Осиповна.

И Пушкин от Аббас-Кули в восторге: занимательный разговор с сыном Востока.

Вез в Петербург еще одно письмо: Паскевича – министру иностранных дел Нессельроде. "В персидскую войну службою Аббас-Кули-ага я был особенно доволен: совершенное знание им персидского языка и неутомимая деятельность принесли много пользы. Через него шла почти вся переписка с Персидским двором, и таким образом сделались ему известны все отношения наши в Персии и весь ход нашей персидской политики. Чтобы удержать на службе Аббас-Кули-ага и вместе с тем показать нашим закавказским мусульманам, что правительство не оставляет без внимания людей, усердно ему служивших, настаиваю, чтоб он находился в распоряжении Министерства иностранных дел". Но – устал, устал наш друг! и в такие секреты получил доступ!! отпустить? а вдруг во вред? нет-нет, не боязнь, и не таких ломали! ну а все же: нельзя ли испросить у императора разрешения освободить на время, сохранив почести и выплачивая жалованье? И ценят его, и не верят ему!!

"Фамилия Бакихановых не замечена в измене и неблагонамеренных поступках против Российского правительства, но (?!) чтобы утверждать, что она искренне предана нам, этого нельзя допустить, как точно и о всяком другом мусульманине. Почем знать, что сия же самая фамилия, при перемене обстоятельств, не сделает того же, что теперь сделали его противники". Это пишет на запрос из Петербурга – совершенно секретно! – главноуправляющий барон Розен, "...вызван был мною в Тифлис, дабы дать ему особенное поручение ("шесть месяцев в Тифлисе и – ни одного задания"!), чего, однако, не мог исполнить, ибо он, приехав сюда, обнаруживал беспрестанно столь сильное против меня неудовольствие, что я не мог уже иметь к нему никакой доверенности".

Вспыхнуло восстание в Кубе – изолировать Бакиханова, отозвать! пусть сидит в Тифлисе, держать его в Кубе опасно. Износился! иссяк! тяжко, душит мундир! подозрительность друг к другу, недоверие к самим себе! сгниет, иссохнет, рухнет! не видеть, не слышать барона! отставка! бессрочная! в село, в глушь!

"Ты еще юн, Фатали! Твое будущее – мое настоящее!"

"А они и своим не верят!"

"Ты о ком?"

В Петербурге – Александр Сергеевич (неужто через три года?!), брат его Лев-Леон, Софья Карамзина, князь Вяземский, Сергей Львович, Мирза Джафар Топчибашев, хитер! принял христианство, чтоб... а иначе как же?

"И здесь ты спешишь, Аббас-Кули-ага!"

"Ты о ком?"

"Вспомни о Пушкине!"

"При мне он ругал большой петербургский свет слишком зло, горячая африканская кровь, а на замечание отца рассердился: "Тем лучше, пусть знает – русский или иностранец, все равно, что этот свет – притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев! Здесь, в северном Стамбуле, надеюсь, никто не подслушивает? не донесет?"

Пушкин – жене: "Я перо в руки взять не в силе! Мысль, что кто-нибудь нас с тобою подслушивает, приводит меня в бешенство"; лезть в спальню!! или этого требует государственная безопасность?

Нет, не уйти от себя! всюду преследуют, даже в его глуши! Но сдержан Бакиханов. Молчит.

В Мекку!

Но дороги опасные: чума! холера!

Убьют того, кто во мне.

Но и тот – это ты!

– С кем ты разговариваешь, Фатали?

– А разве я разговариваю?

– Ну да, ты сказал: "Как мне тебя понять?"

– С Аббас-Кули-агой.

– С Бакихановым?! – изумленье в глазах жены, хоть и привычна к неожиданностям мужа. – Но он же, бедняга, умер!

– Да, да, умер. Между Меккой и Мединой, шел по стопам пророка Мухаммеда.

– Пожелал, говорят, умереть на священной земле.

– Мало ли что болтают?!

В дамасском караване, к которому примкнул Аббас-Кули, было двадцать тысяч паломников, чума никого не пощадила. "Гаджи (за паломничество) Аббас-Кули-ага (раб пророка Аббаса) – хан (из рода бакинских ханов)". Сбросить мундир, отбросить титулы, выкинуть ордена. И даже последний, "Льва и Солнца", так и не покрасовался на мундире.

– Знал о чуме, но не повернул обратно, нарушив заповедь Мухаммеда.

– Какую? – удивилась Тубу.

– Стыдно дочери Ахунд-Алескера не знать, – упрекнул жену. – Вот, запомни, кстати, твой отец обучил меня: "Пока где-то свирепствует болезнь, вы туда не ходите, ибо можете там заразиться, если же болезнь свирепствует у вас, не ходите никуда, ибо вы можете заразить других".

"Нет, не зря мы в нем сомневались!" – вспомнили в царской канцелярии барона, когда пришла весть о награждении Бакиханова иностранным шахским орденом ("Пожалован ныне его величеством шахом"). И на письме игриво-ироническая, аж до кляксы, резолюция государственного чина: "Он умер, следовательно, персидского ордена носить не будет. К делам".

"И отчего тебя любили? И отчего люблю тебя я?" Фатали знал, как Аббас-Кули сказал о нем: "Хитрый шекинец!" Встреч было много: отпечаталась последняя, перед Меккой, и запомнилась первая.

ТАЙНОПИСЬ

Ахунд-Алескер, став Гаджи после паломничества в Мекку, удивительно быстро согласился с нежеланием Фатали стать, как он, духовным лицом. Служить новой власти? Светские науки? Тифлис?! Даже доволен как будто! Что ж, есть там Бакиханов, и он поможет!

Но прежде была Нуха, бывший Шеки, новая школа, готовившая туземные кадры.

Непостижимо: они разорены, ибо дважды, как смерч, проносились через эти места шахские воины и царские солдаты, – первые мстили за измену, вторые – за безропотное повиновение кызылбашам, – угнано то, что ходит, взято то, что можно унести, запихав в мешки и – на спину, если ты пехота, или взвалив на круп коня, если ты конница, а находит-таки Ахунд-Алескер деньги, чтобы осуществить давнишнюю мечту – паломничество в Мекку. И каждый раз вздыхает Ахунд-Алескер перед тем, как приступить к разъяснению очередных сур Корана.

– Так о чем мы? Да, о людях! Люди непостоянны, малодушны, слабы, торопливы, а главное, неблагодарны. Но! У каждого два ангела-хранителя, которые записывают его хорошие и дурные поступки, один на утренней заре, а другой – на заре вечерней, именно это время таит больше всего искушений!

Люди – может быть, а Ахунд-Алескер нет; он постоянен, великодушен, только, увы, тороплив: спешит голову чалмой обвить, показав, что посетил святые места – Мекку и Медину.

– Что еще в Коране? Предстаньте передо мною со своими намерениями, а не со своими делами, ибо о делах будут судить по намерениям, ибо если цель священна, то кто осудит за пути, ведущие к ней?

Дважды перед тем, как появиться деньгам, Ахунд-Алескер исчезал. Но мало ли какие дела случаются у почтенного богослова: пригласили в какую-нибудь мечеть потолковать о неясных частях Корана или послушать опытного толкователя, окончившего в Египте духовную академию.

– Как же так: если верно то, что "кого захочет бог поставить на прямой путь, сердце того откроет для покорности, а кого захочет уклонить в заблуждение, у того сердце сделает сжатым, стесненным", то как понять следующее: "им мы указали прямой путь, но они свою слепоту возлюбили больше, чем правоту"? и "каждый поступает по своему произволу"? – И молчит. Объяснить не может.

Фатали не придал значения исчезновению Ахунд-Алескера. И Алия-ханум не волновалась, а раз так – нечего и голову ломать, куда уехал Ахунд-Алескер. А когда исчез вторично, и накануне паломничества, Фатали задумался, ибо появились деньги; и второй отец как-то странно смотрел на Фатали, и улыбка была виноватая, с хитрецой, не свойственной облику почтенного человека, будто раздвоилось лицо Ахунд-Алескера и стало как-то ближе, понятней. "Контрабандная торговля?!" Фатали вспомнил, как Ахунд-Алескер хвалил франкские ситцы, которые дешевы на той стороне, но ценятся здесь. "Запомни, – сказал Фатали Ахунд-Алескер, – нет гладких, как речной камушек! И ахунд тоже человек. Случается, бороду мечтаешь отрастить, а у тебя усы сбривают".

А еще прежде Нухи, или Щеки, была Гянджа и духовная школа, куда на время паломничества, а дорога долгая и трудная, привезет Ахунд-Алескер "приемного сына" и где Фатали отшлифует свой почерк, изучит теологию и логику.

– Мы с тобой изучали? Ну да, кое-чему я тебя учил: ты постиг Коран, науку о вере и ее истории, правила чтения и объяснения арабских книг, науку о всех верах на земле, учение о поэзии, законы гражданские и духовные, науку о кратком и пространном выражении своих мыслей, даже кое-что о лечении болезней молитвами. Что еще? Ах да, кое-что об астрологии предсказывании будущего, и науку о разгадывании снов, авось пригодится. Да, я повезу тебя в Гянджу. – И задумался: то ли о трудном паломничестве, то ли о том, что, может, изучит Фатали в Гяндже, где расквартирован полк, и русский, постигнет иной образ жизни. – Есть в Гяндже и мудрый человек, не чета мне, да, знаменитый поэт Мирза Шафи!

Была ночь. Фатали никак не уснет. Встал, зажег свечу, придвинул к себе белый лист. И возникло во тьме:

"А вы послушайте теперь меня! Мы оба с вами на эФ, вы Фатали, а я Фридрих! Только вы на А, Ахундзаде, или, как теперь у мусульман принято на русский манер, Ахундов, а я на Б, Боденштедт!"

"На ваше Б, кстати, и Бенкендорф!"

"Ну, зачем так шутить?! – взволновался. – Я же не говорю... Аракчеев!"

"Что вы так боязливо оглядываетесь?"

"Это невольно".

"Слава богу, когда я в Тифлис приехал, он и..." – Фатали рукой показывает: мол, на тот свет отправился.

"У вас каждые десять лет кто-нибудь такой да появляется!"

"Вы хотите сказать: уходит? Ладно, оставим их! На Б, кстати, и Барятинский!"

"Какой? Если фельдмаршал, то согласен, а вот того, другого, тоже князя, – увольте!"

"А у нас ходили слухи, что вы чуть ли не в венской революции участвовали, на баррикадах сражались. Да?"

А он будто не слышит, гнет свое:

"Можно и Баратынского, он мне духом близок, но мы отвлеклись! Помилуйте, я ведь все придумал – и меджлис поэтов у Мирзы Шафи, и его стихи! И у имама Шамиля, скажу вам честно, я тоже не был, взял у того, у другого, присочинил от себя, а потом и пойдет с моей легкой руки!"

"Ну нет, вы это бросьте, Фридрих! С имамом, согласен, могли сочинить и встречу, и разговоры, кому не хочется его грозным именем щегольнуть? А Мирза Шафи и его меджлис был!"

"А вы хоть раз приходили?"

"Что с того, что я не был?"

"Вот видите!"

"Но Мирза Шафи был!"

"Вы меня не так поняли, Фатали! Я ж фигурально! Ну да, он был, Мирза Шафи, вы мне рассказывали, он учил вас красиво писать в келье гянджинской мечети Шах-Аббаса! И вы помогли ему, когда перебрались в Тифлис, вырваться из гянджинского плена фанатиков, а в Тифлисе рекомендовали на свое место учителем восточных языков при уездном училище, где в должности штатного смотрителя был ваш друг, великий человек Хачатур Абовян, хвала и гордость армянского народа! Видите, как я все-все запомнил! Я, между прочим, ваш рассказ записал, привычка такая, что услышу – фиксирую на бумаге, могу дать вам почитать, а вы завизируйте, мол, верно все. Да, был Мирза Шафи, но другой, не тот восточный мудрец, который сочинял стихи, а я переводил его на немецкий, и пошли песни по Европе! Пятьдесят немецких изданий (будет и сто семидесятое)! Издания на итальянском! французском! английском! голландском! испанском! даже еврейском!"

?!!

"Сам Антон Рубинштейн, ваш российский композитор, он жил тогда в Ваймаре, написал дюжину романсов на эти мои немецкие стихи, в свою очередь переведенные на русский! Не слышали? А могли бы, между прочим! Его "Персидскую песнь" напевала вся Россия! А модный австрийский композитор Карл Мильокер сочинил целую оперетту под названием "Песни Мирзы Шафи", а либретто написал знаменитый Эмиль Поль, и она с триумфом шла в берлинском театре Фридриха-Вильгельма! А в Висбадене хозяин кабачка "К Розе" соорудил даже торт, я сам его отведал! "Мирза Шафи"! Гениальный Лист восторгался романсами! И Лев Толстой! Григ! Брамс! Их пел сам Федор Шаляпин! (?)".

"А я вам сейчас прочту: "Звучание и звон колоколов зависят от того, какая медь. Звучанье в песне заключенных слов зависит от того, кому их петь!"

"И это – есть у меня!"

"Но их читал мне сам Мирза Шафи!"

"В келье мечети?" – а в глазах недоверие.

"Да, в келье!"

"А я, кстати, и этот наш с вами разговор, пока мы тут беседуем, уже успел записать! Но мы опять отвлеклись!

Шамиль и Шафи! Мне нравится звучанье этих слов: Шаммм... Шаффф... Как и наши с вами эФФФ. Я мечтаю написать о вас, чтоб и документ, и фантазия!"

"Документальную фантазию?"

"Именно это!"

"Не вы один!"

"Кто-то еще?!" – оглянулся вокруг.

"Да... А может, Фридрих, и меня не было?!"

"Но я знаю одного Фатали, другой – другого, а третий, кстати, не он ли смотрит на нас? – третьего! В сущности, нет и меня единого! Вот вы меня выхватили ночью из тьмы, вам никак не удавалось уснуть, и увидели меня таким. Я реальность, потому что я был, но я и фантазия, потому что таким меня увидели вы. И вот тот, который на нас с вами смотрит!" ("Да, удивляется Колдун, муха со щеки вот-вот улетит, – этот Фридрих почище меня колдует! Я одной ногой в наивной Азии, а другой пытаюсь ступить на всезнающую Европу, а он и в Европе, и где-то там, где мне и во сне не побывать!") "Как же я могу, – продолжает Фридрих, – посудите сами, не придумать поэту-мудрецу романтическую любовную историю, непременно с трагическим исходом?! О его гянджинской возлюбленной Зулейхе, заметьте, какое имя! а ведь могу напомнить! и у Гете есть своя Зулейха! Он назвал так, разве забыли? свою возлюбленную Марианну Виллемер. ("Ах вот какие у него мечты! Ну да, ведь пуст небосклон немецкой поэзии. А как больно ранят колкости критиков насчет собственных сочинений: "Болтун!", "Гораций Вильгельма Первого!", "банкротство вкуса!" Как же не выдать переводы за оригинал?!") О да, я полюбил Кавказ, я был тогда единственным, наверно, немцем в Тифлисе (??!), и я изучал ваш татарский язык, потому что он здесь язык-мост, это не лесть, а истина, в сношениях с многочисленными народами Кавказа, и не только!! с ним можно быть понятным везде, где русский язык недостаточен. Да, да, и о тифлисской его любви к Гафизе! Слышите, какое я ей имя придумал. Я учился у Мирзы Шафи и арабскому, и фарси, он был начитан, образован, знал наизусть чуть ли не всего Фирдоуси, Хайяма, Сзади, Физули! Он диктовал мне, что-то импровизируя на ходу. Но какой – восточный человек не играет на сазе и не поет?!"

"Я не играю!"

"Вот именно! И Мирза Шафи не играл и не пел тоже! А мне было так важно поэтически это окрасить для моих холодных рассудочных сородичей, напуганных катаклизмами. И я писал: "Однажды на уроке дома у Мирзы Шафи он велел принести трубку и калемдан". Слово-то какое! И как это естественно, чтобы мудрец курил трубку! "Пиши, – сказал мне Мирза Шафи, – я буду петь! И он спел мне много чудесных песен!" И все поверили моему рассказу! Но как же он мог и курить, и петь? И с какой стати ему, подумайте, дарить мне тетрадь своих стихов?! И тетрадь эта, и название ее, "Ключ мудрости", плоды моей фантазии! И "Тысяча и один день на Востоке", и "Песни Мирзы Шафи", будто я лишь переводчик! Наивные читатели! Они просили меня показать оригиналы песен, от которых, как они писали, веет свежестью гор, хотя мне и только мне одному обязаны они своим существованием!"

"Мы же с вами взрослые люди, Фридрих! вот, смотрите! – Откуда у Фатали оказались эти три книги? Поражен и Фридрих. – Ваши этапы вытеснения Мирзы Шафи! Здесь, – и показывает книгу "Тысяча и один день на Востоке", – вы сидите у ног Мирзы Шафи, здесь, – это "Песни Мирзы Шафи", – вы уже сидите рядом, а в третьей вашей книге, "Из наследия Мирзы Шафи", вы вовсе устранили его фигуру!"

"Но не будь меня, никто б не услыхал о Мирзе Шафи!" – обиделся Фридрих.

Фатали усмехнулся:

"Мы благодарны вам, что сберегли стихи Мирзы Шафи! Однако..."

Но Фридрих перебил:

"Это же для восточного колорита, игривая форма авторства, черт возьми!"

И все тотчас исчезли: и Фридрих, и тот, с орлиным носом и родинкой на щеке, и Фатали, и... но ведь больше никого, кажется, не было!

И Фридрих даже не успел забрать – или нарочно оставил? – только что записанное о Мирзе Шафи, "со слов Фатали". И еще листок, о магических искусствах: хороших, что действуют с помощью добрых джиннов и стремятся к добрым целям, и недозволенных, которые служат к удовлетворению тщеславия и мести и нуждаются в содействии злых демонов, а порой услужливый дух выступает как дурная совесть, и диалог (с Колдуном):

– Почему ты так немощен и беден, Колдун?

– Не дозволено делать более, чем нужно, ибо только при этом лишь условии мне повинны мои джинны.

И насчет пагубного действия дурного глаза, и о средствах: пришить писаные амулеты к пуговкам детей, прикрепить фарфоровые кузнечики, жемчуга с точечками, маленькие мешки, наполненные кусками лука, ладана, алоя и соли, а над дверями вешать цельные растения алоя. И о верблюдах: как сохранить от дурного глаза, – обвесить разными найденными в пути вещами, старыми башмаками, подковами; и о том, что, перешагивая через кого, передаем ему все болезни, и даже те, которые приключатся потом, настоящие и будущие. И о счастливых днях: воскресенье для совершения браков и четверг для пускания крови (!).

Но все смешалось в этой записи: думы Фатали, которые он не успел изложить (?!); и о науках, которым учил его Ахунд-Алескер; и то, что думалось Фридриху в ходе ночной беседы, и его диалог с Колдуном, и были, и небыли, документ, и фантазия.

В КЕЛЬЕ МЕЧЕТИ

Ведь вот какие, неужто свыше писанные? истории случаются меж Большим и Малым хребтами Кавказа и меж двух морей: Черным и Хазарским – Каспийским:

должен был в семье гянджинского зодчего Кербелай-Садыха родиться Шафи, он же Мирза Шафи, а потом и Мирза Шафи Вазех, чьи стихи и песни, неведомые на Востоке, покроют себя в иноязычном своем бытовании громкой славой на Западе, чтоб потом, многие-многие годы спустя, вернуться на родину, в отчий край, в поисках оригиналов, как душа ищет свою плоть;

и должен был именно в Гянджу, в келью Шах-Аббасской мечети, где живет Мирза Шафи, зарабатывающий на хлеб уроками каллиграфии, привезти Ахунд-Алескер своего приемного сына Фатали перед паломничеством в Мекку;

и где-то в далекой Германии, в Пейне, в Ганноверском королевстве, должен был в те же годы родиться Фридрих, по фамилии Боденштедт, прожить безрадостную и никем не руководимую юность в семье со стесненными средствами, и ему непременно захочется (!!) приехать на Кавказ, он случайно познакомится в Германии с князем Михаилом Голицыным, станет наставником его детей, три года будет жить в семье Голицыных на Тверской в доме Олсуфьева, переводя по вечерам Пушкина и Лермонтова, чтоб закрепить в памяти приобретенный запас русских слов (а потом решит испытать публику, выдав кое-какие собственные стихи за переводы из Лермонтова: мол, и я, ох честолюбие! могу не хуже), и он примет (не сам ли напросился?) приглашение главноуправляющего Кавказским краем Нейдгарда, дальнего родственника, приедет в Тифлис, чтоб прославить Мирзу Шафи и прославиться самому, уводя своих растерянных, разочарованных и напуганных неустойчивой реальностью сородичей в новый романтический (и туманный) мир восточной поэзии, демонстрируя слиянность двух стихий, западной и восточной, и уверовав в рождение нового гения на небосклоне немецкой поэзии, а затем...

Но история эта длинная, как-нибудь в другой раз, а пока мы в келье мечети; Мирза Шафи, не ведающий о Фридрихе, учит Фатали, не помышляющего о Тифлисе, обращаясь к нему, пора уже! почтительно Мирза Фатали, дабы вдохновить воспитанника в его рвении к восточным наукам и каллиграфии.

Выводишь ты свои придуманные некогда в далекие времена арабами "алифы" и "беи" в различных их написаниях, прочтениях и соединениях каллиграфическим почерком "насталиг", очень ценящимся на Востоке, будто ткешь узор к узору, орнамент к орнаменту, рука устала, глаза слезятся, спина разламывается, и долго потом ноет плечо, и что-то колет в лопатке; белизна бумаги радует глаз, когда только садишься, положив на колени дощечку и обмакнув тонкое тростниковое перо в чернила. "Если все моря чернилами станут, а все леса – калемами, то и тогда не описать мне страданий, выпавших на долю мою", – звучат в голове чьи-то стихи.

Буквы – вроде стройных тополей или похожие на Ковш Семи Братьев на низком и черном южном небе, а то и на взлетающих, вытянув шеи, лебедей; а сколько точек, будто родинки на белой щеке...

Разные чувства вызывает в людях это письмо, которым выражаются слова в трех языковых системах – арабской, персидской и тюркской, – благоговение, будто берешь в руки не какую-то обычную писанину, а самое что ни на есть священное писание; и надо непременно – не то грех! – слегка прикрыв веки, приложиться губами; случается, письмо вызывает и иное чувство (как сказал бы алхимик, одурачивший шекинцев-нухинцев, этих "нухулулар", а еще прежде царя и его чиновников, коих не раз еще очарует арабская вязь, своим умением превращать груду меди в чистейшее серебро, – он представил кавказскому наместнику искусно составленную смесь серебра с песком, будто руда эта находится в Хачмасских горах, в Петербурге изучили, и алхимик получил субсидию), – безотчетный, почти мистический страх, первозданная боязнь, ведь премудрость-то какая! только избранным и постичь эту вязь, заклинание какое или безмолвное общение с неземными силами, затаив дыхание, не сводишь глаз, как выводятся линии.

Что вы говорите? я не расслышал, громче!... Да, да, вы правы, Ладожский, и иные реакции вызывает эта вязь, – подозрительность: "А ну, что ты там связал-соединил неведомыми крючками-закорючками, какую крамольную мысль запрятал, дерзость какую замыслил в этой своей тайнописи! бред фанатика? козни злодея? вероломство лазутчика, выдающего турецкому султану, персидскому шаху или египетскому паше, или кому еще, секреты империи, не подлежащие разглашению?"

– Но это же по ведомству Никитича, Ладожский!

– Кто вам эту глупость сказал?! Какой Кайтмазов?

– Вы что же, своего верного помощника?...

– Ах, Кайтмазооов!

– Нет, нет, Кайтмааазов.

– Ну да, он пошутил, а вы всерьез! Мы с Никитичем, да и вы тоже, одно общее дело делаем, имперское!

Чуждые звезды на чужом небе, эта вязь! и чувство негодования: нет чтоб как у всех! У, эти армяне, грузины и татары! и горцы! страх, что уйдет-ускользнет нечто важное, рассыплется, и не соберешь уже воедино эти нанизанные на ниточку буквы-шрифты, упустишь – и не снесть тебе потом головы, а заодно и поста, и чина! сжечь? конфисковать? изъять, чтоб потом на растопку?

– Да, Фатали, – говорит Мирза Шафи, – тебе уже двадцать, и ты образован, знаешь фарси, арабский, тюркские языки, восточную поэзию и философию Востока, усвоил и русский, но это без меня, я слышал, как ты у казармы с офицером говорил, да, сам изучил, одолел, почти наизусть знаешь премудрый, с обилием темных и неясных частей и смыслов Коран. Мы с тобой говорили о суре "Скручивание", помнишь? Когда солнце будет скручено, как фитиль, и когда звезды померкнут, отлетят, и когда горы с мест своих сдвинутся, и когда девять месяцев беременные верблюдицы будут без присмотра, и когда все звери столпятся, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она убита, и когда тайные свитки развернутся, и когда небо будет сдернуто, и когда ад будет разожжен, и когда приблизится рай, узнает душа, что она приготовила... А дальше как? теперь ты!

И Фатали (сколько зубрил он эту суру!) продолжает:

– ...но нет, клянусь движущимися вспять, текущими и утекающими в небытие, и ночью, когда она тьма, и зарей, когда она дышит! Это – поистине слово посланника благородного, обладающего силой у властителя могучего трона, встречающего покорность; и ваш товарищ не одержимый, он ведь видел его на горизонте, и он не скупится на скрытое. И это – не речь сатаны, побиваемого камнями. Куда же вы идете? Это ведь только увещевание мирам, тем из вас, кто желает быть прямым. Но вы этого не пожелаете, если не пожелает он.

Да, есть еще во что углубляться, чтобы постичь до самого донышка, хотя это недоступно разумению смертного, – в волшебные мгновения всевышний желал ниспослать Мухаммеду свои откровения, чтоб через него росло племя правоверных; не все ясно в Коране, но жизнь впереди ясна, ибо закончились в этих краях кровопролитные сражения.

– А Шамиль?

– Да, да, пожары потушены, хотя кое-где земля еще дымится, очажок огня то здесь – затаптываешь сапогом, то там – надо спешить, чтоб каблуком, каблуком, вдавить, растоптать, в пляс, в пляс!...

А потом Мирза Шафи задал Фатали странные вопросы:

– Любил ли ты, Фатали? По глазам видно – не любил. А если не любил, то ты еще не вполне человек.

Но, как сказал один поэт, неважно кто (Фатали потом узнал: сам Мирза Шафи!), любовь мужчин не терпит многословья, чем ярче пламя, тем прозрачней дым. Ладно, ответь мне тогда: ненавидел ли ты? Нет? Ну тогда ты и вовсе не человек еще!... – оказывается, для того лишь, чтоб к главному перейти вопросу: – Но скажи, какую ты цель преследуешь, изучая Коран?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю