Текст книги "Статьи и речи"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Можно ли назвать сельскохозяйственной полицию? Сельскохозяйственными были стражники. Они все до единого носили вязаные ночные колпаки, они поощряли рост строевого леса, патриотически придерживаясь дубинок и колотушек самых титанических размеров; каждую ночь они спали в будках, представлявших собой лишь видоизмененную форму знаменитых деревянных стен Старой Англии; они неизменно просыпались, только когда было уже слишком поздно, – в этом отношении их легко было спутать с самыми что ни на есть подлинными фермерами. Ну, а полицейские? Пуговицы на их мундирах изготовлены в Бирмингеме, из дюжины их дубинок не соорудишь и одной настоящей колотушки; им не дано деревянных стен, чтобы почивать между ними, а на голове они носят кованое железо.
Можно ли назвать сельскохозяйственными врачей? Пусть ответят на этот вопрос господа Морисон и Моут из Гигиенического заведения на Кингс-Кросс в Лондоне. Разве деятельность этих джентльменов не является постоянным доказательством того факта, что все наши медики объединились, дабы единодушно опровергать достоинства универсальных растительных лечебных средств? И разве это пренебрежение к растениям и пристрастие к стали и железу, которое отличает практикующих врачей, можно истолковать как либо иначе? Разве это не совершенно открытое отречение от интересов сельского хозяйства и не поддержка промышленных?
А хранители законов – разве они не нарушают верность прекрасной девице, которую им следовало бы боготворить? Спросите об этом у Генерального прокурора Ирландии. Спросите у этого достопочтенного и ученого джентльмена, который на днях публично отбросил серое гусиное перо – продукт сельского хозяйства – и взялся за пистолет, утративший со введением пистонных замков даже кремень – свою последнюю связь с сельским хозяйством. Или задайте тот же самый вопрос еще более высокому деятелю юстиции, который в том самом случае, когда ему надлежало быть тростником, колеблющимся туда и сюда в зависимости от ветра противоречивых фактов, восседал на судейском кресле словно идол, отлитый Властью из самого тяжелого чугуна.
Весь мир принимает чрезмерное участие в наших промышленных интересах всегда и везде: в этом и источник недовольства и великая истина. С сельскохозяйственными интересами – что бы ни крылось под этим названием дело обстоит совсем по-другому. Их представители не думают о страдающем мире, не видят его и равнодушны к тому, что им все-таки о нем известно; и так будет, пока мир остается миром. Все те, кого Данте поместил в первый круг обители скорби, отлично могли бы представлять сельскохозяйственные интересы в нынешнем парламенте, или на собраниях друзей фермеров, или где угодно еще.
Но речь сейчас идет не об этом. Против сельского хозяйства замышлен заговор; и мы хотели только привести несколько доказательств существования этого заговора и того, что в нем участвуют самые различные классы. Разумеется, обвинительному акту против всех промышленных интересов в целом совсем незачем быть длиннее обвинительного акта против О'Коннела и других *. В качестве представителя этих интересов можно взять мистера Кобдена, каковым его и так все единодушно признают. Пусть нет никаких улик – они и не требуются. Достаточно будет судьи и присяжных. А их-то правительство отыщет без труда, если только оно хоть чему-нибудь научилось.
9 марта 1844 г.
УГРОЖАЮЩЕЕ ПИСЬМО ТОМАСУ ГУДУ* ОТ НЕКОЕГО ПОЧТЕННОГО СТАРЦА
Перевод И. Гуровой
Мистер Гуд, сэр!
Конституции все-таки приходит конец. Не смейтесь, не смейтесь, мистер Гуд! Я знаю, что конец ей приходил уже раза два иди три, а может, даже и четыре. Но сейчас она дышит на ладан, сэр, это уж точно.
С вашего разрешения, я хочу указать, что последние выражения были употреблены мной сознательно, сэр, и отнюдь не в том смысле, в каком они употребляются нынешними безмозглыми фатами. Когда я был мальчиком, мистер Гуд, фатов еще и в помине не было. Англия была Старой Англией, когда я был молод. Мне и в голову не могло прийти, что она станет Молодой Англией *, когда я буду стар. Но нынче все идет задом наперед.
Да, в мои дни правительства были правительствами, а судьи – судьями, мистер Гуд. И никаких этих нынешних глупостей. Попробовали бы вы начать свои крамольные жалобы – мы тут же пустили бы в ход солдат. Мы пошли бы в атаку на Ковентгарденский театр, сэр, как-нибудь вечером в среду – и с примкнутыми штыками. Тогда судьи умели быть твердыми и блюсти достоинство закона. А теперь остался только один судья, который умеет исполнять свой долг. Именно он судил недавно ту самую мятежницу, которая, хотя и имела сколько угодно работы (шила рубашки по три с половиной пенса за штуку), нисколько не гордилась своей славной родиной и, чуть только потеряв легкий заработок, в помрачении чувств изменнически попыталась утопиться вместе со своим малолетним ребенком; и этот достойнейший человек не пожалел труда и сил труда и сил, сэр, – чтобы немедленно приговорить ее к смерти и объяснить ей, что в этом мире для нее нет милосердия. Прочтите газеты за среду 17 апреля и вы сами во всем убедитесь. Его не поддержат, сэр, я знаю, его не поддержат; однако не забудьте, что его слова стали известны во всех промышленных городах нашей страны и читались вслух толпами во всех политических собраниях, пивных, кофейнях и местах тайных и открытых сборищ, куда повадились ходить недовольные рабочие, – и никакая жалкая слабость правительства не сможет изгладить эти слова из их памяти. Великие слова и деяния, вроде этого, мистер Гуд, не проходят незамеченными в дни, подобные нашим: их тщательно запоминают, и им не угрожает мрак забвения. Все общество (особенно те, кто мечтает о мире, о гармонии) весьма ему обязано. Если какому-нибудь человеку суждено будет нахватать звезд с неба, то только ему; и мне говорили даже, что это ему как-то почти удалось.
Но даже ему не под силу спасти конституцию, сэр, – ее искалечили непоправимо. А вам известно, в какую гнусную непогоду потерпит она крушение, мистер Гуд, и ради чего будет принесена в жертву? А вы знаете, на какую скалу она наткнется, сэр? Я убежден, что нет, ибо пока это известно только мне одному. Но я расскажу вам.
Конституция разобьется, сэр (в морском смысле этого слова), о вырождение рода человеческого в Англии и о его превращение в смешанное племя дикарей и пигмеев.
Таков мой вывод. Таково мое предсказание. Вот что несет нам будущее, сэр, – предостерегаю вас. А теперь я докажу это, сэр.
Вы литератор, мистер Гуд, и, как я слышал, написали несколько вещиц, которые стоит прочесть. Я говорю "как я слышал", потому что не читаю ничего нынешнего. Вы уж извините меня, но, по моему мнению, человек должен знать о своем времени только одно – что такого скверного времени никогда прежде не бывало и, наверное, никогда не будет. Это, сэр, единственный способ обрести подлинную мудрость и счастье.
По своему положению литератора, мистер Гуд, вы часто посещаете двор нашей всемилостивейшей королевы, да благословит ее бог! И следовательно, вам известно, что три главных ключа к дверям королевского дворца (после титула и политического влияния) суть Наука, Литература и Искусство. Я лично никак не могу одобрить этого обычая. В нем, по моему мнению, есть нечто простонародное, варварское, противуанглийское – ведь так издавна повелось в чужих землях, еще со времен нецивилизованных султанов "Тысячи и одной ночи", которые всегда старались окружить себя прославленными мудрецами. Но так или иначе, вы бываете при дворе. А когда вы не обедаете за королевским столом, для вас всегда накрыт прибор за столом конюших, где, если я не ошибаюсь, рады видеть людей даровитых.
Но ведь не каждый может быть одаренным человеком, мистер Гуд. Способности к наукам, литературе или живописи так же не передаются по наследству, как и плоды трудов ученого, литератора, художника – закон, искусно подражая природе, отказывает второму поколению в праве на них. * Отлично, сэр. Далее: люди, естественно, стараются найти какие-нибудь другие средства добиться благосклонности двора и стремятся постичь дух времени, дабы обеспечить себе или своим потомкам путь к этой высокой цели.
Мистер Гуд, из последних сведений, сообщенных нам "Придворным бюллетенем", неопровержимо следует, что отец, который желает наставить сына на путь истинный – на путь, ведущий ко двору, – но не может воспитать из него ни ученого, ни литератора, ни художника, должен выбрать одно из трех: искусственными способами сделать из сына карлика, дикого человека или Мальчика Джонса *. Вот, сэр, та мель, те зыбучие пески, о которые конституция разобьется вдребезги.
Я наводил справки, мистер Гуд, и установил, что в моем околодке две с дробью семьи из каждых четырех, принадлежащих к низшим и средним классам, изыскивают и пускают в ход всевозможные способы, чтобы помешать расти своим младшим отпрыскам, еще не вышедшим из пеленок.
Не поймите меня ложно – я имею в виду "расти" не в смысле количества или духовного роста, – нет, они хотят помешать им расти вверх. Несколько раз в день эти юные создания получают губительное и принижающее питье, состоящее из равных долей джина и молока, – то самое, которое дают щенятам, чтобы прекратить их рост. Напиток не столько крепкий, сколько закрепляющий на достигнутой длине. Сперва в этих младенцах с помощью солонины, копчений, анчоусов, сардин, селедки, креветок, оливок, горохового супа и тому подобных блюд возбуждают искусственную и неестественную жажду. Когда же они жалобно просят пить голосками, которые могли бы растопить даже ледяное сердце, – они делают это (просят пить, а не растапливают ледяные сердца) каждую минуту, то в их чересчур доверчивые желудки вводится вышеупомянутая жидкость. Этот обычай вызывать жажду, а затем утолять ее с помощью задерживающего рост напитка соблюдается в столь раннем возрасте и столь ревностно, что кашу варят теперь на морской воде, а кормилицы, пользовавшиеся прежде безупречной репутацией, ходят по улицам шатаясь – из-за количества джина, сэр, вводимого в их организмы с целью постепенного и естественного превращения его в жидкость, мною уже не раз упомянутую.
По тщательнейшим моим расчетам это происходит, как я уже отметил, в двух с дробью семьях из каждых четырех. Еще в одной с дробью семье на то же самое количество делаются попытки вернуть детей к естественному состоянию с младенчества привить им любовь к сырому мясу, молодому рому и собиранию скальпов. Недаром в моду вошли дикие заморские танцы (вы, несомненно, заметили последнее увлечение полькой?); в большом ходу также дикарские боевые кличи и вопли (если вы не верите, то зайдите в любой вечер в палату общин и убедитесь сами). Да-да, мистер Гуд, некоторым людям – и людям, занимающим к тому же весьма видное положение, – уже удалось вырастить на редкость диких сыновей, которые с немалым успехом выставлялись на всеобщее обозрение в судах по делам о банкротстве, в полицейских участках и других столь же почтенных учреждениях, но которые пока еще не вошли в милость при дворе: насколько я понимаю, причина тому – еще не забытое впечатление от дикарей мистера Рэнкина, тем более что дикари мистера Рэнкина все как на подбор были иностранцами.
Мне незачем напоминать вам, сэр, недавний случай с Невестой Оджибуэя. Но я слышал от людей надежных, что она собирается удалиться в дикарскую глушь, где, возможно, обзаведется множеством детей и даст им дикое воспитание, а они с течением времени, ловко использовав успех, который, несомненно, ждет их в Виндзоре и Сент-Джеймсе *, завладеют наравне с карликами всеми самыми важными государственными постами Соединенного Королевства.
Поразмыслите же, мистер Гуд, над печальными и неизбежными последствиями, к которым не могут не привести вышеописанные попытки, встречающие поощрение в самых высоких кругах.
В милость вошел карлик, и значит, общество в первую очередь и главным образом будет заботиться о создании карликов, а дикарей станут воспитывать только из тех, из кого карлики не получились. Воображение рисует невероятнейшие картины такого будущего, однако все, на что способно воображение, будет осуществлено на самом деле и уже осуществляется. Вы можете убедиться в этом, обратив внимание на положение тех дам, которых во время представлений в Египетском зале так восхищает Генерал Том-с-Ноготок *.
Все растущее количество карликов прежде всего скажется на департаменте, ведающем вербовкой солдат на службу ее величества. Волей-неволей придется уменьшить строевой рост, а карлики тем временем будут становиться все меньше и меньше, и вульгарное выражение "от горшка два вершка" превратится из фигурального в буквальное; для отборных полков, и особенно для гвардии по всей стране будут специально разыскивать самых низеньких людей, и в двух крохотных воротах конногвардейских казарм два Тома-с-Ноготок будут каждый день нести караул верхом па шотландских пони. Сменять их будут (как Тома-с-Ноготок в перерывах между его выходами) дикие люди, так что британский гренадер грядущих дней либо сможет уместиться в квартовой кружке, либо будет носить имя вроде Старины, Голубой Чайки, Летучего Быка, как и подобает дикому вождю подобного сорта.
Не стану говорить здесь о многочисленных карликах, которые заменят греческие статуи во всех парках столицы, ибо я склонен считать это переменой к лучшему, – нет никаких сомнений, что два-три карлика на Трафальгарской площади послужат только к исправлению вкусов публики.
Как только карлики займут наиболее почетные придворные должности, сэр, придется несколько изменить существующий этикет. Вполне очевидно, что даже сам Генерал Том-с-Ноготок не сумел бы сохранить надлежащего достоинства, если бы ему пришлось шествовать в торжественных процессиях с жердью под мышкой; посему ныне существующие золотые и серебряные жезлы придется заменить вертелами из тех же драгоценных металлов; палка из черного дерева превратится в прутик не толще розги; вместо нынешней булавы придется брать погремушку его королевского высочества принца Уэльского; а эта безделка (как назвал ее Кромвель, мистер Гуд) будет перечислена в кредит национального долга после надлежащей ее оценки правительственным актуарием мистером Финлейсоном.
Все это, сэр, сгубит конституцию. А ведь это еще не все. Может быть, конституцию и вправду убить нелегко, но ей грозит столько бед, что хватило бы и на три конституции, мистер Гуд.
Дикие люди проникнут в палату общин. Только представьте себе это, сэр! Представьте себе, что в палате общин заседает Сильный Ветер! И сейчас там нелегко следить за дебатами – так вот, представьте себе, как я уже сказал, что Сильный Ветер выступает в палате общин на благо своим избирателям! Или вообразите (ведь это чревато еще более ужасными последствиями), что кабинет содержит в палате общин переводчика, дабы он мог внятно объяснить стране намерения ее правительства!
Да одного этого будет достаточно, сэр, чтобы конституция посыпалась вместе со штукатуркой Сент-Дженм-ского дворца, чтобы от нее остался только дым!
Однако повторяю: именно к этому мы и идем с необыкновенной быстротой, мистер Гуд, и я вкладываю свою карточку – пусть она вас окончательно убедит, но прошу держать мое имя в тайне. Каково будет положение страны, чья армия состоит из карликов и горстки диких людей, приводящих в смятение ее же ряды, как те боевые слоны, которых некогда использовали на войне, – я предоставляю, сэр, вообразить это вам самому. Какие-нибудь безмозглые фаты могут легкомысленно заявить, что количество новобранцев во флоте после насильственной вербовки Мальчиков Джонсов * и оставшейся части искателей милости двора само по себе будет достаточно, чтобы защитить наш остров от вторжения иноземцев. Но я отвечу этим фатам, сэр, следующее: я признаю всю мудрость прецедента с Мальчиком Джонсом; очень хорошо, когда таких мальчишек после того, как они несколько раз попадали в тюрьму за бродяжничество, похищают и увозят на корабль, а затем, стоит им только выйти на берег подышать свежим воздухом, снова отправляют в море; но, признавая все эти факты, я тем не менее наотрез отказываюсь признавать выводы, которые из них делаются, – мне ясно, что из-за своего неуемного любопытства эти юные преступники будут неизбежно повешены врагом, как шпионы, прежде чем их успеют занести в списки обученных моряков нашего флота.
Таково, мистер Гуд, ожидающее нас будущее! Если только вам и тем из ваших друзей, которые тоже пользуются влиянием при дворе, не удастся раздобыть великана – а ведь даже и это средство очень ненадежно, – для нашей злосчастной страны нет спасения.
Что касается ваших собственных дел, сэр, то после получения моего предостережения вы изберете путь, который покажется вам наиболее благоразумным. От такого предостережения нельзя презрительно отмахнуться, это я знаю твердо. Джентльмен, который во всем со мной согласен, сообщил мне, что вы произвели некоторые изменения и улучшения в своем журнале * и, короче говоря, собираетесь издавать его совсем по-другому. Если меня не ввели в заблуждение и это действительно так, то поверьте, чем меньше будет его новый формат, тем лучше для вас. Пусть он с самого начала будет в одну двенадцатую листа, мистер Гуд. Куйте железо пока горячо и с каждым месяцем уменьшайте размеры вашего журнала, пока он не достигнет формата того крошечного альманаха, который, должен с сожалением сказать, более уже не издает изобретательный мистер Шлосс, – этот альманах нельзя было увидеть невооруженным глазом и читать его приходилось с помощью малюсенькой лупы.
Вы, как мне сказали, собираетесь опубликовать на страницах вашего журнала новый роман, вами самим написанный. Позвольте шепнуть вам на ушко словечко совета. Я старик, сэр, и приобрел кое-какой опыт. Не ставьте на титульном листе вашей собственной фамилии – это будет безумием и самоубийством. Любой ценой выторгуйте у Генерала Тома-с-Ноготок право воспользоваться его именем. Если же доблестный генерал откажет вам, договоритесь с мистером Барнумом, чья фамилия котируется лишь чуть ниже генеральской *. А когда благодаря этому хитрому маневру вы получите в подарок из Букингемского дворца усыпанную бриллиантами записную книжку, а из Мальборо-Хаус – часы с цепочкой и брелоками и когда эти бесценные безделки будут выставлены под стеклом у вашего издателя для всеобщего обозрения, тогда, сэр, надеюсь, вы с благодарностью вспомните об этом моем письме.
После того как вы ознакомитесь с ним, мне незачем добавлять, что я, сэр,
остаюсь, как всегда,
вашим постоянным нечитателем.
Вторник 23 апреля 1844 года.
Внушите вашим сотрудникам, что им следует стать покороче, а если это не получится, то одичать или хотя бы быть не совсем уж ручными.
Май 1844 г.
О СМЕРТНОЙ КАЗНИ
Перевод И. Гуровой
Господа,
В этом письме я рассмотрю, как влияет смертная казнь на преступность, а точнее говоря – на убийства, так как за одним очень редким исключением только преступления Этого рода караются сейчас смертной казнью. В следующем письме я коснусь ее влияния на предотвращение преступлений, а в последнем приведу еще некоторые наиболее яркие примеры, иллюстрирующие обе стороны вопроса.
ВЛИЯНИЕ СМЕРТНОЙ КАЗНИ НА УБИЙСТВА
I
Некоторые убийства совершаются в припадке исступления, некоторые – с заранее обдуманным намерением, некоторые – в муках отчаяния, некоторые (таких немного) – из корысти, некоторые – из желания убрать человека, угрожающего душевному покою или доброму имени убийцы, а некоторые – из чудовищного стремления любой ценой добиться известности.
Когда человека толкают на убийство исступление, отчаяние истинной любви (так отец или мать убивают умирающего от голода ребенка) или корысть, смертная казнь, но моему мнению, не оказывает на преступления такого рода ни малейшего влияния, В первых двух случаях побуждение убить слепо и настолько сильно, что заглушает всякую мысль о возмездии. В последнем – жажда денег заслоняет все остальное. Например, если бы Курвуазье * только ограбил своего хозяина, а не убил его, преступление это скорее могло бы остаться нераскрытым. Но он думал только о деньгах и был не в состоянии трезво взвесить последствия своего поступка. И для женщины, которую недавно повесили за убийство в Вестминстере, было бы благоразумнее и безопаснее просто ограбить старуху, когда та, скажем, заснула бы. Но она думала только о наживе, о том, что между ней и бумажкой, которую она приняла за банковский билет, стоит жизнь бедной старухи, – и она убила ее.
Можно ли считать, что смертная казнь оказывает прямое влияние на убийства, совершаемые из мести, для того чтобы убрать помеху с пути или из желания любой ценой добиться известности, можно ли считать, что она служит для них дополнительным побуждением?
Убийство совершено из мести. Убийца и не думает заметать следы, не пытается спастись бегством; он спокойно и хладнокровно, даже с некоторым удовлетворением отдается в руки полиции и не только не отрицает своей вины, а наоборот, открыто заявляет: "Я убил его и рад этому. Убил сознательно. Я готов умереть". Подобный случай произошел на этих днях. Другой имел место совсем недавно. Такие случаи не редкость. Когда арестуют убийцу, именно такие восклицания раздаются чаще всего. А что же это, собственно, как не ошибочное рассуждение, исходящее из априорного вывода, прямо ведущее к преступлению и непосредственно порождаемое смертной казнью? "Я взял его жизнь. В уплату я отдаю свою. Жизнь за жизнь, кровь за кровь. Я совершил преступление и готов искупить его. Мне все ясно: это честная сделка между мной и законом. Я готов выполнить свою часть обязательств, так к чему лишние слова?" Самая суть смертной казни как кары за убийство состоит именно в том, что жизнь противопоставляется жизни. Уж таково свойство тупого, слабого или извращенного интеллекта (интеллекта убийцы, короче говоря), что подобное противопоставление делает убийство менее отвратительным и гнусным поступком. В драке я, простолюдин, могу убить врага, но и он может убить меня; на дуэли аристократ может послать пулю в лоб своему противнику, но и тот может застрелить его – значит, тут все честно. Отлично. Я убью этого человека, потому что у меня есть (или я считаю, что у меня есть) на то причины, а закон убьет меня. И закон и священник говорят: кровь за кровь, жизнь за жизнь. Вот моя жизнь. Я расплачиваюсь честно и сполна.
Неспособный к логическим рассуждениям или извращенный интеллект (а только о таком интеллекте может идти речь, иначе не было бы убийства) легко выведет из подобной предпосылки идею строгой справедливости и честного воздания, а также сурового, стойкого мужества и прозрения, черпая в этом глубочайшее удовлетворение. Незачем доказывать, что дело обстоит именно так – достаточно сослаться на число тех убийств из мести, когда отношение преступника к содеянному бесспорно было именно таким, когда он исходил именно из этих нелепых рассуждений и произносил именно эти слова. Звонкие фразы законодателей вроде "кровь за кровь" и "жизнь за жизнь" без конца твердились всеми, пока не выродились в присловье "зуб за зуб" и не стали претворяться в действительность.
Разберем теперь убийство, имеющее целью убрать с дороги ненавистное или опасное препятствие. Такого рода преступления рождаются из медленно, но непрерывно растущей, разъедающей душу ненависти. Обычно выясняется, что между будущей жертвой и убийцей (чаще всего принадлежащим к разным полам) нередко происходили бурные ссоры. Свидетели рассказывают о взаимных упреках и обвинениях, которыми эти двое осыпали друг друга, и непременно оказывается, что убийца с проклятием выкрикивал что-нибудь вроде: "Дождется, я убью ее, хоть меня за это и повесят", – в подобных случаях чаще всего говорится именно это.
Мне кажется, в этой постоянно фигурирующей на судах улике скрыт гораздо более глубокий смысл, чем в нее вкладывают. Пожалуй, в этом – и я почти уверен, что именно в этом, – скрывается ключ к зарождению и медленному развитию замысла преступления в уме убийцы. Более того – это ключ к мысленной связи между деянием и полагающейся за него карой: объединившись, они и по рождают чудовищное, зверское убийство.
В подобных случаях мысль об убийстве – так же, как обычно и мысль о самоубийстве, – никогда не бывает совсем неожиданной и новой. Возможно, она была смутной, таилась где-то в дальнем уголке больного интеллекта, но тем не менее она существовала давно. После ссоры или под влиянием особенно сильного гнева и досады на мешающую ему жизнь, человек, еще сам того не сознавая, задумывается над тем, как убрать ее со своего пути. "Хоть меня за это и повесят". И стоит мысли о каре проникнуть в его мозг, как тень роковой перекладины ложится – но не на него, а на предмет его ненависти. И с каждым новым соблазном эта тень становится все чернее и резче, как будто стараясь напугать его. Когда женщина затевает с ним ссору или угрожает ему, эшафот словно становится ее оружием, ее козырной картой. Зря она так в этом уверена, "хоть меня за это и повесят".
И вот смерть на виселице становится для него новым и страшным врагом, которого надо одолеть. Мысль о длительном искуплении в стенах тюрьмы никак не гармонировала бы с его злодейским замыслом, но гибель в петле вполне ему соответствует. Теперь перед будущим убийцей постоянно стоит безобразный, кровавый, устрашающий призрак, словно защищающий его жертву и в то же время показывающий ему ужасный пример убийства. Быть может, жертва его слаба, или доверчива, или больна, или стара... Призрак эшафота придает жуткую доблесть действию, которое иначе было бы лишь гнусной расправой, – ибо он всегда осеняет жертву, безмолвно угрожая убийце карой, неотразимо влекущей в своей мерзости все тайные и мерзкие мысли. И когда он наконец набрасывается на свою жертву, "хоть его за это и повесят", он свирепо борется не только с одной слабой жизнью, но и с вечно маячащей перед ним, вечно манящей тенью виселицы – после долгих дней взаимного созерцания он бросает ей дерзкий вызов: пусть она сведет с ним счеты, если сможет.
Внушите черную мысль о таком насилии извращенному уму, замыслившему насилие; покажите человеку, полубессознательно жаждущему смерти другого человека, зрелище его собственного страшного и безвременного конца от человеческой руки – и вы непременно разбудите в его душе те силы, которые поведут его дальше по ужасному пути. Сторонники смертной казни не изучали законов, управляющих этими силами, и не интересовались ими; однако эти тайные силы важнее всего, и они снова и снова будут проявлять свою власть над людьми.
Из ста шестидесяти семи человек, на протяжении многих лет приговоренных в Англии к смерти, только трое ответили "нет" на вопрос напутствовавшего их священника, видели ли они публичную казнь.
Теперь мы переходим к рассмотрению тех убийств или покушений на убийство, которые совершались исключительно ради гнусной известности. Нет и не может быть никаких сомнений в том, что эта разновидность преступлений порождена смертной казнью, ибо (как мы уже видели и как далее будет доказано) громкая известность и интерес публики заведомо выпадают на долю только тех преступников, которым грозит смертная казнь.
Один из наиболее замечательных примеров убийства, бывшего следствием безумного самомнения, когда в отвратительной драме, выставившей закон и общество в столь неприглядном виде, убийца с начала и почти до самого конца играл свою роль с упоением, которое показалось бы смехотворным, не будь оно столь отвратительно, мы находим в деле Хокера *.
Перед вами наглый, ветреный, распущенный юнец, прикидывающийся искушенным кутилой и развратником: чересчур расфранченный, чересчур самоуверенный чванящийся своей внешностью, обладатель незаурядной прически, трости, табакерки и недурного голоса – но, к несчастью, всего лишь сын простого сапожника. Он жаждал гордого полета, непосильного для серого воробья – учителя воскресной школы, но не обладал ни честностью, ни трудолюбием, ни настойчивостью, ни каким-либо еще полезным будничным талантом, который укрепил бы его крылья; и вот со свойственным ему легкомыслием он начинает искать способа прославиться – он готов на что угодно, лишь бы его великолепную шевелюру изобразил гравер, лишь бы воздали должное его красивому голосу и тонкому уму, лишь бы сделать примечательными жизнь и приключения Томаса Хокера, возбудить какой-то интерес к этой биографии, которая до сих пор оставалась в пренебрежении. Сцена? Нет. Ничего не получится. Несколько попыток окончились неудачей, ибо оказалось, что против Томаса Хокера составлен явный заговор. То же случилось и когда он решил стать литератором, попробовал свои силы в прозе и стихах. Неужели нет никаких других путей? А убийство? Оно же всегда привлекает внимание газет! Правда, потом следует виселица, но ведь без нее от убийства не было бы толку. Без нее не было бы славы. Ну что ж, все мы рано или поздно умрем, а умереть с честью, зная, что твоя смерть попадет в печать, – вот это достойно настоящего мужчины. В дешевых театрах и в трактирных историях они всегда умирают с честью, и публике это очень нравится. Вот Тертел*, например, – с какой честью он умер, да еще произнес на суде превосходную речь. В табачной лавке продается книжка, где все это описано. Ну-ка, Том, прославь свое имя! Сочини такое блистательное убийство, чтобы литографы только им и занимались целых два месяца. Уж ты-то это сумеешь и покоришь весь Лондон.
И мерзкий негодяй, надуваясь чудовищным самомнением, разрабатывает свой план с единственной целью вызвать сенсацию и попасть в газеты. Он пустил в ход все, что почерпнул из отечественной мелодрамы и грошовых романов. Все аксессуары налицо: Жертва-Друг; таинственное послание Оскорбленной женщины Жертве-Другу; романтический уголок для ночной Смертельной Борьбы; неожиданное появление Томаса Хокера перед Полицейским; Трактирный Зал, и Томас Хокер, читающий газету незнакомцу: Семейный Вечер, и Томас Хокер, поющий романс; Зал Следственного Суда, и Томас Хокер, смело взирающий на происходящее; зрительный зал театра Мэрилбон и арест Томаса Хокера; Полицейский Участок и Томас Хокер, "любезно улыбающийся" зрителям; камера в Ньюгете и Томас Хокер, готовящий свою защиту; Суд, Томас Хокер, как всегда смахивающий на учителя танцев, и комплимент, который делает ему судья; речь Прокурора, речь Адвоката; Вердикт; Черная Шапочка *, Приговор – и все это, словно строчки из Театральной Афиши, горделивейшие строки в жизни Томаса Хокера!
Достойно внимания то обстоятельство, что чем ближе виселица – та великая последняя сцена, к которой ведут все эти эффекты, – тем больше несчастный надувается спесью, тем больше чувствует он себя героем дня, тем более нагло и безудержно он лжет, стараясь поддержать эту роль. На людях во время последнего увещевания – он держится, как подобает человеку, чьи автографы – драгоценность, чьим портретам несть числа, человеку, на память о котором с места убийства по щепочке унесены целые калитки и изгороди. Он знает, что на него устремлены глаза Европы, но он не чванится, он весь воплощенная любезность. Когда тюремщик приносит ему стакан воды, он благодарит его поклоном, достойным первого джентльмена Европы *, и, преклоняя колени, поправляет подушечку и располагает складки одежды с изяществом, достойным доброй мадам Блэз. У себя – в камере смертников – он лжет каждым словом, каждым поступком своей быстро идущей на убыль жизни. Он делит свое время между ложью, которую он произносит, и ложью, которую он пишет. А если он и думает о чем-нибудь еще, то лишь о том, как бы поимпозантнее выглядеть на эшафоте – когда он, скажем, просит парикмахера "не обрезать ему волосы слишком коротко, а то, пожалуй, публика его не узнает, когда он выйдет". Напоследок он пишет два романтических любовных письма несуществующим женщинам. И наконец (поступок, правда, не соответствующий роли, но зато единственно искренний) он трусливо падает в обморок на руки тюремных служителей, и его вешают, как собаку.