Текст книги "Молодой человек"
Автор книги: Борис Ямпольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Дни шли за днями. Я все жил у дяди Эмиля и все искал работу. С каждым днем все более косо поглядывал на меня дядя Эмиль, но ничего не говорил, только иногда спросит:
– Ищешь?
Я отвечал:
– Ищу.
– Ну, ищи, ищи.
Я выходил каждое утро в город. Вдоль грязных, измаранных, истертых кожухами, ватниками, некогда покрытых масляной краской стен биржи труда сидели прямо на полу в серых зипунах дымившие махоркой грабари и говорили о зяби, навозе, и пахло сырой землей, колодцами, погребами. А в окна были видны стоящие под дождем грабарки с серыми мужичьими лошадками, ждавшими своих хозяев.
И я был грабарем, хозяином этих лошадок. Руки мои тоже пахли сырой землей, и травой, и заступом.
Я любил рабочий люд, я любил толкаться на бирже.
У входа всегда стояли дровосеки с топорами за веревочным поясом, с обернутыми в тряпки пилами, засыпанные древесной пылью случайного заработка. И от них вкусно пахло березовыми поленницами.
И я был дровосек, я размахивал топором, я пилил визжащей пилой.
Особым кружком, не смешиваясь ни с кем, стояли маляры с разноцветными кистями и ведерками для красок, в забрызганных радугой, загрубелых, шуршащих от засохших красок блузах; они крутили цигарки тоже разноцветными, светящимися от красок пальцами и дымили, беседуя о чем-то своем, малярном, никому, кроме них, не доступном. И я был маляром, я был в радужной блузе, я понимал колер и купорос.
Если не надо было отмечаться на бирже труда, я бродил по улицам, по длинным, голубым, утренним улицам, когда так гулко и звонко по клинкеру отдаются шаги.
Я люблю этот ранний час, когда привозят к киоскам газеты; ломовик даже не останавливается, а сбрасывает пачки на ходу. Газета свежая, еще, кажется, росистая, клейкая, весело пахнет краской и новостями.
И я с жадностью читаю все объявления и извещения.
Сапожной «Красный коробейник» нужны сапожники. Столовой «Красный инвалид» нужен шеф-повар. Нужны агенты по хлебо-мясозаготовкам. Продавцы в мучные лабазы. Специалист в чернильную мастерскую.
И еще я очень люблю объявления о рабфаках, и техникумах, и вузах, и академиях.
Хотя ясно сказано – стаж не менее трех лет, и окончательный выбор кандидатов производит ОСПС, который далек, великолепен и недосягаем для меня, как Римский сенат, – я читаю, я все равно жадно читаю все объявления.
«От испытаний освобождаются только окончившие рабфак соответствующей вертикали». И я воображаю себя на вертикали, я на этой чудной соответствующей вертикали.
Я тут же решил всего добиться, один, самостоятельно, всего достичь сразу, в один присест. Я пошел в городскую читальню и набрал книг по высшей математике. Сам подготовлюсь, да, сам, немедленно, в тот же день.
Но только я увидел страницы, одни формулы сверху донизу, на сотнях страниц без перерыва, как с тоской понял, что ничего не получится, что никогда-никогда не пойму этого. Даже книга «Занимательная геометрия на вольном воздухе и дома» и та была мне чужда.
Тогда я набрал кучу радиожурналов и стал разбирать радиосхемы – регенеративные, суперрегенеративные, но контуры не оживали, ни разу цепь не замыкалась, не звучала волшебным звуком, и скоро я понял, что не выйдет из меня и радиолюбителя.
Я думал перехитрить, я думал понять это, как дождь, как ветер, как снег, как реку, как водоросли, но это было что-то другое, сотворенное человеком и одним чувством не понимаемое.
Я любил рыться в каталогах. Сколько на свете книг!
Я выбирал разные книги: «Сколько лет Земле?», «Зубочистка крокодила», «Из маленького переплетчика в великие ученые» (Михаил Фарадей). Я не замечал, как проходил день.
– Мальчик, читальня уже закрывается, приходи завтра.
А завтра я читал: «Тайны леса», «Гром, молния и электричество» и «Отчего мы умираем?».
А потом я читал книги по истории. Я отдавал предпочтение восстаниям, бунтам, революциям. Я читал о Спартаке, о Стеньке Разине и Пугачеве, о войне Северных штатов с Южными, о Кромвеле и Робеспьере. Меня потряс рассказ о братьях Гракхах, о Кае Гракхе, голова которого была отрублена и доставлена консулу, и он выдал за нее столько золота, сколько она весила, а негодяй, принесший голову, заранее влил в нее свинец, чтобы утяжелить.
Я зачитываюсь до головокружения. А потом я выхожу на улицу, на солнечную улицу, и меня удивляет легкость, прелесть жизни после труда. Я подымаюсь вверх по Владимирской, а потом я спускаюсь к фуникулеру и в удивительном, повисшем в воздухе вагончике – вниз, на Подол, на Контрактовую ярмарку, где карусель и где кривые зеркала, гадалки, силомеры.
И там тот человек, весь в черном, который вырезает из черной бумаги силуэты.
Мимолетный взгляд, несколько легких, крылатых взлетов длинных изящных ножниц – и готово! Силуэт наклеен на белую бумагу. Клиент вглядывается – он тут, живой, весь, со своим кривым носом, оттопыренными ушами, голым, лысым черепом.
Я без устали следил за удивительным черным человеком и никак не мог понять, как он это делает.
Но вот он сам остановил на мне темный взгляд колдуна.
– Подойди поближе.
Я подошел.
Он, прицелившись, щелкнул ножницами, как бы одним взмахом вырезая меня.
– Повернись в профиль!
– У меня нет денег, – сказал я.
– А раз нет денег, чего же ты стоишь?
– Я интересуюсь.
– Иди, иди, интересуйся в другом месте!
В другом месте за маленьким столиком сидел длинноволосый человек в бархатной кофте, с бантом и определял по почерку характер. Люди писали несколько бездумных, бездушных, глупых слов, писали одним взмахом, не прерывая, летя по бумаге или осторожно выписывая, вычерчивая каждую букву в отдельности, округляя ее, заканчивая до последней закорючки, ухаживая за нею и любуясь ею, точно продавали на сторону. Потом ждали, с трепетом ждали приговора, – что у них великий, твердый, трагический характер, невероятная, единственная в мире судьба.
Я протиснулся вперед.
– Алло, мальчик, пиши. – И он подставил мне белую глянцевую карточку. – Вы сейчас посмотрите и узнаете кошмарную судьбу мальчика.
– А можно бесплатно? – спросил я.
– Ты что, мальчик, смеешься?
– Нет.
– Ну, так, наверно, плакать хочешь?
И я шел дальше.
– Сбейте собачек, почтенные! – умолял хозяин тира, протягивая ружье.
Я остановился.
– А ты зачем тут трешься?
– Ни за чем.
– Я знаю, как ни за чем. Тут люди по мишеням стреляют, а ты по карманам стреляешь?
– Неправда.
– Правда или неправда, уходи, или я из тебя мишень сделаю.
В один из таких летних бродячих дней со мною случилась беда.
Было ярко, солнечно. На улице шумела демонстрация. Рабочие с кошелками, в которых лежали инструменты, студенты с книгами, строители в прозодежде, заляпанной известкой, и я вместе с ними шел под плакатами: «Пусть там, где пролилась кровь товарища Войкова, вырастут красные цветы революции!» Надо мной качался Чемберлен с большой челюстью и моноклем в глазу. Он дергался на нитке и все время терял монокль, этот веселый Чемберлен, смешная кукла нашего детства, смешная фигура мирового империализма, которому скоро-скоро конец, так скоро, что и неизвестно, успеем ли мы к тому времени взять в руки винтовку. Я сжимал кулак и вместе со всеми кричал:
– Трудовым полтинником по Чемберлену!
Я и не заметил, как наступили сумерки и зажглись огни. Отшумела демонстрация, а я все бродил по улицам, разглядывая витрины и читая вывески.
Пестрая, всегда какая-то особенно шумная, отчаянная, запальчивая толпа у цирка, и слышно, как музыка играет «На сопках Маньчжурии».
А вокруг на афишах летит на тачанке с пулеметом «Батько Кныш», глядит на нас «Аэлита» в марсианских очках, лукаво, с далеко идущими целями благословляет ксендз из картины «Крест и маузер».
– «Южанка»! «Южанка»!.. Шоколад «Песнь о вещем Олеге»!..
Это было бесовское племя уличных торговцев и разносчиков, с рассвета до глубокой ночи наполнявшее городские улицы звонкими протяжными криками.
Кучерявые, смуглые, черные от солнца и пыли, и светловолосые, и рыжие, в разноцветных тюбетейках, в сандалиях или босиком, с фанерными лотками на бронзовой груди, толпой носятся со свистом, гиком, зазывными криками.
Завидев покупателя или только похожего на покупателя, в шляпе, панамке, соломенном бриле или даже, бывало, в котелке, – тотчас же, как стая собачонок, окружает действительного или мнимого покупателя.
– Нюхайте, гражданин, лучшие, самые лучшие, от Мессаксуди!
А другие оттирают их и расхваливают ирис, тянучки, маковники; на глазах у покупателя берут в рот маковник, сосут, пробуют зубами и обкусанный показывают, какой он крепости, первый сорт! Высший класс! Экстра!
И когда тихо, когда никого нет и только свистит на углу далеко милиционер, они, поставив свои фанерные лотки на землю, играют в расшибаловку.
Когда я останавливался возле них, они с подозрением оглядывали меня.
– Ты тут что-нибудь уронил?
Они тут же предлагали сыграть в «очко», «железку», в «шестьдесят шесть», во что угодно, лишь бы на кону был гривенник. А когда я отказывался, вызывали на кулачки и обещали подсветить оба глаза.
…Как прекрасен был город в самоцветной игре огней, весь в громе движения, в праздничной карусели!
Ты идешь, влекомый толпою, и никто не видит тебя, никому ты не нужен, никому не интересен. А ты весь бурлишь, влюблен в эту улицу, в толпу, в шум, в сверкание.
И это каждый вечер. И это будет еще много, много раз…
Я вышел к Пролетарскому саду, где был «Вечер огней» – огненные портреты вождей революции, огненные карикатуры на Бриана и Кулиджа. Звуки оркестра сливались с гудками пароходов там, внизу, во тьме Днепра, за Цепным мостом. Я бродил и бродил среди бенгальских огней, среди шипящих, брызгающих искрами в траве «лягушек», среди огненных мельниц, машущих в небе оранжевыми крыльями. В этом сказочном мире не было места дяде Эмилю, и я забыл о нем.
Лишь поздней ночью, когда погасли огни, я очутился на трамвайной «колбасе», на первом попавшемся трамвае, на диком, пустом трамвае, который мчался, трезвоня, не по своему маршруту и все время куда-то поворачивал, вдруг останавливался, вагоновожатый выходил и переводил стрелку, и трамвай снова мчался изо всех сил темными длинными неизвестными улицами.
Стоп!
Посреди ночной улицы, меж темных домов, под шумящими каштанами, при дымном свете фонарей колдуют над рельсами, жужжит синее пламя и бьют молотом.
Но вот кто-то махнул фонарем: путь свободен.
Я снова на трамвайной «колбасе» и машу рукой, прощаясь, унося в душе запах железного дыма, видение рабочих фонарей посреди ночного города.
Когда я пришел домой, двери были открыты и квартира гудела. Никто не спал.
– Вот он, молокосос.
Сбежались из всех комнат.
Дядя Эмиль долго смотрел на меня, медленно закипал и начинал горячиться.
– Я тебе говорил? Что я тебе говорил? – Он ударил себя в грудь. – Что она тебе говорила? – Он сделал жест в сторону жены, похожей на кадку. – Что они тебе говорили? – Жест в сторону маленьких, черных, кучерявых, испуганно глядящих на меня мальчиков. – Что все тебе говорят? – Всеохватывающий жест, обнимающий весь земной шар.
Я молчал.
– Ну, а теперь скажи, где ты был?
– Ездил на трамвае.
– На каком трамвае?
Они все смотрели на меня как на сумасшедшего.
– На трамвае – в парк.
– А зачем тебе парк?
– Так, – сказал я, видя, что не могу им объяснить, зачем и почему я ездил ночью в парк, не могу рассказать обо всем, что видел и чувствовал: и эти ночные фонари на рельсах, и трамваи, стоящие железной чередой во всю длину улицы, и вспыхивающий свет, и грохот железа там, в трамвайных мастерских…
– Ты что, из ряда вон выходящий? – сказал дядя Эмиль. – Он из ряда вон выходящий? – спросил он у жены, похожей на кадку. – Он, наверно, из ряда вон выходящий! – обратился он к кучерявым маленьким Эмилям, глядевшим на меня круглыми, удивленными птичьими глазами. – А может, ты уже воруешь? – спросил дядя Эмиль подозрительно, и я увидел в руках его ремень.
– Не трогайте меня, – сказал я, отскочив в сторону.
– А что ты за принц такой, что тебя нельзя трогать? – говорил дядя Эмиль, приближаясь с ремнем.
– Лучше не трогайте меня! – кричал я.
– А что ты за барон такой? – говорил он, загоняя меня в угол и замахиваясь ремнем.
Я почувствовал одновременно боль и ожог. Он схватил меня сильными, жесткими, твердыми, с вздувшимися синими жилами руками, затолкал мою голову между коленями и зажал как в тисках.
– Ну, так что? Будешь воровать по ночам? – спросил откуда-то издалека медленно доходящий, затухающий голос, и ремень снова ожег меня.
– Воровать! Воровать!
И так мне стало больно, обидно, стыдно, душно, такая злоба и ненависть охватили меня, что я на мгновение почувствовал себя собакой и зубами ухватил его за ногу.
Он тотчас отпустил меня, и я выпал из его колен на пол. А он стал хлестать меня ремнем по плечам, по голове, по лицу.
– Я из тебя выбью характер!..
– Хватит! Хватит! – кричали вокруг.
Они стали оттаскивать его от меня, а он неистово хлестал по воздуху и кричал:
– Выбью!.. Выбью!..
Я убежал.
И не помню, как очутился там, наверху, в парке над Днепром.
Я лег на скамейку под липами, долго смотрел в небо, на звезды. Я видел, как они лучились, разгорались, я видел, как они двигались, менялись местами, играли в прятки. Звездный свод, отраженный в реке, куда-то двигался к краю ночи вместе с городом.
Я проснулся от яркого солнца, и свиста птиц, и дальнего, на Днепре, пароходного гудка.
7. Гарри Пиль и Бестер КитонКипит, звенит Днепр у Киева. Ходят по нему, глубоко оседая в воде, по-медвежьи переваливаясь, тяжелые, груженные камнем и песком баржи. Буксиры тянут длинные плоты, отливающие радугой в лучах восходящего солнца. Наперерез несутся моторные лодки, и волны бьют об осоку, где кишмя кишат рыбачьи лодки. Белыми лебедями проплывают яхты – вдали, у зеленых берегов.
– Пацан, хочешь полтинник заработать? – спросил франт в лакированном картузе.
Чемодан был тяжелый, будто в нем камни или гири.
– Ух, дядя! – сказал я.
– Ты что, взялся ухать или тащить?
Я волоком перетащил чемодан на пристань и аккуратно поставил у края, возле самой воды.
– Порядок, пацан, можешь идти, – сказал франт.
– А полтинник? Вы же сказали, что дадите полтинник.
– Кто, я сказал?
– А кто же?
– Я только спросил, хочешь ли ты заработать полтинник.
Он вытащил из кармана кожаный портсигар, спокойно взял оттуда тоненькую папироску и стал раскручивать ее в розовых пальцах.
– Я сказал, что дам полтинник, ты сказал, что дашь полтинник, он сказал, что даст полтинник, мы все сказали, что дадим полтинник. Ну и что из этого? – Он пускал кольца дыма – кольцо за кольцом.
Обман потряс меня.
– Но вы ведь сами сказали!
– От тебя можно сойти с ума.
– Вы сказали, что дадите полтинник!
– Еще раз скажешь, будешь в воде.
– Вы сказали, что дадите полтинник!
Он размахнулся, но в это время я ногой толкнул чемодан, и тот полетел в воду, а за ним чуть не полетел его хозяин, так как пытался схватить чемодан на лету.
– Мильтон! – закричал франт.
Но я был уже далеко, на верху лестницы.
– Держите его, держите, и я его тут же убью! – кричал он.
Крик его немного успокоил меня.
– Нотный парень! – сказал кто-то рядом.
Передо мной стоял, помахивая тросточкой, человечишка в канотье, с холодно напудренным лицом, с «бабочкой» на шее, точь-в-точь соскочивший с экрана Бестер Китон. И я улыбнулся.
– Ты чего хихикаешь?
– Да так, ничего, – сказал я.
Бестер Китон вынул из жилетного кармана серебряный полтинник и подкинул ловко, так, что полтинник, сверкая, завертелся в воздухе волчком, а потом равнодушно поймал и зажал его в кулаке.
– Хочешь?
– Ну?
– За мной!
– Это куда?
– А тебе все сразу и скажи.
Он пошел вперед, осторожно ставя вывороченные ноги. Я не мог сдержаться и засмеялся. Он полуобернулся на тросточке, как на оси, и округлил глаза.
– Опять за свое?
– Это я нечаянно.
Он снова пошел, подтанцовывая, будто его на каждом шагу дергали за ниточку. Бывает же такое на свете.
– Далеко идти? – спросил я.
– Не устанешь, – сказал он.
Мы пошли по улице вверх, а потом свернули в переулочек, в один из тех похожих на щели переулочков, где хибарки подслеповато и подозрительно смотрят на вас. А дальше уже и хибарок не было. Какие-то норы в склоне горы, на веревках висело белье, женщины купали в корытах детей; и женщины и дети глядели на нас, пока мы проходили.
Мы подымались все выше и выше, теперь уже не было и нор, а встречались одни большие камни. Я почувствовал что-то недоброе.
– Мне это не нравится, – сказал я.
– А кто тебя спрашивает, нравится тебе или не нравится.
Вокруг были одни валуны.
Мы стояли на горе, откуда видны были крыши города, и среди валунов был вход в пещеру. В пещере дымил костер, сверху капала вода и испарялась на угольях.
В тумане сидели черные, задымленные пацанята, и кто грыз кость, кто щелкал семечки, а кто камнем разбивал грецкие орехи.
В углу на соломе лежал верзила. И это был человек-картина. На широкой груди его в лиловых джунглях на лиане раскачивалась длиннохвостая мышь с человеческим лицом. Пацаны глазели и спрашивали:
– А это что за птица?
– Шимпанзе, – объяснял верзила.
– А зачем такое? – спрашивали пацаны.
Кроме шимпанзе толстый, удивительно живой удав-змея обвивал несколько раз его толстую руку и наконец спускался вниз к ладони, раскрывая пасть, очевидно готовый укусить каждого, кто поздоровается с ним за руку.
Пацаны разглядывали и змею:
– Уй-уй!
Я уже понимал, что попал куда не надо, но не хотел показаться трусом и продолжал стоять и оглядываться.
– Ты чего высматриваешь? – спросил Бестер Китон.
– Ничего я не высматриваю.
– А чего зыркаешь?
– Я не зыркаю.
– Да он, может, легавый, – сказал вдруг тонкий голосок.
В пещере было сыро и холодно. Костер догорал и наконец потух. Снаружи доносились глухо гудки паровозов и шум города, будто с того света. И так скучно, так невыносимо показалось мне в этой компании, среди этих бесстыжих, хвастливых, продувных рож. Я осторожно двинулся к выходу.
– Ты что задумал? – спросил Бестер Китон, ковыряя спичкой в зубах.
– А что случилось?
– А вот что случилось: тут не двигаются без разрешения. – Он кинул сломанную спичку и вынул из коробки новую.
– Да вы что, не видите, он легавый? – снова произнес тонкий голосок.
Поднялся гвалт. На пороге пещеры появилась тень.
– Кто скажет слово, тому секир-башка!
Если тот, в канотье, был похож на Бестера Китона, то пришелец, жгучий брюнет с полубаками, походил скорее на Гарри Пиля.
– Ну что, отнес? – спросил Гарри Пиль худенького мальчика, тихо сидевшего в углу.
– Приставучий какой, – буркнул мальчик.
– Тебя о чем спрашивают – отнес?
– Вот прилипало, – сказал мальчик.
– Еще раз вякнешь, юшкой умоешься.
– Прилипает как банный лист, – заскулил мальчик.
– Снова тявкаешь? – удивился Гарри Пиль.
– А что, молчок? Да, молчок? – закричал мальчик.
– Макаронная работа! – сказал Гарри Пиль и вдруг ударил его кулаком по голове. Мальчик, как мешок, опустился на землю. – А это еще что за скелет? – спросил Гарри Пиль, глядя на меня.
– Я его привел, – сказал Бестер Китон.
– Скинь чепчик! – сказал Гарри Пиль.
Я не знал, чего он хочет. Тогда он осторожно, двумя пальцами взялся за пуговку и снял с меня кепочку.
– Артист! – Он вынул папиросы «Сафо». – Куришь?
Хотелось сказать: нет. Но я протянул руку за папироской и сказал:
– Случается.
Он вынул толстую, в виде бочки, зажигалку, нажал на донышко, она вспыхнула, как бы облитая бензином.
Вокруг молча пыхтели папиросками, и в темноте только ярко разгорались огоньки. Все молчали. И я молчал, ожидая, что будет дальше, испытывая приобщение к чему-то тайному, отчаянному.
Я пыхтел папироской, затягиваясь дымом, чтобы так же, как они, выпускать дым одновременно изо рта, и носа, и ушей. Но меня мутило. Все дальнейшее было похоже на обложку журнала «Радиослушатель» – в глазах быстро кружились желтые, зеленые и оранжевые круги.
Гарри Пиль прищуренно взглянул на меня.
– «Бублики Шараф-заде» знаешь?
– Знаю, – сквозь туман сказал я.
– А «Кухмистерскую Лапидуса»?
Я кивнул головой.
– «Кондитерскую Семадени»?
Я опять кивнул.
– Все знает, – впервые за все время ухмыльнулся Бестер Китон.
– Справочник «Весь Киев и его окрестности», – сказал Гарри Пиль.
Он вытащил из-за пазухи и повертел перед носом замасленным конвертом с адресом «Бублики Шараф-заде».
– Вечером, – сказал Гарри Пиль, – сунешь письмо в щель под дверью, позвонишь и спрячешься и следи, пока не выйдут и не возьмут письма. Убежишь раньше – ноги оторву, а потеряешь – голову оторву.
Он вручил мне письмо. На конверте точками изображен был силуэт револьвера, а под ним череп и кости крест-накрест.
Я сразу протрезвел.
– А что это за письмо?
– Амурное, – подмигнул Бестер Китон.
– А зачем череп и кости?
– Слушай, есть еще вопросы? – сказал Гарри Пиль.
– Нет, вопросов нет, – сказал я.
– Ну, так делай вольт. Двигай! Одна нога здесь, другая там.
Письмо имело очень подозрительный вид. Я никогда не занимался такими делами, мне и не снились такие дела.
– Нет, я не понесу, – сказал я.
– Ты что, дефективный?
– Нет, не дефективный, только такие письма не ношу.
– А какие ты носишь?
– Никакие я письма не ношу.
– Ты кого мне привел? – накинулся Гарри Пиль на Бестера Китона.
Бестер Китон отскочил в сторону, но тот его поймал.
– Ты, кокаинист!
Он тряхнул Бестера Китона с такой силой, что с того посыпалась пудра, потом подошел ко мне и задышал самогоном, и впервые так близко увидел я нечеловеческие глаза.
– Ты как думаешь, что я могу с тобой сделать?
– Я не знаю.
– Ну вот, хорошенько подумай, пораскинь мозгами.
Он перекинул папиросу в другой угол рта.
– «Бюро похоронных процессий Приходько» знаешь?
– Да, – сказал я.
– Имеется большой выбор гробов, венков, катафалков. Для бедных большая уступка.
Он подставил свою бульдожью туфлю цвета «Танго».
– Стряхни пыль!
Я не шевелился.
– Часы идут, – сказал Гарри Пиль.
Я смотрел в его бешеные, спокойно улыбающиеся, красивые глаза. И не шевелился. Я не хотел ему поддакивать.
– Скоро ночь, – сказал Гарри Пиль.
Гарри Пиль, спокойно улыбаясь, держа папиросу в углу рта, вдруг размахнулся, и я почувствовал во рту теплый, сладкий запах крови. Я завизжал и, не помня себя, со всей силой, как по футбольному мячу, ударил его ногой в живот. Он охнул, и я выскочил из пещеры. Я бежал, весь горя от возбуждения, и страха, и радости. Я был готов теперь выдирать колья, рвать колючую проволоку, пройти через все. Издали раздался свист, но никто не бежал за мной.
Солнце ослепило меня, и трава казалась огненной, как во сне.
А я бежал и бежал, задыхаясь и глотая воздух, пока не добежал до первых домов.
Узкими гористыми улочками, где дома, казалось, стояли на плечах друг у друга, мимо крашеных заборчиков, закрывавших маленькие дворики, я спустился в шумные, захлестнутые густой толпой улицы, а потом вышел на Крещатик.
Зажигались ранние осенние огни.