Текст книги "Молодой человек"
Автор книги: Борис Ямпольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Кто не играет, тот проходит мимо своего счастья! – кричал на углу усатый дядька с распухшим свекольным носом. – Коньяк можно выиграть! Какао «Стелла» можно выиграть! Амура-купидона!
Усатый дядька из «Охраны материнства и младенчества» протягивал прохожим большую картонную карту, наглухо заклеенную голубыми бумажными лепестками. Надо было сорвать лепесток и, открыв печатную цифру, заплатить эту цифру копейками. А когда все лепестки в ряду были сорваны, лотерейщик обнажил красный контрольный номер выигрыша. И все ахали. Выигрывала обычно копейка.
Я скоро открыл секрет красного номера.
Мы ведь были мальчиками толкучек, каруселей, азартных, непонятных игр, мы еще в раннем детстве часами простаивали у ярмарочных самодельных рулеток, очарованно наблюдая за гусиным пером, указывающим выигрышный номер, начертанный чернильным карандашом на куске фанеры; мы стояли, без конца слушая болтовню попки-дурака, вытаскивающего загнутым своим клювом конверты с судьбой; мы слушали витиеватый монолог цыганки, привычно раскидывавшей карты с замасленными королями и дамами.
Наблюдая, я быстро понял, что их только несколько серий, этих карт. Я стал запоминать серии наизусть, со всеми их секретами и вариациями. Скоро первый же сорванный лепесток раскрывал мне серию, и карта, для всех глухая как стена, виделась мне будто в волшебном зеркале, насквозь.
И тогда я решился играть.
В первый раз дядька-лотерейщик спросил меня:
– Мальчик, ты чего тут вынюхиваешь?
– Я не вынюхиваю, я играю.
– А деньги?
Я разжал кулак.
– Где ты украл? – Он оглядел меня с головы до ног.
– Я не украл.
– Скажешь, они тебе с неба упали?
– Я заработал.
– Ну, тащи, только не плачь, если проиграешь.
Я сорвал лепесток, обнажил цифру «1» и заплатил копейку.
Когда весь ряд был сорван и лотерейщик открыл красный номер, там тоже стояла цифра «1».
– Смотри какой счастливчик: сразу бац – и выиграл! – удивился дядька.
Я получил бутылку шампанского.
– За одну копейку «абрау-дюрсо», – заговорили вокруг.
– А вы что думали? – кричал дядька. – Я же вам говорил, кто не играет, тот проходит мимо своего счастья! Гражданин, не думайте – тащите! Мадам, чего вы смотрите? Девочка, тебе тут нечего зевать!
– А что ты будешь делать с шампанским? – спрашивали меня.
– Как что он будет делать с шампанским? Выпьет! – хохотал дядька. – За свое здоровье и за мое здоровье, правда, молокосос?
Но я и не думал пить. Эта бутылка была как граната в руках. Я постарался ее поскорее сбыть.
Шумел евбаз. Крики, гам, свистки. Из балагана «Роскошь» с лебедями на занавесях доносился фальцет: «Урки, люблю вас всей душой…»
В рядах продавали крахмальные манжеты, страусовые перья, веера, подусники, бильярдные шары, бумажные гирлянды для венков.
Толкались барыги, примеряли краденое, уговаривали: «Ты спал, я с тебя мерку снял»; звучно били по рукам: «Я тебя не видел, ты меня не видел».
– Где сцапал «абрау-дюрсо»? – спросили меня.
– Выиграл.
– А что там – на самом деле шампань? – спросил барыга и внезапно стал открывать бутылку.
– Я ее выиграл! Я ее выиграл!
– Я тебе выиграю, я тебе вот сейчас зубы выиграю.
Я пошел на другой угол, где стоял уже не молодой усатый, а старый бородатый лотерейщик и бубнил:
– Табак «Жемчужина юга» можно выиграть… американскую косметику «Имша» можно выиграть…
Игра была в разгаре.
Я протянул руку:
– Дайте-ка я!
С ходу выиграл румяного фарфорового амура, а лотерейщик сказал:
– Купидона схватил! К счастью!
Я выиграл второй раз, и опять амура.
– Смотри факир какой!
Лотерейщик уставился на меня: он поглядывал на мои руки, точно искал в них разгадку мучившей его тайны. А когда я выиграл в третий раз, и опять же амура, он испугался, а вокруг зароптали и заговорили, что мы заодно, что он мне дядя, а я ему племянник, может быть даже родной сын, наверное сын, – смотрите, даже уши похожие! Все они амуры.
Лотерейщик закричал:
– А ну, иди, хватит тут фокусы делать!
– Какие фокусы?
– Знаем какие, меня не обманешь. Топай!
– А что это у тебя за куклы? – спросил из голубого ларька продавец сельтерской воды.
– Это не куклы, это амуры.
– И зачем они?
– На комод поставить.
– Смотри, все знает.
– Купите, дядя! – попросил я.
– И сколько стоит?
– Сколько дадите?
– Смотри, и торговать умеет.
Он повертел амуров в руках.
– Гривенник дам.
– Что вы, дядя, я их выиграл за гривенник.
– Ну, ты выиграл, а я куплю. И не за деньги, а за воду.
Фарфоровые амуры жгли мне руки, что мне было делать с ними?
– Возьмите, дядька.
Он нацедил мне стакан воды с зеленоватым сенным сиропом, а другой стакан ярко-малиновый.
Теперь я все время боялся выиграть амура. «Только не амура, только не амура!» – шептал я, когда вскрывали красный выигрышный номер. Я стал ненавидеть этого толстопузого, толстощекого, довольного своей судьбой младенца.
Летели с деревьев листья, падали каштаны со стуком, шурша резиновыми шинами, проезжали фаэтоны, проходили нищие старики в огромных дырявых соломенных брилях.
А я играл. Я стоял у лотерейных столиков и, сжимая в потном кулаке медяки, дрожа говорил:
– Ну-ка, дайте я…
И судорожно, каждый раз боясь неизвестного и неожиданного, я срывал лепесток, в глаза бросалась крупная, живая, словно шевелящаяся цифра. И всегда это была она, единственная, волшебная.
Я выигрывал и выигрывал. Чудная, праздничная, колдовская карусель. Мелькали пузатые бутылки, пестрые, разноцветные шоколадные коробки, карамель от кашля «Кетти боте», лучший крем для обуви «Бон-тон», «Элем» – порошок для уничтожения волос, где того требуют красота и гигиена.
Я стал богат. И для угощения держал в кармане папиросы «Смычка», и ел блины в столовой «Красный инвалид», и пил шоколад у Семадени.
Я ходил из кино в кино и смотрел трюковой боевик «Чертово колесо», и комедию «Долина дураков», и грандиозную постановку «Да или нет?». Я смотрел нашумевшую американскую драму «Глетчер смерти», и мировой шедевр «Дитя рынка», и «Кровавую месть» в двух сериях и десяти частях. И после каждого сеанса угощал себя шипучкой «Какао-шуа».
Я не пропускал ни одного дня международного чемпионата французской борьбы, где победителем был сильнейший и несокрушимейший чемпион чемпионов, лидер всех чемпионов от Золотоноши до острова Ява – дядя Пуд, он же Оракул.
Пахло лошадьми, опилками, львиным рыком и медными трубами. Я сидел на галерке и вместе со всеми кричал: «Чего держишь его, как невесту, клади его, как жену!» А после тоном знатока рассказывал: «Красная маска» на шестой минуте приемом тур-де-бра уложила на лопатки маску «Динамо».
Я ходил в театр «Кривой Джимми». Я любил комедии и трагедии, где римляне курили папиросы «Укртабактреста», а греки щеголяли в ботинках «Скороход». Я выходил как после сказочного сна.
Крещатик был похож на реку с разноцветными барками трамваев, с черной, плывущей по ней толпой.
У «Континенталя» большие молочные фонари светились, как маленькие кипящие солнца. И в их свете дефилировали красавицы.
Лица их светились. Или это были такие румяна и такая пудра? Прически их колыхались, как башенки, как маленькие прелестные башенки, аккуратно уложенные на голове.
Я стоял раскрыв рот. Листья каштанов отсвечивали фосфорическим блеском, тени каштанов качались на тротуарах. Извозчики в маленьких цилиндрах сидели в лакированных экипажах, держа вытянутые поводья.
Красавицы садились в экипажи. Извозчики чмокали губами и без грубых криков «Нно! Вье! Пшел!», а улыбаясь, проносились на своих высоких козлах под фосфоресцирующими каштанами. И уезжали вверх к Липкам, к той старой, цветущей улице, которая была спрятана где-то в глубине города, как в кармане.
Все были влюблены. И я тоже влюбился.
9. МимаНа Ботанической улице, в одном из тихих старых живописных переулков, в доме со стеклянной верандой жила девочка по имени Мима. У нее были белые локоны и спокойные васильковые глаза, как у куклы.
Весной прилетали под крыши этого дома ласточки и вили тут свои гнезда. Они летали и работали весь день, неся в клювах соломки, глину, кизяк или воду, и от зари до зари все время кричали. Смеялись ли они, или плакали, или что-то сообщали друг другу на лету, никто этого не знал. А может, это была песня труда.
Мима в окошке пела вместе с ласточками. Она стояла на подоконнике, протирала окна, в которых отражались далекие облака, и уплывала куда-то вместе с облаками.
А у зеленой калитки стояли юнцы, молчаливо глядели на Миму, и лишь изредка кто-то говорил, скорее для самого себя:
– Ух ты!
А Мима ни на кого не обращала внимания, будто она не из мира земли, а из мира ласточек и облаков. И еще никто не мог сказать, что она остановила на нем свои большие, холодные, будто нарисованные глаза и улыбнулась, хотя улыбалась она весь день, но ее улыбки видели только ласточки, листья высокого ясеня, солнечные зайчики, прыгающие по комнате.
– Мима, пойдем гулять, – отваживался кто-то.
– Вот еще выдумал! С тобой не пойду!
– А почему не со мной?
– Потому что у тебя ухи большие.
– А со мной?
– А у тебя нос лопатой.
– А я?
– Пыхтишь, как паровоз!
Для всех она находила словечки, и они радовались, будто она их хвалила. Именно потому, что она была такая, и никто ей не нравился, и на всех она фыркала, и ни с кем ей не было интересно, и лучше всего ей было одной, со своими локонами и нарисованными глазами, – именно из-за этой недостижимости и из-за того, что у нее каждый раз менялось настроение, десять раз в день менялось настроение, она сама часто не могла определить, какое у нее настроение, – за ней ходили всей улицей, всех забросили, а за ней ходили, как в темную ночь за светляком.
Вечером, когда она вся в пышных локонах, в красных туфельках на высоких каблучках, с красной сумочкой выходила на улицу, ее уже поджидали у каждого фонарного столба, за ней следили глазами из каждой подворотни. Парнишечки шли за ней цепочкой, как гуси на водопой. В кепи, в каскетках, в жокейках, – они шли молча, не говоря ни слова друг другу, они шли как лунатики, видя только ее одну, свою луну.
А она шла так, как будто никого не было, как будто вокруг только фонари и тумбы.
И надо же было, чтобы именно на эту улицу я попал и меня выбрала Мима; чтобы именно я попал в ее орбиту и во всю эту историю!
Из-за нее тут была уже масса историй, говорили, ее кукольные глаза приносят одно несчастье.
– Господи, ты уже со свеженьким? – спросила соседка, увидев ее со мной.
– А почему нет?
– А где твой вчерашний кавалер?
– Балбес, – обиженно сказала Мима.
А парнишечки все уже были тут. Одни шли позади, другие совсем близко, сбоку, как конвой, а третьи забегали вперед, оборачивались и поглядывали на нее и на меня.
– Кто это такие? – спросил я.
– А я знаю? – Она пожала плечиками.
– А чего они хотят?
– Спроси их.
– Каждый день это так?
– Ужас! – сказала Мима.
Только мы вышли на Караваевскую, на углу уже стоял фендрик и, увидев ее, стал подмигивать.
– Ты его знаешь?
– В первый раз вижу.
– Зачем же он тебе строит глазки?
– Что ты!
– Вот смотри, что делает! Он свихнет себе глаз.
Тот стоял и, будто они были одни, мигал и мигал одним глазом.
Она показала ему язык.
– Что он от тебя хочет?
– Психопат. – Она снова показала ему язык.
Я подошел к нему.
– Ты зачем так делаешь?
– А что я делаю?
– Мигаешь.
– А что, уж и мигать нельзя?
– Иди и мигай сколько влезет. Зачем ты ей мигаешь?
– Кто тебе сказал, что я ей мигаю? Я вообще мигаю. Это у меня такая привычка. – И он усиленно замигал.
Я взял ее под руку. Я первый раз вел девушку под руку, и было как-то неудобно, и неловко, и скованно, словно тебя приклеили к кому-то. И уже не размахиваешь свободно руками, не кричишь на всю улицу «Ух!», а чувствуешь себя ужасно глупым, молчаливым и несчастным.
На каблучках она была выше меня и выступала легко и плавно, а я никак не мог попасть в ногу и семенил за нею, тяжело оттягивая ей руку, и скоро совсем потерял веру в себя. Наконец она сказала:
– Смотри не вывихни мне руку.
Я обиделся, но сразу стало свободно и весело.
В это время подошел к нам парень в немецкой фуражке с витым золотым шнуром и, не глядя на нее, а глядя на меня, сказал:
– Отойдем на минутку.
У него были красивые твердые глаза цвета зеленой сливы.
– А в чем дело? – спросил я.
– А ты не знаешь, в чем дело?
– Нет, не знаю, – сказал я.
– Она тебе ничего не сказала?
Только теперь он взглянул на нее своими красивыми, твердыми, наглыми глазами.
А она смотрела на него васильково и бесстрашно.
– Сказать ему? – отрывисто спросил он.
– Мне какое дело! – Мима фыркнула.
– Раньше я ее провожал, – сказал он, – а теперь она мне изменила.
– Ну а что, я виноват? – сказал я.
– Отойдем на минуту, – снова сказал он.
– Я уже и так отошел.
– Да брось ты с ним разговаривать! Комик какой!.. Надоел.
– Это я комик, я надоел! – закричал он. – Ты то же самое сказала и Стасику.
– А тебе тогда это нравилось, теперь не нравится. Да, не нравится?
– Ты и ему так скажешь! – кивнул он на меня.
– Захочу – и скажу. Ну и что? – Глаза у нее были как голубой лед.
– Она и тебе скажет. – Он совсем раскис. – Вот увидишь, скажет. – И он захныкал.
А мне себя не было жаль ничуть.
С бесконечной верой в свою звезду, в бессмертие своего мотылькового счастья я взял ее за маленький, нежный локоток и повел под желтыми каштанами вниз по Караваевской.
И мне казалось, что я не касаюсь земли, а, как во сне, лечу по воздуху.
Теперь она повисла на моей руке. Я чувствовал каждую ее жилку. Каблучки ее шуршали: шах-шах-шах.
– Ловко ты его отчалила! – сказал я самодовольно.
– Кошмар какой комик!
Постепенно конвой наш таял. Надоело ли им плестись в хвосте, или они потеряли уверенность, но они исчезли. Только один остался. Он следил за нами. Он не отставал. Мы шли тихим переулком. И когда он прятался, его выдавала тень. Луна была яркая, и тень черная.
– Неужели он не понимает, что мы видим его? – спросил я.
– Понимает.
– А зачем он притворяется и прячется?
– Лилипут, – сказала Мима.
На углу стояла торговка сладостями.
– Хочешь карамель «Аида»? – спросил я.
– Об этом не спрашивают, – сказала она, встряхнув локонами.
Я вынул кошелек.
А тот выглядывал из-за угла и смотрел на этот раз в отдалении, не приближаясь. У него не было денег.
– И что это я нравлюсь всем дурачкам! – засмеялась Мима.
– И я дурачок?
– Такой же, как все. Но ты приятный дурачок и не пристаешь. Ужас не люблю, когда пристают.
– Я гордый, – сказал я.
– Ужас как люблю гордых, чтобы не приставали, не обращали внимания.
– Я не буду обращать внимания.
Мы пошли. Тень опять заскользила за нами.
Наконец мы вышли на яркий, шумный Крещатик.
– Ну, адью, малыш! – сказала Мима.
– Куда же ты уходишь?
– Надо, – грустно сказала она.
– Зачем же ты со мной пошла? – Я чуть не заплакал от обиды.
– Ах, как же иначе могла я уйти? – Кукольные глаза ее удивленно раскрылись.
– Так что я тебе – декорация?
– Не плачь, мальчик. Ой, какой ты занозистый!
– А когда мы с тобой еще встретимся?
– Никогда.
И она ушла на высоких каблучках. Шах-шах-шах…
Мне стало очень жаль себя. «Все это не для меня! Все это не для меня!» – повторял я, думая о ее локонах и глазах. И я дал себе слово больше не ходить на свидания и по вечерам читать книги, с завтрашнего дня только читать книги. Пусть все ходят на свидания, гуляют, веселятся, пусть танцуют на вечеринках, пускают фейерверки – пусть! А я буду один, я буду гордый, один, отвергнутый всеми!
Я шел лунными улицами один. Зачем они такие ветреные, такие глупые, такие слепые, зачем бросаются на блестящее, фальшивое, никогда не видят настоящего, искреннего? А я, как и другие, считал, что именно я настоящий, я искренний.
Но меня тянуло снова на ту тенистую, на ту особенную от запахов резеды и табака тихую улицу, к тому дому, к тому окну, – еще раз, только еще один раз на нее взглянуть, просто так. И я был не одинок. Все явились сюда тоже просто так, просто ни для чего, стояли на углу и, не обращая внимания друг на друга, свистели в стручки.
Я не ушел. И никто не ушел. Все будто прилипли к своим теням и ждали. И она пришла. Они молча провожали ее до зеленой калитки. И поздно ночью они стояли напротив дома, на другой стороне улицы, и молча смотрели на ее окошко, в котором горел свет и мелькала тень. И от их вздохов летели листья и, желтые, падали на дорогу. И когда погас свет, они все еще стояли и ждали, глядя на темное окно, а потом разошлись в разные стороны, не сказав друг другу ни слова.
10. Что со мной однажды случилосьТакой был ясный, солнечный день, с синим-синим небом, с золотистой паутиной над красными георгинами. Только что появились первые фланирующие франты. В длинных, обтянутых в талии пиджаках, они шли друг за другом, как журавли. Собирались толпы вокруг лотерейных столиков, и усатый дядька из «Охраны материнства и младенчества», свекольный нос которого к этому времени стал фиолетовым, лениво бормотал:
– Коньяк можно выиграть… какао «Стелла» можно выиграть, амура-купидона…
Я подошел и стал наблюдать игру.
Вот сорвали целый ряд. Остался одинокий лепесток.
«Тут 1 копейка». Я видел ее сквозь этот бумажный лепесток, обнаженную, одинокую, заветную, выигрышную.
Я лениво протянул руку:
– А ну-ка, попробую счастья…
И сорвал лепесток.
Но что случилось? Там стояла чужая, странная, как жук, черная цифра – 99. И она была живая, она жужжала. Мир завертелся, и замелькал, и зажужжал – 99… 999… 9999… Я стал ртом хватать воздух.
– У меня нет таких денег, – сказал я.
– А ты думал, одна копейка, да? – Лотерейщик схватил меня за руку: – Попался!
– Я не попался! – закричал я.
– Ах ты мазурик! Ты работаешь в типографии и знаешь карты!
– Я не мазурик. Я не работаю в типографии! – кричал я.
– А что ты, ясновидец?
– Я не ясновидец.
– Так, может, ты гипнотизер?
– Я не гипнотизер.
– А откуда ты знал выигрыши? – кричал лотерейщик, держа меня за воротник. – Вот скажи, пусть все слышат, ты, шулер!
– Так это же так просто! – сказал я.
– Вы слышите? – закричал он как зарезанный. – Просто! Хотел бы я знать, как это просто!
– Я запоминаю карты, – сказал я.
– Как это ты запоминаешь? – От неожиданности он даже отпустил мой воротник. – Нет, вы только послушайте, что он говорит! А кто тебя научил?
– Никто меня не научил.
– А почему никто, кроме тебя, не догадался?
– А я виноват? Разве я виноват, что никто не догадался?
– Вы слышите, он еще не виноват! Ах ты, фальшивомонетчик!
– Ничего подобного! – кричал я.
Он потащил меня сквозь толпу. Он тащил меня, я упирался. Все глядели на меня.
Милиционер стоял на углу и не шевелился. Он стоял как памятник, и казалось, не только автомобили, извозчики, но даже облака в небе застыли и ждали, пока он откроет им дорогу.
И вдруг в какой-то момент, точно щелкнула в нем пружина, он повернулся и, вытянув руку, показал направление.
– Куда вы меня тащите? – кричал я. – Я ничего не сделал.
– Сделал или не сделал, сейчас посмотрим. Сейчас распотрошим тебя.
Милиционер смотрел поверх наших голов и не видел нас. Меня подвели к нему вплотную. Блеск пряжки, на которой играло солнце, ослепил меня, я почувствовал военный запах ремня и кобуры.
– Кто такой? – спросил постовой со своей красной милицейской высоты.
Лотерейщик стал криком объяснять, что я сделал, и почему меня привели, и что надо предпринять, и все, что приходило ему в голову.
– Тихо! – приказали с высоты.
Он замолк.
– Пусть мальчик сам объяснит, кто он такой.
– Кто ты такой? – закричал лотерейщик, будто я был глухой. – Ну, скажи, ты кто?
– Никто.
– Вот видите, вот видите, какой шулер!
Я не знаю отчего – от пережитого страха или от собравшейся вокруг и глазеющей на меня толпы – мне стало противно все: и лотерейные карты, и какао «Стелла», и американская «Имша», и радость выигрыша, стало жаль потерянного времени и своих мечтаний.
«Пусть это только пройдет, – думал я, одновременно боясь взглянуть на окружавшую меня толпу, – вот сейчас, сейчас пройдет, и я больше не буду. Пусть только пройдет! Увидите! Увидите!» – неистово уверял я кого-то, клялся самому себе и всему свету.
Как в огне, сгорало в этом охватившем сердце раскаянии все азартное, пенное, наносное.
– Охматмлад! Ты знаешь, что такое охматмлад? Охрана материнства и младенчества, – назидательно говорил лотерейщик, глядя на меня жуликоватыми глазками. – А ты крадешь у них – у матери и младенца!
– Тихо! – снова изрекли с высоты. – Тихо, и чтобы я больше вас никогда не видел. Баста!
11. Неожиданные встречиКак они нашли меня в этом большом городе – непонятно, но они стояли передо мной, оба маленькие, оба круглолицые, пузатые. Я знал этих людей. Там у нас, на Комиссаровской, у своих собственных домов, они были важные, недосягаемые, как банкиры или доктора. А тут показались мне вдруг жалкими, никому не нужными и смешными в своих белых жилетках и парусиновых картузах.
Не знаю уж, каким я им показался, но, поглядев на меня, они оба покачали головами.
– Ну, и как ты тут?
– Ничего.
– Очень плохо?
– Хорошо.
– Видим, – сказали они оба в один голос. И вручили мне маленькую, зашитую белыми нитками, в холстинке посылочку.
– Ладно! – сказал я.
– А что передать? – спросили они.
– Все хорошо.
Мне хотелось плакать.
– А где ты все-таки живешь? Скажи по крайней мере свой адрес.
– Адреса пока нет, – сказал я.
В летние теплые ночи я ночевал в лодках, и я знал, как воркует река на рассвете, в тумане, накатываясь на берег. Я ночевал в парках над Днепром и видел, как на восходе солнца открывали глаза черно-красные пионы. Я ночевал на станционных путях, в старых красных теплушках, и всю ночь гудели гудки, дрожала земля, – казалось, я уезжаю.
Но все это я не мог им сейчас объяснить и рассказать.
– Ну, так до свидания! – сказали они.
– До свидания, – сказал я.
В посылке были коржики с маком. Там, дома, в пятницу, когда пекли коржики, я уже стоял у печи и получал первые, еще горячие, пахнущие горячим маком, а теперь они были какие-то стеклянные, невкусные, и я отчего-то заплакал. Я грыз холодные коржики и плакал.
Пошел дождь, мелкий, холодный, подул ветер, и в самую душу проникала извечная горечь палых листьев.
Теперь мне некуда было идти, и я целые дни проводил на бирже, все боясь, что вдруг вызовут, вдруг наступит моя очередь, вдруг что-то случится невероятное, неведомое, а я и знать не буду.
Только после того, как закрывали биржу, я уходил на пристань к пароходу из Мозыря или на вокзал к одесскому и предлагал донести чемодан, все время выслушивая один и тот же вопрос: «А ты не драпанешь?..»
Если было мало пассажиров или носильщики уж слишком гонялись за мной, я подымался вверх по Бизаковской, заходил во дворы и предлагал напилить-наколоть дров, и не было случая, чтобы, нанимая, меня не спросили: «А ты не отрубишь себе палец?»
В те дни, когда я не находил ни одной доверчивой хозяйки, я шел в «1-е Госкино» и носил по Крещатику, по Университетской, по улице Франца Меринга на высокой палке рекламу: «Смотрите „Мисс Менд“!», «Тайна Мисс Менд!» Но этого я не любил, потому что люди, читая плакат, одновременно смотрели на меня, и мне было стыдно, что я занимаюсь таким пустячным делом.
Иногда я ходил на Днепр к взорванному Цепному мосту и наблюдал там работу котельщиков. Я приходил на Пост Волынский, на свежую, еще мягкую железнодорожную насыпь, где под полуденным солнцем рабочие-костыльщики, ухая, забивали костыли в новенькие просмоленные шпалы железнодорожной ветки, я видел, как впервые прошли по новой линии красные вагоны, и шпалы еще дрожали, и рельсы звенели. Я ходил по Лукьяновке, заглядывая в глубокие траншеи, откуда дышал на меня холод свежеразрытой земли. Мимо тянулись желтые от глины грабарки, бежали по деревянным настилам с тачками землекопы, рабочие-монтажники нежно опускали на мягкую земляную постель трубы нового водопровода. Я ходил на Шулявку, к «Большевику», я ходил на Подол, и на Соломенку, и на Демиевку, я был всюду, где пахло известкой и кирпичом новой стройки, и ужасно завидовал каменщикам, и штукатурам, и кровельщикам, но я еще ничего не умел и пока никому не был нужен.
– Аскольд!
В своей черной косоворотке и кепочке он шагал вверх по Владимирской с перевязанной ремешком пачкой книг.
Я очень обрадовался ему, он был из той, уже забытой жизни, где металлисты, Арсенал, «Ленинская кузница».
– Здравствуй, Аскольд. Что за книги?
– Геометрия, хрестоматия, ботаника, – перечислил Аскольд.
– А что случилось?
– Сам соображай.
– Что, в школу пошел?
– Подымай выше.
– Неужели в рабфак?
– Механического профиля, – уточнил Аскольд.
– А как же ты попал? – вырвалось у меня.
– Мобилизация, – кратко отвечал Аскольд.
Весь этот год я мечтал о рабфаке. А теперь я шел рядом с рабфаковцем механического профиля, я шел рядом с мобилизованным, и Аскольд казался мне высшим существом какого-то иного, недоступного мне мира.
И из этого мира он изучающе глядел на меня.
– Работаем или учимся?
– Работаю и учусь, – сказал я неожиданно.
Мне было совестно, что я еще ничего не добился.
– Я знал, что пробьешься, – сказал Аскольд.
Рабфак не давал мне покоя.
– И физику учите, и химию? – допытывался я.
– Больше, чем в гимназии, – отвечал Аскольд.
– И географию?
– Попробуй спроси, – сказал Аскольд.
– Главный город Аргентины?
– Буэнос-Айрес, – ответил Аскольд с такой важностью, будто отныне ему принадлежал этот город.
– Главный город Монако?
Аскольд подмигнул:
– Монте-Карло. Казино.
Я перескакивал с континента на континент, я сталкивал лбами самые отдаленные государства, от Колумбии до Японии.
Прохожие оглядывались и долго смотрели вслед, так мы громко кричали: «Египет!» И отклик: «Каир!» «Канада!» И отклик: «Оттава!»
– Я пришел, – сказал неожиданно Аскольд, останавливаясь у богатого особняка с каменными фигурами на балконах.
Я с уважением посмотрел на вывеску общежития, которую держала одна из фигур. Это всегда было моей заветной мечтой – жить в общежитии. Все вместе, койка к койке, как в казарме. Подъем! Отбой!
– Можно, я у вас переночую? – сказал я. – А то у меня частная квартира, неинтересно.
Мы шли длинными коридорами, мимо больших комнат, уставленных солдатскими койками.
На тумбочках у железных коек висели большие замки, и тумбочки имели вид сейфов. И на этих тумбочках, на койках, на стульях, на картинах, на кадках с сухими пальмами – повсюду на самых видных местах были приколочены белые жестяные бляхи с выбитыми на них номерами, и казалось, что именно эти бляхи – самое главное, а не сами койки, стулья, картины.
Наконец мы вошли в огромную и высокую, похожую на костел залу, тоже густо уставленную железными кроватями, на которых лежали, или полулежали, или сидели парни и читали книги или, уткнувшись в тетради, писали, а некоторые ухитрялись даже на кроватях чертить.
Голубые русалки, изображенные на стенах и потолке и привыкшие к иной атмосфере, не обращая на странных парней никакого внимания, продолжали свою сказочную, свою русалочью, старорежимную жизнь среди водорослей и золотых рыбок.
Аскольд, проходя между коек, похлопывал ребят по плечу.
– Здорово, Каленик! Одолел печенегов?
– Мм!.. – отвечал Каленик, занятый зубрежкой.
– Здорово, Сорокопуд! – говорил он другому. – А какая формация сменила феодализм?
– Капитализм! – радостно сообщил Сорокопуд.
– Здорово, Швачкин! А что сказал Архимед?
– Дайте мне точку опоры – и я переверну мир! – откликнулся Швачкин.
Так постепенно мы с Аскольдом добрались до круглого окна, у которого стояла его койка.
Из окна видны были крыши, и дальние улицы, и гора, а на горе темный лес.
Но я не смотрел на город, я жадно следил, как ребята читали и писали, как вдруг хмурились, снова и снова перечитывали, а потом как будто каменели, запоминая, и, глядя на русалок, шепотом про себя повторяли прочитанное, и я завидовал им всем сердцем.
И во мне была эта жажда, это упрямство и готовность жертвовать всем для цели.
«И я буду учиться, и я буду рабфаковцем, и я буду вузовцем…»
Аскольд вынул из кармана воблу и стал стучать ею о край стола с такой силой, что похоже было, она в конце концов оживет. Когда вобла стала мягкой как воск, он разорвал ее и дал мне кусок костистой, крепко пахнущей солью, дальним, неведомым морем рыбы.
– Королева морей, – сказал Аскольд, жадно грызя воблу и открывая книгу для чтения.
– Королева, – подтвердил я.
Я был очень голоден.
Ночью я вдруг отчего-то проснулся. При свете коптилки, сделанной из картофеля, Аскольд сидел на кровати и раскачивался над книгой, время от времени ероша волосы, как бы возбуждая свой ум.
Я смотрел на него, и мне хотелось рассказать все: про лотерею, про те угарные дни, и как я перестал ходить на отметку на биржу, потерял очередь, а теперь все надо сначала.
Аскольд откуда-то издалека посмотрел на меня.
– А ну, спроси?
– Абиссиния? – точно пароль, произнес я посреди ночи.
– Аддис-Абеба, – откликнулся Аскольд.
– Исландия?
Аскольд на мгновение задумался.
– Рейкьявик, – подсказал кто-то сонным голоском.
– Сам знаю! – рассердился Аскольд.
– Чили?
– Сант-Яго! – выкрикнул Аскольд.
Сидней… Гавана… Лхасса… Аскольд чувствовал себя властителем вселенной.
И я забыл свое горе. Мир состоял из одних столиц. Столицы были зеленые, голубые, они были желтые, как пески пустыни, и я ясно видел: над минаретами Багдада восходит волшебный полумесяц…