Текст книги "Молодой человек"
Автор книги: Борис Ямпольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
С тех пор как я себя помню, я все слышал: «Вот приедет дядя Эмиль», или: «Вот мы поедем к дяде Эмилю», или: «Вот дядя Эмиль пришлет посылку». И не было на свете человека богаче, чем дядя Эмиль. Говорили, у него в доме зимний сад и в этом саду распевают райские птицы, а в самой большой золотой клетке сидит ученый какаду, который считает до ста, а получив сахар-рафинад, поет цыганские романсы.
Я остановился у большого дома и стал считать этажи; когда дошел до последнего, у меня с головы свалилась кепка – такой это был высокий дом! И там, под самыми облаками, жил дядя Эмиль.
Лифт не работал еще с гражданской войны, был весь в паутине. Я стал подыматься пешком.
На широких, выложенных звенящей плиткой лестничных площадках было вольно и просторно, как в залах. Свет проникал сквозь цветные стекла верхнего фонаря, и было радостно подыматься к этому волшебному свету.
Я стоял перед обитой клеенкой дверью. Я нажал костяную кнопку и вздрогнул, услышав сильный, дребезжащий звонок.
За дверью началась какая-то возня. Сначала хлопанье дверей, потом кашель, потом шарканье шлепанцев, потом кто-то за дверью стоял, дышал и прислушивался.
Я постучал.
– Кто там такой? – спросил голос.
– Я.
– А имя есть?
– Вы не знаете.
– А зачем же ты приходишь, и звонишь, и стучишь, если я не знаю?
– Вы откройте и увидите.
– А зачем мне открывать, если я не знаю?
– Откройте.
– Ты можешь мне до вечера говорить «откройте», а я не открою, потому что я не знаю, кто ты.
– Я ваш родственник.
– Родственник? Нет у меня родственников.
– Нет, есть.
– Опять ты за свое. Ты мне будешь год говорить «есть», я тебе год буду говорить «нет», и этому не будет конца.
– Я племянник вашей сестры из Таращи.
– Из Таращи? Хорошенькое дельце! Есть такой городок. Как же ты попал сюда из Таращи?
– Дело в том, что я не из Таращи. Я только племянник вашей сестры из Таращи.
– Слушай, ты меня уже совсем запутал. Скажи, зачем ты приехал?
– Я хочу устроиться на работу.
– Хочешь устроиться? А как устроиться?
– Так вы меня сначала пустите, я вам расскажу.
– Тебя пусти, а потом ты не уйдешь.
– Уйду, если захотите.
– Я уже хочу.
Когда я уходил, дверь чуть приоткрылась.
– Может, ты и в самом деле племянник?
Я вошел в большой полутемный коридор. К тому времени, как я приехал, уже не было зимнего сада, а зал, где распевали райские птицы и жил ученый какаду, был разделен фанерными перегородками на множество маленьких клетушек. Нарисованные на потолке толстые амуры, не видя друг друга, безработно застыли со своими стрелами.
Дядя Эмиль оказался маленьким кучерявым человечком, разлапистым как жук, с черными глазами и черными усиками. Он долго глядел на меня и медленно закипал.
– Так чей же ты все-таки сын? – спросил он наконец у меня. – Ты не знаешь, чей он сын? – спросил он у толстой женщины, похожей на кадку. – Может, вы знаете, чей он сын? – обратился он к маленьким, черным, кучерявым, очень похожим на него, странно глядящим на меня большими глазами, испуганным мальчикам. – Почему ты молчишь? – спросил он снова меня.
– Я Главацкий, – сообщил я.
– Что же ты сразу не сказал? – закричал дядя Эмиль. – Почему он сразу не сказал? – спросил он у женщины, похожей на кадку. – Почему он молчал? – обратился он к испуганным мальчикам.
Из клетушек появились дед и бабка, и затем всякие тети и дяди, усатые и без усов, и совсем еще маленькие мальчики и девочки, но все равно приходившиеся мне дядями и тетями, и всякие двоюродные и троюродные братья и сестры, и внучатые племянницы, и еще что-то дальнее, смутное и каким-то образом родственное. Это была огромная муравьиная семья. И все они пялили на меня глаза. Многие слыхали, что есть, да, существует на земле такой мальчик, но где-то очень далеко, так далеко и в таком глухом месте, что даже неизвестно, живет ли он на самом деле, или об этом только рассказывают.
– Здравствуйте, – сказал я им всем. – Я приехал.
Но никто не отвечал. Они почему-то все смотрели мимо меня на дверь.
– Это ты что, один? – наконец сказал дед.
– Господи, как же ты нашел? – сказала бабка.
– Я приехал поездом, – сказал я.
– Мы понимаем, что не пешком, – сказал дядя Эмиль. – Но как же ты все-таки нас нашел? Это удивительно.
Удивительно это или не удивительно, но они вышли из столбняка. И я почувствовал запах селедки, табака, чернил. Они тискали меня, целовали, заглядывали в глаза, удивлялись, что я такой чертенок и смышленый, и еще что-то такое, рассуждали, на кого я похож или вовсе ни на кого не похож, ни на одного из известных им родственников, и глаза не те, и, главное, нос совсем, совсем не фамильный.
3. Шура-Бура и другиеПаренек в разноцветной каскетке стоял на углу улицы, заложив руки в карманы брюк, и насвистывал. Каскетка придавала ему чужеземный вид, он похож был на гонщика, на жокея, на юнгу, вернувшегося из дальнего плавания, и еще на знаменитого голкипера.
Он не обращал никакого внимания на многоэтажные дома и, казалось, не видел гремящих, звенящих, весело лакированных, как картинки, трамваев и не слышал автомобильных сирен, походивших на звук духовой трубы.
Я издали наблюдал за ним, а он и не замечал меня. Хотя он не курил, но каждый раз, прерывая свист, сплевывал шикарным плевком курильщика и снова после этого насвистывал.
Наконец я решился подойти к нему.
– Ты здесь живешь?
Он посмотрел на меня, но ничего не ответил, будто не слышал моего вопроса.
– Я спрашиваю: ты здесь живешь?
– Мало ли что ты спрашиваешь, – сказал он и сплюнул в сторону.
– Я тоже здесь живу, – мирно сказал я.
– Таких не видели, – небрежно кинул он, снова сплюнул и засунул руки в карманы длинных брюк. Он хоть и был пониже меня, но смотрел куда-то поверх моей головы.
– А ты чего фасонишь? – сказал я.
Он, не отвечая, продолжал спокойно смотреть поверх моей головы и насвистывать.
– Будешь фасонить, можно и в зубы получить, – кипятился я, завидуя его спокойствию.
Подошли еще двое, ужасно похожие друг на друга братья-близнецы, оба в маленьких кепочках-бескозырках и в белых гамашах.
– Здорово, Шамай! – в один голос произнесли близнецы.
– Здорово, Шура-Бура! – отвечал Шамай.
– В чем дело, Шамай? – опять в один голос спросили близнецы.
– Кто-то тут тявкает, – ответил Шамай, все продолжая глядеть поверх моей головы.
– Это ты тявкаешь? – спросили Шура-Бура.
– А отчего он фасонит? – сказал я.
– Это ты фасонишь, Шамай? – сказали Шура-Бура.
Шамай насмешливо посмотрел на мою кепку с наушниками.
– Важный картуз!
– Мировецкий! – согласились близнецы.
И больше они мной не занимались.
– Сегодня на ковре Человек Квадрат, – сообщил Шамай.
– А где дядя Пуд, чемпион чемпионов? – спросили близнецы.
– Дядя Пуд в Курске, у изголовья больной матери.
– А Збышко Цыганевич?
– Збышко Цыганевич отдыхает на лоне Кутаисской губернии.
– А Маска Инкогнито? – интересовались близнецы.
– Маска Инкогнито и Маска Динамо в настоящее время по дороге навстречу знойным лучам Рио-де-Жанейро, – отвечал всезнающий Шамай.
– Я его спросил, где он живет, а он фасонит, – вмешался я в разговор.
– А кто ты есть? – закричали Шура-Бура.
– А вы кто есть? – рассердился я.
– Покажи ему, кто мы есть! – закричали близнецы.
– Ну, вы, на полтона ниже, – сказал я и попытался сплюнуть, как Шамай.
– Джиу-джитсу? – спросил меня Шамай.
– Врежь ему, старик, врежь! – сказали Шура-Бура.
Шамай схватил мою руку и вдруг так повернул, будто всадил в нее длинную иглу, и в то же мгновение я уже лежал на земле.
Все захохотали.
– Топаем, Шамай, – сказали близнецы.
И, заложив руки в карманы длинных брюк, все трое, не оборачиваясь, пошли в белых гамашах вверх по улице. Каменная, уходящая к небу серым ущельем улица с черными чугунными воротами и черными чугунными решетками показалась мне враждебной, чужой.
В эту первую ночь я долго не мог заснуть, слушал скрежет трамваев и дальние перекликающиеся свистки, случайные, непонятные. А когда все стихло, стали слышны крики паровозов, гром проходящих поездов.
Неужели где-то там еще лают собаки по дворам, шумит листва за окном и цветет настурция?
И вот я ясно вижу, как я выхожу из этого дома, иду на вокзал, сажусь в поезд и еду. Я вижу родной городок. Я иду по его ночным улицам, я вижу дом, калитку. Я стучусь в дверь…
– Ну что ты плачешь? – разбудили меня посреди ночи.
– Я не плачу.
– Как же нет: у тебя и глаза мокрые!
– Это я во сне плачу, а так я не плачу.
– Ну спи, спи.
Но уснуть я уже не мог. Лунный свет освещал незнакомую, с ободранными, грязными обоями комнату. Тихо и страшно. Мне стало не по себе, и впервые я почувствовал сердце, и будто взял его в руки, и стиснул в нем тоску, и стиснул зубы, и шептал сам себе: «Не сдамся, не сдамся».
4. 80 000 километров под водойЯ стал жить на седьмом этаже, в доме, похожем на скалу, в угловой комнате. Из круглого окна видны были крыши, дальние улицы и поезда на железной дороге. Поезда змейкой уходили за город, и над ними вился паровозный дым.
Я вставал рано утром, когда все еще спали, и тихонечко, на цыпочках проходил через комнату, где жила чужая семья и за ширмой храпели и кашляли, мимо большой никелированной кровати, на которой лежали с открытыми глазами, и смотрели на меня, и молча провожали, пока я не проходил, чтобы не взял чего со стола, не подошел к буфету.
Я выходил на холодную утреннюю лестничную площадку, где стаей собирались кошки, и в смутном свете лампочки закалял себя гимнастикой, а потом шел на кухню с огромной кафельной, похожей на пароход плитой, где пахло обглоданными костями, бельевыми корзинами, чужой жизнью.
Я потихоньку открывал кран и ждал, пока пойдет очень холодная вода, обливал себя ледяной водой, растирая тело до красноты.
А потом я шел на биржу труда подростков.
Поднявшееся над краем города солнце золотило крыши, и открытые окна верхних этажей, и вершины каштанов.
Сначала я шел к Сенному базару, где уже было шумно, гремели возы, пахло укропом, свежей, скрипящей капустой, гусями, а потом спускался на Крещатик, к Пролетарскому саду, на большую круглую площадь, которую огибали красно-желтые трамваи.
И тут открывалось то, ради чего приехал, что так жадно, с завистью наблюдал: живой, бурный, все нарастающий шумный рабочий поток. В замасленных кепках, в синих спецовках, в рыжих башмаках рабочие штурмом брали маленькие, узенькие, почти игрушечные старые киевские трамваи, со скрежетом, с натугой и ревом уходившие вверх к Печерску и с диким звоном, все тормозя, обвалом несшиеся вниз на Подол.
Я втискивался в трамвай, в месиво тел, сжатый со всех сторон в шатающемся, дребезжащем вагончике, медленно ползущем в гору мимо днепровских парков к рабочему Печерску.
Здесь и воздух был иной – суровый, дымный, у закопченных каменных оград и широких железных арсенальских ворот.
Арсенал! В самом слове была сила, мощь, вечное достоинство.
Как река в половодье, тяжким потоком шли в ворота кузнецы, токари, слесари, старые арсенальские мастера, седоусые, в кожаных картузах и очках в металлической оправе. А навстречу шла ночная смена. Литейщики в бурых, обожженных огнем куртках, в белых фартуках столяры; пахло сосновой стружкой, клеем.
Я стоял у ворот и жадно смотрел в эти лица: «Кто эти люди, как попали сюда, с детства ли они рабочие или же были такие, как я?»
Вдыхая гарь, запах сурика и свинца, я тоже воображал себя арсенальцем. Я тоже проходил в этот бесконечный, заваленный железными трубами и арматурой двор, проходил, как свой, по булыжной дороге к тем низким серокирпичным, закопченным корпусам, где льется чугун, и ухают молоты, и сотрясается земля.
Поток иссякал. Гудел последний гудок. Ворота закрывались.
Безработные подростки стояли на улице и смотрели в широкие, забранные решетками крепостные окна на бурлящий в огромных печах зеленый огонь, на тяжелый, темный, похожий на ожившего гиганта кузнечный молот, и когда он опускался и гудела земля, они говорили: «Дает!»
Мы переходили от окна к окну. Жужжали трансмиссии, проплывали ремни, визжали фрезы, и фонтаном брызгала синяя горячая стружка. Не было, кажется, на свете счастливее этих людей в синих куртках, будто порохом присыпанных металлической пылью.
Когда гудел обеденный, они выходили из широких цеховых ворот, вытирая руки паклей, садились на бревна или на рельсы, отмыкали на сундучках большие висячие замки, степенно раскладывали на платках большие зеркальные «яблуковые» помидоры, полдюжины крупных, черепашьего цвета яиц, открывали складной нож и, прижимая к груди буханку, отрезали большие ломти пеклеванного хлеба; когда они вот так сидели и ели, запивая из литровой бутылки густым, кремовым, с пенкой молоком, – как я завидовал этой рабочей трапезе!
В это время открывали биржу труда подростков, и мы выстраивались в длинную очередь у массивных дверей, окованных, как в банке, железом.
Тут были расклейщики афиш с кистями, белыми от клейстера, папиросники со своими фанерными лотками, бывшие ученики жестянщиков в черных рубашках и просто парнишки в кепочках, только что кончившие единую трудовую школу, эту школу обществоведения, плана Дальтона, пионерских форпостов, товарищеских судов, и теперь, с обрывками случайных, неуверенных и часто перемешавшихся в кашу знаний о катете и гипотенузе, пестиках и тычинках, феодализме и капитализме, они входили в жизнь.
Открылись железные двери. Все потоком, толкая друг друга, хлынули в заплеванную, прокуренную, пыльную, с массивными, как памятники, чугунными урнами залу, и выстроились, и зазмеились очередями у маленьких закрытых окошечек. Масса окошечек, из которых раздают счастье.
Вот одно окошко открылось. Все зашумели и затихли, прислушиваясь.
Из окошка вызвали:
– Ученик котельщика, один.
– Котельщик, котельщик, – пошло по очереди.
Но я ничего не умел, ничего не знал. Я мог предложить только свою жажду труда, и, может, даже не труда, я еще не знал, что такое труд, а жажду и потребность быть в жизни, быть вместе со всеми и идти в ногу, быть на учете. О, как все мы тогда хотели быть на учете!
«Я стою на учете на бирже труда», «Я иду на отметку на биржу труда», «Сегодня на рынке труда требуются…» И не было более желанного разговора.
Союз металлистов. Союз водников. Союз совторгслужащих. Кто теперь знает, как звучали эти слова!
Открылось еще одно окошко:
– На выезд ученик по обжигу кирпича в гофманских печах.
Вот как: в гофманских печах! Это было для меня как «80 000 километров под водой».
Очередь не двигалась. Я угорел от махорочного дыма, от ожидания и волнения. Кружилась голова.
Подошли двое, обвязанные цветными шарфами: один – толстяк с надутыми, будто резиновыми щеками, а другой – серенький сморчок, но оба в одинаковых кургузых, обтянутых в талии пиджачках и широчайших брюках «чарльстон».
Толстяк снял кепочку и сказал:
– Почтение!
Никто ему не ответил.
У него был детский ротик, детский подбородок – этакая свинья с детским ротиком.
Оба остановились, разглядывая очередь, как бы выискивая знакомых.
– Загораете? – спросил толстяк.
– А у тебя что, голова болит? – ответили из очереди.
– Есть работенка, – шепелявя, сказал сморчок, у которого была отвислая губа.
– Знаем вашу работенку! – откликнулись из очереди.
– Что ты знаешь, что ты знаешь, пискун? – зашепелявил сморчок.
– А что делать? – вдруг спросил один парнишка, который только что приехал из местечка.
– Кушать пончики с кленовым джемом, – ответил толстяк.
– Нет, серьезно, – сказал парнишка.
– Им на цыпку надо, – пояснили из очереди.
– А что такое «цыпка»? – спросил парнишка, который только что приехал из местечка.
– Влезай в форточку, открывай им двери, – сказал тот же голос.
– Слышишь, объяснил, что такое «цыпка», – сказал сморчок.
– Профессор! – сказал толстяк.
– Мотайте отсюда, мотайте! – посоветовали из очереди.
– А ты чего лаешь? – огрызнулся толстяк.
– Ну! Не малина, брысь отсюда!
Это крикнул паренек в замасленной кепке и такой же рубахе.
– Он химик, он получает спецмолоко, – зашептали вокруг.
Господи, я смотрел на него во все глаза, – я впервые видел человека, получающего спецмолоко. Я протиснулся к химику. Он взглянул на меня мельком, сердитыми колкими глазками, и я был уже рад, что он обратил на меня внимание.
В кепке на затылке, в расстегнутой косоворотке, химик был весь движение.
– Товарищи подростки! – сказал он звонким голосом уверенного в себе рабочего человека. – Я здесь для того, чтобы набрать пикет.
Это был призыв к борьбе, и сердце мое встрепенулось. Я будто присутствовал на революционном спектакле.
– Кто в пикет, ко мне!
– Я, я! – раздалось в очереди.
– Аскольд, Аскольд, запиши меня!
Его тут все знали. Говорили, что «Обществоведение» Вольфсона он знает назубок, и имя его было Аскольд, такое же твердое, алмазное, как и его характер.
Этот остроглазый паренек с рабочей закалкой не давал мне покоя и был для меня удивительнее, чем Робинзон Крузо. Я никому еще не завидовал так глубоко и проникновенно. Казалось, даже кепочка сидит на нем как-то по-особому запальчиво и умно.
Парнишка, который только что приехал из местечка, спросил:
– А что такое пикет?
– Классовая борьба, – ответил Аскольд.
– А к чему? – спросил парнишка.
– Как к чему? – закричал Аскольд. – Для борьбы с эксплуатацией, понимаешь?
– Да.
– Что «да»? Понимаешь, что такое эксплуатация?
– Нет.
– Что же ты говоришь «да»?
– Я боялся.
– Вот сразу видно – несознательный, политически несознательный! – огорчился Аскольд.
– Я хочу быть сознательным, – робко попросил парнишка.
Добровольцы подходили к Аскольду, а он говорил:
– Покажи руки!
И если были мозоли, он доверял, а если не было – не доверял.
Я тоже подошел к нему.
– Можно, я с вами пойду?
Он пронзительно взглянул мне в глаза, как бы проверяя мое социальное происхождение. Я уже знал этот стальной взгляд, и холодок прошел по спине.
– Не пролетарий, – сказал я виновато.
– Учи меня! – сказал Аскольд. Он подумал. – Трудовой стаж есть?
– Нет еще.
– У маменьки коврижки ел?
– Я учился, – сказал я.
– Что, «пифагоровы штаны»?
Я опустил глаза. Мне было стыдно, что я занимался такими пустяками, как «пифагоровы штаны», а не имел рабочей закалки.
– Ладно, становись, только смотри.
А что «смотри», он не сказал. Но по тому, как он взглянул на меня, видно было, что он беспокоится, как бы «пифагоровы штаны», изученные в отрыве от производства, не нарушили классовой солидарности.
– Внимание! Стройся! – скомандовал Аскольд, и подростки в замасленных цеховых рубашках разобрались по росту. Я услышал близко кислый запах жести, ржавчины, глубоко вдохнул воздух и почувствовал себя в классовых рядах. – Смирно!.. – Аскольд строго оглядел застывший строй, прошелся слева направо и назад, справа налево. – По два рассчитайся!
И в ответ звонкие, восторженные, к небу взывающие, взвинченные голоса:
– Первый-второй… первый-второй… первый-второй!..
А он строго-внимательно и даже как-то несколько печально слушал перекличку.
– Сдвойся!.. Шагом арш!
И мы пошли.
О! Это был твердый шаг. Мы печатали шаг с упоением, с бесконечной верой, что мы, только мы имеем право так твердо шагать по земле. Мы идем, и все принадлежит нам, и никому не уступим дороги.
– Запевай!..
И басовитый, ломающийся голос подростка воззвал: «По морям, по волнам…»
«Нынче здесь, завтра там…» – весело, обнадеживающе подхватил строй.
Извозчичьи кони шарахались в сторону. Прохожие останавливались и долго смотрели вслед. Автомобили гудели сиренами. Трамваи звонили так, будто летели в ад.
А мы печатали шаг. «По морям, по волнам…»
Несколько беспризорных, игравших под асфальтовым котлом в карты, услышав песню и топот, вылезли и, не поняв, в чем дело, пристроились и завопили: «Нынче здесь, завтра там…»
– Отчаливай, – сказал Аскольд, – люмпен!
Огольцы с недоверием посмотрели на него, отстали и тут же сели играть в «свои козыри».
Несколько ирисников с лотками тоже было пристроились к нам, но Аскольд закричал:
– Эй, частный сектор, отставить!
И мы запели: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и не герой…»
5. «Сыч и сыновья»Наконец мы пришли. И увидели дом с большой вывеской, будто выложенной толстыми золотыми кренделями, «Сыч и сыновья».
Как принято было в те годы, это было комбинированное предприятие. В подвальных, пыльных, зарешеченных окнах гудели машины, и оттуда тянуло собачьим смрадом, а в больших парадных витринах были развешаны веселые гирлянды бубликов.
Здесь же в доме работал и сын Сыча, Альберт Сыч, дантист, и на вывеске был изображен иноземный франт с новыми зубами; и дочь Сыча, Ариадна Сыч, – «Плиссе-пико», и у нее была вывеска – печальная дама с прической «Буби-Копф». Говорили, что еще есть брат Сыча, который печатает фальшивые червонцы, но у него не было никакой вывески, и этот Сыч открещивался от того, говоря, что тот и не христианин, а принял мусульманство, а бог его – аллах и Магомет – пророк.
У парадного хода стоял хлюпик в пиджачке с короткими рукавчиками.
– Эй ты, ублюдок! – позвал Аскольд.
– Это кто, я? – спросил хлюпик.
– А кто ты, если не ублюдок? – сказал Аскольд.
– Ты говори, да не заговаривайся.
– Тебя как зовут? – спросил Аскольд.
– Жан, – ответил хлюпик.
– Ну вот что, Жан-ублюдок, пойди и скажи папаше, что мы тут.
– И кто вы такие, чтобы беспокоить папашу?
– Я тебе говорю, Жан-ублюдок, иди и скажи. Не твоего ума дело рассуждать, – приказал Аскольд.
Тот посмотрел на него куриными глазками и покорно поплелся.
Было очень тихо. Мы стояли, и дом стоял молча. Никто из него не выходил. Скорее всего Жан пошел спать.
– Эй, «пифагоровы штаны», – сказал Аскольд мне, – давай зайди, возьми хозяина «на пушку»!
Я открыл дверь в подвал, и мне показалось, что я открыл дверь в ад, о котором столько рассказывал мне дед. В густом пару кипели огромные, подвешенные на крюках к потолку котлы, над ними стояли дюжие бородатые мужики и черными баграми мешали в котлах. Полуголые мальчишки со свистом носились от котла к котлу с рогожными мешками. А в углу пила с визгом резала длинные бруски мыла, выбрасывая их в корзины.
У меня закружилась голова.
– С пути! – закричал какой-то мальчишка и больно пихнул меня.
Другой тут же подставил ножку, я полетел в жижу, в туман и услышал свист и хохот.
– Ты что здесь путешествуешь? – пропищал румяный человечек.
Странно было даже видеть такого румяного человечка в аду. Толстые пальцы его были унизаны перстнями.
– Вы хозяин? – спросил я.
– Все ищут хозяина! – раскричался он.
Я снял кепку.
– Здравствуйте, – сказал я, – если вы хозяин.
Он даже не пошевелился.
– Здравствуйте, – сказал я снова, уверенный, что меня не услышали.
– Чего тебе надо, мальчик с пальчик? Чего ты тут разздравствовался?
– Мне сказали, что вам нужны подростки.
– Конечно! – закричал он. – Мне нужен миллион мальчиков. И еще один миллион!
– Я хочу поступить на работу, – сказал я.
– Лучшей новости ты мне не мог принести?
– Так у вас нет работы?
Он внимательно посмотрел на меня.
– Тебя прими, ты тут же побежишь жаловаться в профсоюз.
– Зачем же мне жаловаться?
– А это я уже тебя должен спросить.
Я пожал плечами.
– Вот видишь, ты пожимаешь плечами, а потом я буду пожимать плечами. Тебе сколько лет?
– Скоро пятнадцать.
– Когда это скоро? Через три года?
– Это у меня такой маленький рост.
– Тогда подрасти, потом придешь. Я не хочу, чтобы на меня собак вешали.
– Я не буду вешать.
– Ну, приходи в следующий раз, я подумаю.
– А, так вы все-таки принимаете без биржи труда? – сказал вдруг непонятно откуда появившийся Аскольд.
Человечек уставился на него.
– Ваша фамилия Сыч? – спросил Аскольд.
– Смотри – угадал, – сказал человечек.
– А вы что-нибудь слышали про охрану труда? – спросил Аскольд.
– Я только и слышу про охрану труда, – отвечал человечек.
– Объект эксплуатации вам ясен? – спросил Аскольд.
– Чего ты мне морочишь голову, какой объект?
– Подростки, ясно? – сказал Аскольд.
– Господи, какие подростки? – отвечал Сыч. – Они уже, как пожарники, ухаживают за барышнями.
– Так объект эксплуатации вам ясен? – снова строго спросил Аскольд.
– Слушай, у меня уже от тебя кружится голова. Скажи скорее, чего ты хочешь?
– Первое условие, – сказал Аскольд, – прием рабочей силы через биржу труда.
Сыч наклонил голову.
– Второе условие – вентиляция.
– Какая вентиляция? – закричал Сыч. – Что у меня, зимний сад?
– Третье условие, – не слушая его, говорил Аскольд, – по вредности производства – спецмолоко.
– А спецмармелад не надо? – сказал Сыч.
– Четвертое условие – гарантированный отпуск.
– В Ливадию? – спросил Сыч.
– Пикируем ваше заведение, – оборвал переговоры Аскольд.
И мы рассыпались цепью.
Подъехала подвода с большими круглыми корзинами. И от корзин, и от возницы, и даже от коня пахло мылом.
– Поворачивай! – сказал Аскольд, выходя на дорогу.
– Куда это мне поворачивать? Смотри какой фараон! – сказал возница, подымаясь во весь рост с кнутом в руке.
– К чертовой матери, вот куда поворачивай! – сказал Аскольд.
– А ну, граждане, будьте свидетелями! – плачуще закричал возница и хлестнул коня, пустив его на Аскольда. Но тот уцепился за поводья и повис на них. Конь захрапел и застучал копытами о булыжник.
– А ну вас всех к бису! – устало сказал возница. – Вечная канитель. Хозяин, а хозяин! – закричал он. – Сыч, туды твою растуды, трам-тара-рам!
Появился Сыч.
– Ну зачем, Трофим, ты волнуешься?
– Я не волнуюсь, я кричу, – отвечал Трофим.
– А зачем ты кричишь?
– Да что вы, не видите, всякая шушера баррикады ставит.
– Это им вентиляция нужна. Тебе не нужна вентиляция, Трофим, свежий воздух?
– А мне что, я приехал и уехал, – сердито сказал Трофим.
– Мы через их голову, – сказал Сыч.
– Не выйдет, хозяин, – устало сказал Трофим.
– Очень хорошо выйдет. Экстра!
– Вы там пацанят душите, а я помогай, – неожиданно сказал Трофим.
– И ты к этим ангелам? – спросил Сыч.
– Куда все, туда и я, – сказал возница.
Теперь, казалось, не только Трофим, но и конь осуждающе смотрит на Сыча: «Эх, Сыч, туды твою растуды, трам-тара-рам, говорили тебе, плохо это кончится».