355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чингиз Гусейнов » Фатальный Фатали » Текст книги (страница 2)
Фатальный Фатали
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:38

Текст книги "Фатальный Фатали"


Автор книги: Чингиз Гусейнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! – И чешет, чешет ржавую от хны бороду. – Как же, помнится..."

Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.

А Фатали – с чего бы вдруг? – вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след – темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез – как же он уместился? – Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт – не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?

И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая – Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? – оглядывает дочерей от старшей жены. – А в другое тебя!" – и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.

"Ах ты тварь! – и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.

Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь – подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели – окрыляющее: я верноподданный!

Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.

– Эй, Фатали, – разбудила чуть свет старшая сестра, – вставай!

Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:

– Вставай же! – Чуть не плачет.

А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.

– Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!

Вскочил:

– Где? – И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.

Бросился к матери на шею:

– А я? Как же я?

"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.

Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное – мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" – лицо искажено.

Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!

Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, – не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.

– Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! – Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.

И погонщик вдруг к Мамед-Таги:

– Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?

Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.

Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, – сказал, – истязай, даю тебе право, а кости мои", – не до смерти чтоб бил.

Кем будет здесь Фатали? В Шеки Мамед-Таги видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. "Может, и Фатали станет мосты строить?" Ноги изодраны, сколько рек перешел, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, изрезана, перецарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна, а выйдет, оттаивает царапина, и кровь на ноге, облепляет рану травой, что у дороги растет. "Будет строить мосты, а здесь что? Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!"

Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец... по папахе узнает, что это отец, старшая сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног. И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера: он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Щеки Селим-хана (того, кто поднял мятеж!), – его жёны, кажется, три, дети, семь, что ли? слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. "О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!"

Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него. Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера – он ей за отца, и сыну ее – как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?

День – арабский, Коран; день – фарси, поэзия Саади, Хафиза, Низами; день – азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков, поэзия Физули. И даже – или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые, – учил различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.

Полугость, полуслуга, и ощущение покоя редко, оно посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, – то ли шахские воины, то ли кочующие племена. Иногда соберутся ханы: "Надо спасать нацию! (А меж слов Ахунд-Алексер слышит: "собственную шкуру".) Кто-кто? Чеченец Бей-Булат?! Ты что, думаешь – Ермолов не слышит?! О ком ты вспомнил?! – Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. – За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!" – "А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, – а куда денется? – сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! Убили, пустив слух, что свои, кровная месть!"

Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.

– Как-как? – хохочет Селим-хан. – Ельсебетпул?! – Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах

Ахунд-Алескера как "ветер, корзина, деньги" или "кор зина денег, выдуваемых ветром".

– Опять переезжаем? – стонет Нанэ-ханум, худые ноги, желтое лицо, губы в волдырях.

Но не успеют они обосноваться в доме бывшего ученика Ахунд-Алескера, неподалеку от мавзолея Низами, как ночью поднимется сильный жар, она будет бредить, а затем – резкое охлаждение. И ясность.

– Фатали, – скажет она сыну, всю ночь не сомкнувшему глаз у ее постели, – Ахунд-Алескер тебе за отца, а Алия-ханум за мать.

Алия-ханум уже подумывала о том, чтобы подыскать мужу вторую жену, чтобы та родила ему, и вдруг надежда: "Не усыновить ли Фатали?" И после сорокового дня, помянув дух Нанэ-ханум, Ахунд-Алескер усыновил Фатали, и отныне он стал называть двоюродного деда "вторым отцом"; но не имя свое дал Алескер мальчику в отчество – ведь жив отец! – а обозначение своего духовного звания – Сын Ахунда, или Ахунд-заде, или еще проще, на новый манер, – Ахундов.

А место здесь, в Гяндже, – кромка огнедышащего вулкана. Далеко-далеко отсюда, в столице империи, отыскалась горстка смельчаков, не иначе как съели волчье сердце, и с оружием пошли в декабре на могущественного белого падишаха. И когда летом до наследного принца в Тавризе и до Фатали-шаха в Тегеране докатились слухи о смутах, говорили даже о гибели царя, Аббас-Мирза уговорил отца отомстить за Гюлюстан – ведь случай какой!

А в день, когда аллах принес Ахунд-Алескеру, денно и нощно думающему о паломничестве в Мекку, нежданную радость – Алия-ханум родила дочь! – именно здесь, неподалеку от их дома, у мавзолея Шейха Низами Гянджеви, ударные части Аббас-Мирзы атаковали Елизаветполь.

В тот июльский день император находился в Царском Селе. И ждал важной вести. Он стоял над прудом, бросал в воду платок и заставлял свою собаку выносить его на берег. Вместо четвертования – повешение, "сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний". Виселица с помостом подъемным, ломали шпаги над головой и жгли их мундиры, ордена наперед сорвав, надеты рубахи длинные, на груди доска черная, в два часа утра казнены пред крепостью, но трое сорвались, и их, прикрепи вновь, повесили, и висели только час, и отнесены тела в погреб крепости равелина.

"Экзекуция, – говорилось в доношении, – кончилась с должною тишиною и порядком... сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть". Что? Древний обычай миловать упавшего с виселицы?! Никогда! Не успел император, прочтя записку, запечатлеть для потомства: "...пять казненных проявили большое чувство раскаяния", как доставили новую радостную весть о первых победах на персидской границе.

Гянджа пала в день приезда Паскевича. Два командующих: старый, десять лет наводил порядок во вверенных владениях, Ермолов, и новый "с неограниченными полномочиями".

А после Гянджи – Эривань и Нахичевань. Победы и на турецком фронте.

"Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Генералитет высший, генерал-адъютанты, офицеры, чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором одно и то же: "Молодец, хват Эриванский! Воскрес Суворов! Дай ему армию, то, верно, взял бы Царьград! Наш Ахилл – Паскевич-Эриванский!" И монумент при жизни – полк собственного имени.

Взята крепость Аббас-Абад, под угрозой Тавриз. Разбили лагерь. Вскоре подошва гор со стороны Хоя запестрела вооруженными конными, и персы пригласили в шатер наследного принца Аббас-Мирзы царского посланника Грибоедова и его переводчика из знатного азербайджанского рода Бакиханова.

ЦАРСКАЯ СЛУЖБА

– Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский ("и чего расхвастался перед юнцом?"). – Чиновник старый, Бакиханов Аббас-Кули, и молодой, Фатали Ахунд-заде. Ад-зер-бид-зам – смешно не выговаривал он, а я поправлял его, долго тренировался перед переговорами с наследным принцем Аббас-Мирзой. "Не "адзер", а азер, огонь, пламя". "Азёр-бижан". "Не "би", а бай, богатый, огнем богатый. И еще джан. Азербайджан. Так и не смог покойный Грибоедов выговорить на переговорах.

Давние-давние знакомые: принц, в скобках сказать, "великий мне недоброжелатель! – обдумывает посланник фразы своего донесения Паскевичу, командиру Отдельного Кавказского корпуса генералу от инфантерии, генерал-адъютанту и кавалеру. – Об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим в том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?" – и посланник, а в скобках, глядя на посланника, надворного советника иностранной коллегии, как представили его принцу, Аббас-Мирза задумался: "Какими дарами к сердцу твоему жестокому дорогу найти?"

– Моих и шаха послов не допустили до государя, писем не доставили в Петербург, возвращали нераспечатанными, сколько у меня их сохранилось теперь, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим!

– Когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, так и с настоящею войною. Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и пред почли решать его оружием. Но кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится. Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. – Грибоедов строг и четок. – Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан.

"Овладели! взяли!" Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, женщина, хуже женщины!

– Условия я сейчас буду иметь честь изложить вам. – Но разве должно непременно трактовать, насту пая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? – И не остановить потока слов!... – Жить с вами в мире под сенью расположения к нам российского императора! тупоголовые пограничные начальники! генерал Ермолов! великий император и его мощь!

– И как же вы, зная о могуществе нашего государя, решились оскорбить его?! А у нас честь государя есть честь народная!

Аббас-Мирза всех выслал, даже Алияр-хана, зятя и генерал-адъютанта шаха, в шатре остались лишь он, царский дипломат и его переводчик.

– Я виноват! Меня подвели! – Аббас-Мирза бросил в каземат лазутчика, который принес вести о смутах в Петербурге.

"Увы, тебя не обманули, принц! Еще свежи и рана, и страх, и позор. Малодушие! И как рука вывела?! "Мой государь! По неосновательному подозрению! Силою величайшей несправедливости! Я не знаю за собой никакой вины! Ложь и клевета!"

– Извольте выслушать условия.

– Знаю! знаю! – перебил Грибоедова Аббас-Мирза, вскочил с места и заметался по шатру, поглядывая на занавеску, за которой недвижно сидит Алияр-хан.-Вы смеете предписывать условия шаху как своему подданному! Никогда!! Он сам раздавал короны! Персия еще не погибла!

"О боже, за что?! Мой отъезд за тридевять земель, словно на мне отягчало пророчество: "И будет ти всякое место в продвижение".

– И Персия имела свои дни счастия и славы ("богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее государство").

– Вы, как всемирные завоеватели, – еще не вышел весь пыл, негодует принц, – все хотите захватить!

При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящих обстоятельствах требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги – также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг и даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время. Этот пункт донесения, пересланного в столицу, был особо выделен царем.

– Но можете ли вы, – почти шепотом, на ухо, – убавить некоторую часть ваших требований? – оттянуть как можно дольше! И напасть! Нельзя долго держать в бездействии войска. Лишиться Эриванского вилайета, основы собственной казны!

– Условия будущего мира начертаны по воле государя, а она у нас единая для всех, никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был, – ни главноначальствующий генерал Паскевич, ни тем более, я! – "Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям". – Это у вас единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелая является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную!

– У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов другое, Паскевич – третье!

"Знает! Уловил, что генералы интригуют! Жаль Ермолова. Человек прошедшего века. Соперник Паскевич ему глаза колет, упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Война с персианами самая несчастная, медленная, безотвязная".

–... У нас был мучтеид для мусульман, вы тоже, говорил он мне, для возбуждения против нас армян вы писали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса! Да, да, мы заключим перемирие. – Аббас-Мирза говорит тихо, часто оборачиваясь к занавеске, за которой сидит Алияр-хан: шах больше верит зятю, чем сыну?!

А и ему бы, посланнику, вглядеться в лицо Алияр-хану! но если б знать! Знать наперед! Смерть? Остерегаться трефового короля! Куда ни повернешь карту – брюнет с усами! "Недавно ездил к Кирховше гадать обо мне, что со мною будет, да она не больше меня об этом знает, такой вздор! Две дамы, а при них – и не мужчина, и не женщина". Армянки-пленницы из гарема Алияр-хана? И евнух шахского гарема Мирза Якуб? Может, и в шахском гареме томятся пленницы?! Просьбы, ходатайства, ноты, переговоры. Эта гаремная дипломатия! И евнух, выходец из Эривани, ведающий финансами гарема и имеющий доступ к шаху и днем и ночью, напросился принять его, и две армянки сбежали, чтоб спас. Крики!... Ворвались!... "Цветущие лета средь дико-образных азиятцев?!" Лишь вспышка – Нина! "Хотите ее знать? В Malmaison1, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, – вот она. Прощайте!..." И тьма (захват и разгром фанатиками посольства, ибо оскорблена шахская честь – гарем!).

Но если б знать наперед!

"Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега, – запишет Пушкин. – Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. – Откуда вы, – спросил я их. – Из Тегерана. – Что вы везете? – Грибоеда".

– ... пусть генерал Паскевич укажет мне путь к императору, – не угомонится Аббас-Мирза, а Бакиханов устал переводить, – я сам отправлюсь в Петербург или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, – мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен! – Будет, будет еще извинительная поездка к царю: посольство сына Аббас-Мирзы, принца Хосров-Мирзы! – И самого себя отдам императору в жертву!

– Генерал Паскевич не вправе в нынешних обстоятельствах дать вашему высочеству или эмирзаде пропуск в Санкт-Петербург.

"Нет-нет! – Паскевич разъярен, узнав о разгроме посольства. – Это убийство им дорого обойдется! Мы пойдем на Тавриз! Мы сотрем в порошок Тегеран! Да, да, так и передайте шаху и его наследнику! Пусть немедленно отправляются в Петербург! К императору!"

"...в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббас-Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою".

"Позвольте, не тот ли это Хозрев-Мирза, который, прогуливаясь по Таврическому саду, встретил Нос и подивился этой странной игре природы?"

"Тот самый!" И рассказывал потом отцу – наследнику престола и деду-шаху, как Нос прогуливался в мундире, а ведь ни тот, ни другой не удивились, шитом золотом, с большим стоячим воротником, и панталонах, а при боку – шпага.

"...был в честь принца большой бал, на котором у меня было чудесное платье: белое дымковое с рисованными цветами, а на голове натуральная зелень и искусственные цветы. Я была одета очень к лицу. На балу я познакомилась с графиней Фикельмон, урожденной гр-ней Тизенгаузен. Как она прелестна, мила, любезна!" -...захочет областей, денег – и деньги, и весь край, и самого себя отдам ему в жертву, но чистосердечным сим поступком приобрету приязнь и покровительство российского императора.

– Это намерение гораздо удобнее было исполнить прошлого года, во время коронации императора. Шахзаде предпочел тогда схватиться за оружие. Я не могу скрыть, что государь разгневан именно и лично вами!

– Я знаю! Я виноват! Меня обманули!

"Страх и позор! Это был я, и это – тоже я?!" Крепость Грозная, фельдъегерь Уклонов, арест. И долгий путь. Гауптвахта Главного штаба. Беседа-допрос у генерала Левашова. Допрос в следственной комиссии. "В деспотическом правлении старшие всех подлее, так?!" Мои письма!! "Но я о Персии!" Так бы и написали. Далее: "Вспоминали о тебе и о... – Какие у следователя глаза!! – Рылееве, которого "обними за меня искренно, по-республикански" (?!). А вот еще: "Какое у вас движение в Петербурге!!" Это ваши восклицания, да-с!" И позорные записки! И кому! "Погибаю от скуки и невинности". Съезди, узнай, чего мне ожидать?" "Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу". И кокетливое: "О правосудие!" И это – я?! "Я слишком – еще бы! – облагодетельствован моим государем – а как же? очистительный аттестат! – чтобы осмелиться в чем-либо ему не усердствовать". Как вы там, любезные мои тезки Одоевский и Бестужев? Как ты, душа моя Вильгельм? Будь меня достойнее! Кого еще скосит смерть? Страх уйдет, позор изгладится. Но останется рана. И надо слушать, сидя в шатре, этого безумца, наследного принца!"

Вы жили в Тавризе, чего я не сделал, чтобы с вами остаться в дружбе? чем можете укорить меня? каким проступком против трактата?

– А рассеяние возмутительных фирманов в Дагестане, на которые жаловался Ермолов?

– Видели вы их? Где они? это нелепости, вымышленные моими врагами! Ермоловым! так же, как и уши и носы убитых на Кавказе русских, которые будто бы привезены были лезгинами ко мне в Тавриз. Вы свидетель, что это ложь! Такими клеветами возбуждали против меня покойного вашего императора и так же сумели лишить меня благосклонности его преемника. Теперь, если мы вам отдадим области, заплатим требуемую сумму, что приобретем в замену? Новые предлоги к будущим распрям, которые со временем созреют и произведут опять войну. При заключении прежнего мира мы отказались в пользу вашу от обширнейших провинций, на все согласились, что от нас хотели, англичане тому свидетели! И что же мы приобрели, кроме новых притязаний с вашей стороны, обид нестерпимых! Мир во сто раз хуже войны! Нынче посланные люди принимаются ласковее генералом Паскевичем, сообщения его со мною вежливее, чем во время так называемого мира, я перечесть не могу всех оскорблений, мною претерпенных в течение десяти лет! Нет! Я или сын мой – мы непременно должны ехать к императору! Помогите мне! Вы ж хлопотали ("И получил головомойку!"). Пусть поможет генерал!

– Удивительные вы люди, – улыбнулся посланник впервые за время переговоров. – Возможно ли делать такие предложения в военное время? Вы поручаете мне, обращая разговор о деле государственном в дружескую беседу ("о персияне!!"), чиновнику воюющей с вами державы, как доброму своему приятелю, хлопотать в вашу пользу!

Это потом, не сейчас: "Помогите, генерал! Пусть мой принц поедет в Петербург! Непременно допустить его к государю императору и велеть драться с турками, обещать торжественно, что мы возведем его на престол, ибо это нам ничего не стоит, упражнение войску в мирное время!"

Но главная просьба впереди: "Бросаюсь к вам под ноги! На какую высоту поставил вас господь бог! Выручите Александра Одоевского! Может ли вам государь отказать в помиловании двоюродного брата вашей жены, вам близкий родственник, а вы первая нынче опора царя и отечества. Спасите страдальца!" Коли и теперь не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, Ахилл-Паскевич-Эриванский, все это не стоит избавления от гибели в сибирских острогах одного несчастного, и кого!... "Брат Александр!" – и зачем я ему в его-то состоянии! – "...государь наградил меня щедро за мою службу". – Кому-то попадет в руки его письмо, пусть государь знает, может, и впрямь поможет несчастному?! сохранил черновик. – "Кто тебя завлек в эту гибель!!" – Это не надо: "... в сумасбродный заговор!!"

– Конечно, – "терпение! жестокое сердце! друзей не хочу! исполнять то, что велит государь!" – персияне смелые при счастии, но теряют бодрость и даже подчиненность при продолжительных неудачах. Поверьте мне, лучше разом принести жертву необходимости, – "припугнуть непременно!" – нежели длить время, претерпев гораздо большие потери. Когда мы пойдем далее и завладеем Ад-зер-бид-замом, – взгляд на переводчика Бакиханова Аббас-Кули: "Так?" Посланник меж двумя Аббасами – своим и чужим. "Нет, не так!" Но некогда! Азер-бе-жаном, а народ там известен духом неудовольствия против вас, все бедствия, которые постигнут страну, если война продолжится, припишут вам же, и наследственные ваши права, престол тогда не отдалятся ли? Этот план у нас очень известен и полагается весьма сбыточным, но к исполнению его приступим в такой крайности, когда вы, упорствуя, продлите войну, вами самими начатую. Лучше принять условия, покуда их делают.

– Да, да, мы знаем, как вел себя Паскевич против кочевых племен от Эривани до Нахичевани! Способ при обрести доверие в чужом народе и мне известен, жаль, что я один это понимаю во всей Персии. Так я действовал против турок, так и в Карабахе! Но Гасан-хан усердствовал вам, сколько мог, и ожесточил против себя всю Грузию! Начни и вы, как Чингисхан, умерщвлять всякого, кто ни попадется, у меня две трети азербайджанцев (так?) стали бы в ружье, не требуя от казны ни жалованья, ни прокормленья.

– Можно одной и той же цели домогаться разными путями.

"И нет народа, который бы так легко завоевывал и так плохо умел пользоваться завоеваниями, как русские".

– Елисаветполь! Вы были как львы!

"Отчего вы так мало пишете о сражении при Елисаветполе, где семь тысяч русских разбили тридцать пять тысяч персиян?..." Врезались и учредили батареи за триста саженей от неприятеля и, по превосходству его, были им обхвачены с обоих флангов, а самое умное, что пехота наша за бугром была удачно поставлена вне пушечных выстрелов.

А как поначалу триумфально шли персы! Еще был Ермолов – "что же он не даст отпор?!" – и не прибыл Паскевич. Города сдавались без боя: забылся гнет персов, и свежи были притеснения новых колониальных властей.

Официальные секретные донесения в Петербург царских чиновников: "Когда рассматриваешь управление мусульманскими провинциями, воображение содрогается от неистовства управляющих и страданий народа.

Здесь уже совершенно попрано человечество, забыто всякое правосудие, закон служит только орудием к притеснению, а корысть и буйное самовластие руководствовали действиями окружных начальников, комендантов, приставов и прочих начальствующих лиц".

При Ахунд-Алескере двух застрелили, одного знал, тихий, богобоязненный человек, "за что они его?", мимо еще провели, в колодках, а потом прогнали сквозь строй. Однажды шли с Фатали, – за рекою, Гянджачаем, висит на суку чинары, и ветер его медленно качает. Ахунд-Алескер понимает, что новая власть надолго, и она не хуже власти шахской, и ему надо, очень надо убедить в этом Фатали. Но как?

Освежились в памяти старые раны: шахский передовой отряд мстил за гяурский дух, вселившийся в каждого, кто познал новую жизнь. Пылали дома, угонялся скот, – шахскому воину не платят жалованья, он сам находит себе пропитание.

Император был рассержен медлительностью Ермолова. И вести о неудачах получены были в Москве в дни коронации. Сместить! И прямо с коронации был послан на Кавказ Паскевич, любимец молодого императора. Что? Завистник? Честолюбив? Отсутствие обширного и просвещенного ума? Самонадеянность и заносчивость, достигшая невероятных размеров? И еще страсть, столь сильно ныне распространенная, – прибегать в донесениях к вымыслам тысячи одной ночи (?) и некоторые другие большие пороки, клевеща на тех, чьи подвиги могут затмить собственные? и приписать их себе?! Пусть. Император благословляет Паскевича – свалить Ермолова и принести победу.

А шахские войска тем временем, захватив Гянджу, пронеслись дальше, навстречу гибели: под Шамхором были задавлены и сметены лавиной царских отрядов, спускавшихся с Дзегамских гор, Гянджа была вновь занята, и на солнце засверкали штыки. И сюда прибыл Паскевич, получивший весть о движении новых персидских частей, ведомых Аббас-Мирзой. В передышке между боями Ахунд-Алескер покинул виноградные сады – укрытие ненадежное – и вернулся в город. Полдома сгорело, скот угнан, имущество разграблено. И ни с кого не спросишь. Цел подвал, и там, за толстыми стенами, и переждут.

Фатали стоял на высоком берегу Гянджачая. Паскевич решил принять бой не в городе, он как ловушка, а на Шах-дюзю, "шахской равнине", заняв удобные холмы. Как на ладони: вогнутой линией, будто полумесяц, добрый знак, растянулись иранские войска; на флангах конница, в центре артиллерия, а в резерве, поодаль, – личная, гвардейская пехота Аббас-Мирзы. Знамена, барабаны. И пестрая, красивая, с перьями на ярких папахах конница двинулась к холмам. Заговорили пушки. Сплошной оружейный огонь. Конница дрогнула, обнажив пехоту, и драгуны нижегородского дивизиона врезались в пехотные батальоны персов. Рукопашная. Новые полки: грузинский, ширванский... Над головой прогрохотали ядра. Ахуид-Алескер оттащил Фатали: так глупо погибнуть!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю