355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Ямпольский » Молодой человек » Текст книги (страница 1)
Молодой человек
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:55

Текст книги "Молодой человек"


Автор книги: Борис Ямпольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)



Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими 1000-ю верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.

Л. Толстой, «Война и мир»


Молодой человек

Часть первая
До свидания, одуванчики!
1. Все в последний раз

Я шел мимо маленьких домиков немощеными переулками, мимо тихих палисадников, из которых смотрели на меня анютины глазки. Я в последний раз вглядывался в дома, в крылечки, и теперь они казались мне совсем незнакомыми, удивительными, сказочными.

Вдруг, звеня, появлялся на крыше зеленый петух и, движимый ветром, оглядывал окрестности. Не он ли кричал по утрам кукареку, так настойчиво кричал и будил?

И все дома были разные. У одних окна грустные-грустные, весь дом покосился, будто оперся на щеку и задумался: «Зачем я жил на свете?..» А у других глаза ясные, веселые, с искрами красной герани: «Мы никогда не заплачем, мы никогда не состаримся».

Я вышел на Верхнюю улицу, к Центральному пионерскому клубу. В бывшем молитвенном доме пахло тленом старых книг и гримом драмкружка. На стене висели трубы, на полу лежали барабаны. Печально смотрела на меня ободранная сцена, где в день Парижской коммуны играл я Гавроша. Когда версальцы в сверкающих пуговицах, обернутых фольгой от конфет «Лебедь, рак и щука», ворвались на сцену и пошли на баррикады и коммунары с наслаждением рубили их палками, весь зал в едином порыве вскочил и кричал «Даешь!», пока пожарник с красным тесаком у пояса не бросился на сцену и, размахивая тесаком, не разнял версальцев и коммунаров, которые продолжали драку еще на улице, а потом все вместе пели «Смело, товарищи, в ногу…».

Я шел по длинной Клубной улице, останавливался у витрин и прощался с ними. Вот большие окна типографии. Как всегда, работала печатная машина и без устали, секунда за секундой, клала лист за листом газеты «Плуг и молот».

А школьный двор был тих и пустынен и чисто, до жути аккуратно подметен. У забора сохранились еще ямки для игры в каштаны, и на скамейках под старым дубом были вырезаны знакомые имена.

Я и сейчас вижу этот древний польский дом с островерхой красной черепичной крышей и высокими стрельчатыми окнами, со старым-престарым, позеленевшим деревянным балконом.

Дом стоит над крепостной стеной, вобравшей в себя прибрежные скалы, и кажется, он возник здесь одновременно с рекой и скалами в незапамятные времена.

Цветущий дрок и дикий виноград ползут прямо из расщелин, а наверху, корнями обняв скалу, стоят акация и сирень, роняя в медленно текущую реку снежные и лиловые лепестки.

Будто целое тысячелетие прошло с тех пор, как я пришел сюда в первый раз.

…Я не помню дороги и что случилось по дороге, кого встречал, с кем дрался, во что стрелял из рогатки, а во что из пугача. Помню только, и до сих пор во мне ощущение высокого, светлого дня, насквозь пронизанного красным осенним солнцем, лучами, падающими сквозь желтые листья, и шорох этих падающих листьев, и их вянущий, прелестный, в душу проникающий пьянящий запах. И что-то новое, великое, небывалое. Я иду в школу… Ты идешь в школу… Он идет в школу…

И вот они все тут, еще маленькие, в крошечных кепчонках с пуговкой на макушке, отчаянно рыжие и чернее цыган, с храбрыми, смелыми лицами. Все они тут, все, с кем я вырос, учился, дрался, дружил, кому подставлял подножку и кто мне подставлял подножку, с кем играл в чехарду, в горелки, в красных и белых; у кого списывал задачки и кто у меня списывал задачки; с кем впервые начал играть в футбол, от кого не мог дождаться пасовки и кто от меня не дождался пасовки, потому что сам, сам центр хавбеков, все на пути опрокидывая, хотел забить гол. «Тушуй! Гол! Гип, гип, ура!»

Теперь настежь были раскрыты парадные двери, и видны забрызганные свежей известкой полы, и слышны гулкие голоса маляров.

Старые, до блеска, до белизны истертые чугунные ступени широкой лестницы, длинный коридор, пожелтевшая стенгазета с карикатурой на Керзона, стеклянная дверь в учительскую – все уже не для тебя.

Я долго глядел в широкие окна на одинокие парты и пустой учительский стол перед черной классной доской с кусочком мела. И трогателен был этот кусочек мела.

Как-то не верилось, казалось невероятным, что я уже никогда здесь не буду, что придут другие и сядут за эти парты. И снова на доске появится а+в=а+в. Снова будут бегать и шуметь в коридорах, вызывать друг друга на кулачки, и кричать «куча мала!», и менять марки и перышки, и весной играть в «зеленое». Крикнешь при встрече: «Зеленое!» – и соперник твой днем или ночью должен тут же показать живой зеленый листик или хотя бы травинку, иначе проиграл. И у всех в карманах зеленое, в книгах спрятано зеленое, зеленым исписаны все стены.

…Эта последняя весна прошла стремительно. Она ворвалась в школу горячим солнцем, первыми вербными веточками, первыми подснежниками, грохотом ледохода. Старая школа вся содрогалась на высоком берегу реки.

Прилетели птицы, появились новые яркие ленты у девочек и новые фуражки с лакированными ремешками у мальчиков. Почему-то весна всегда начиналась с новых фуражек. Учителя приходили с букетиками незабудок, девочки гадали «любит не любит», искали в сирени пятерки и глотали на счастье горькие звездочки.

И на какое-то время этот весенний шум, сверкание синего неба, крик перелетных птиц, вечное, всегда такое новое, такое небывалое, такое первоначальное затмило все заботы, и будущее казалось легким, простым, радостным.

И вдруг все в один день кончилось.

Вчера еще были уроки, и большая перемена, и кружок МОПРа, и кружок «Добролет», и кружок «Красный Крест», и смычка с селом, и смычка с заводом, и смычка с Красной Армией.

А сегодня встал утром – и некуда идти. На столе книги, которые уже не нужны. Впереди день, от всего свободный, такой солнечный и какой-то пустынно-звонкий, он стоит там, вдали, над землей.

Что-то кончилось, великое, продолжавшееся долго-долго, как целая жизнь, и будет помниться всегда, как самое светлое, чудесное.

И надо начинать другое, новое, будущее, которое еще не начиналось.

…Я вышел на высокий берег к развалинам старой крепости с низкими кривыми деревьями.

Я стоял и смотрел на тихую, спокойную реку, на дальнюю греблю и мельницу, на белые хатки в зеленых кудрявых огородах Заречья. Там в розовой пыли возвращалось стадо, подгоняемое хлопчиком в длинной холщовой рубахе. Мимо проплывали веселые лодки. И все было как всегда.

Я прощался с рекой, с паромом, с лодками и одинокими мальчишками, сидящими с удочками на камнях. Впервые я подумал, что они будут так же сидеть и завтра и послезавтра. И стало грустно.

Я долго глядел на белевшие в куще дерев колокольни Заречья, на облака, мягкие и пушистые, тоже казавшиеся родными и такими знакомыми и постоянными.

А там, вдали, был парк; я попрощался и с дальним старым парком, с его аллеями и прудами, с его зеленой сумеречной тишиной.

Удивительно, но эту родную, блестящую под солнцем реку, каждый изгиб которой известен, и понятен, и памятен навеки душе твоей, эту реку с остро белеющей на солнце осокой, и теплыми скалами, и костелом на горе, – все это так просто оставляешь! Оглянулся еще раз и пошел. Прошел мимо голубых лодок на берегу, мимо киоска, из окошечка которого, как рак, выглядывает усатый лодочник, мимо густо разросшихся огородов с бузиной.

Эти белые хатки в глубине огородов, сиреневый дым, тихая Росевая улица, и Ксендзовская, и Замковая, где знаешь каждую калитку, каждое окно, каждый вазон с греющимся на солнце бальзамином.

Думаешь ли, чувствуешь ли, что этого уже никогда не будет, что это навсегда, как мираж, однажды явившийся в далеком сне детства?

В саду имени Петровского, под липами, было тихо, сонно. Где-то стучал плотник. На открытой сцене ставили декорации ядовито-зеленого леса.

А я спектакля уже не увижу, и всего, что будет в этом выдуманном лесу, в этом ярко-зеленом, неправдоподобном лесу.

Прощайте, старые липы, прощайте и вы, каштаны!

С громом, высекая из булыжника искры, проехала пожарная команда, и пожарники в касках, похожие на римских легионеров, дули в медные трубы. Жизнь была в зените, а я уезжал…

Вдруг из-за угла выскочил рыжий мальчишка в полосатой тельняшке, тот, ехидный, вечный мой враг.

– Давно я тебя не видел, – сказал он.

– Ну и что? – сказал я.

– Давно я тебя не видел! – повторил он, еще не зная, к чему прицепиться.

Мальчишки, игравшие в кон, спрятали монеты и, заложив руки за спину, ждали, чем все это кончится.

– А что, хочешь под ложечку?

Он весь был еще тут, на улице, а мне уже было все равно. И я грустно думал: «Я вижу тебя в последний раз».

Но он понял это по-своему, и рыжина его зацвела от храбрости.

– Дрожишь?

– А ты не дрожишь?

– Я вот как шарахну!

– А я не шарахну?

И вцепились друг другу в волосы.

И я унес рыжий клок и бросил в крапиву. Гори, гори в крапиве!

На углу Робеспьеровской встретился учитель географии, в панаме, с круглым и твердым животиком, будто он носил под жилетом глобус. Я еще издали снял кепку.

– Ну, что поделываете, молодой человек? – впервые обратился он ко мне на «вы».

– Уезжаю, Дмитрий Семенович.

– Куда же вы направляете свои стопы? – как обычно, высокопарно спросил Дмитрий Семенович.

– Хочу поехать в большой город.

– И что же вы намерены предпринять в большом городе?

– Я намерен работать, – сказал я.

– И какую вы мыслите себе в перспективе работу?

– Я еще не знаю, Дмитрий Семенович.

– Земной шар велик… – торжественно сказал учитель географии. – Желаю вам удачи, Главацкий!

И, постукивая палочкой, в панамке и пенсне на длинном шелковом шнурке, он, учивший нас, что на свете пять континентов и пять океанов, ушел вверх по Робеспьеровской, мимо домиков с красными мальвами, и исчез, оставив меня один на один с этим миром, где пять континентов и пять океанов…

И я пошел домой и стал читать «Джимми Хиггинса» Эптона Синклера. Мне совсем не хотелось читать «Джимми Хиггинса», но с некоторых пор я стал закалять волю, готовясь к будущему, и дал себе слово прочитывать каждый день сто страниц, а если больше, то на следующий день не переходит и не засчитывается.

Сверкал зеленый сад, ворковали голуби, где-то на соседнем дворе мальчишки кричали: «Пас! Пас!»

А я закалял свою волю. Сорок первая страница, сорок вторая…

Сад стоял тихий, нежный. Над цветущим жасмином летали мотыльки.

С каким адским трудом я дотянул до конца. Но только я увидел цифру «100», – какая вдруг явилась сила! Будто открылось второе дыхание.

Теперь, казалось, могу прочитать и тысячу страниц. И какое это было хорошее, сильное, верное, неподкупное чувство, и хотелось его снова пережить, и чтобы оно было всегда.

И я пошел закаляться к Артуру. В то лето Артур – «железный человек» решил стать самым сильным в городе, а если можно, то и на всем земном шаре. Он спал на деревянном топчане, подложив под голову полено, лазил на телеграфные столбы, прыгал с крыш, готовя себя к бесстрашной жизни.

В науках он не был силен, Артур – «железный человек», и на уроках географии, когда развешивали карту полушарий и класс заливали голубые волны океанов, а Макс, первый ученик, горящими глазами впивался в острова, заливы и архипелаги и шептал: «Баб-эль-Мандебский пролив», Артур сидел скучный, и когда его вызывали к карте, он безразлично поглядывал на нее, точно перед ним не весь мир, а просто голубая картинка.

– Покажи острова Кука, – говорил учитель.

Артур долго и мучительно разглядывал карту, краснея, тыкался как слепой в Берингов пролив и в Панамский канал, шнырял по экватору, кидал безнадежные взгляды на Гренландию и на Огненную Землю.

– Вниз, вниз! – подсказывали ему.

– Держи на Новую Зеландию.

Но Артур уже не помнил, где Новая Зеландия. И, наконец бросив карту и избегая взгляда учителя, он смотрел в окно, словно там вдруг появится для него Новая Зеландия.

– Невероятно! – говорил учитель. – Не может найти острова Кука, не знает, где острова Кука! Господи, что же ты будешь делать, когда окончишь школу? Куда ты пойдешь, куда денешься?

Артур со скукой глядел в окно. Но по сильному, равнодушному к словам учителя лицу, по широкой груди, крутым налитым плечам было видно, что слова учителя его мало беспокоят, что он думает роскошно прожить на свете и без островов Кука.

Когда я пришел, Артур – «железный человек» стоял посреди двора и закалялся. Он медленно обливал себя из ведра холодной колодезной водой: вылив одно ведро, взялся за второе.

С крыши на него смотрели голуби, вокруг стояли куры и гуси, а козел, глядя на него, дрожал и тряс бородой.

Потом Артур стал в позу и согнул руки. Бицепсы вздулись, как два футбольных мяча, а торс его в это время покрылся тонким стальным панцирем мускулов. Артур мигнул, и мускулы стали перекатываться, как яблоки, по груди и по животу.

Все это он проделал молчаливо, с достоинством, доказывая самому себе свою силу.

После воды он закалял себя огнем. Он зажег спичку и подержал на огне палец, не поморщившись от боли.

– Давай и я.

Артур молча зажег спичку. Я подставил палец, но тут же отдернул. Я еще не был закаленным.

– Терпи, – сказал Артур, – знаешь, как придется терпеть!

– А то не знаю, – сказал я.

И мы стали оба закаляться – и ходили на руках вниз головой, и лазили на телеграфные столбы, и прыгали с крыши на крышу, и, наконец, смотрели друг на друга в упор, воспитывая силу взгляда, – и закалялись так до самого вечера.

2. Мальчики

Удивительные эти мальчики! Когда ходили в школу, все как будто были одинаковые, все с книжками, тетрадями, пальцы испачканы чернилами. А теперь вдруг оказалось – все разные: им только четырнадцать-пятнадцать лет, а у каждого уже своя, особая, отличная от других жизнь, свой характер, свои никому не известные, непонятные и только им нужные и интересные занятия. И ничто уже не связывает вчерашних товарищей по школе.

На самой окраине города, у кладбища, в большом, зеленом, похожем на луг дворе, посреди которого паслись коровы, козы и бегали жеребята, в кустах жимолости приткнулась к забору развалюха с нахлобученной на самые глаза ржавой, с цветными заплатами крышей. Именно здесь, в этой норе, жил Пират, Летучий голландец, Последний из могикан, Сократ, прозванный… «Сократ Сорвиголова». У него были длинные, закинутые назад, иссиня-черные индейские волосы и раскосые, безумные, горячие глаза, видевшие джунгли и невыносимые тропические закаты.

В школе все знали: Сократу снятся бизоны и мустанги.

– Как, тебе не снятся мустанги! – кричал Сократ. – Что же тебе в таком случае снится?

Все мальчики приносили с собой в школу на завтрак яблоки и сливы – плоды украинских садов, Сократ приносил сушеные финики.

Сверкая раскосыми глазами, он шептал: «Там джунгли, там лианы, там слон Тибо и крокодил Арго…»

Он начитался Луи Буссенара, Жаколио и Густава Эмара, жил в выдуманной стране и не замечал извозчиков на улицах, волов, которым кричали «цоб-цобе», не слышал паровозных гудков и песен за рекой и говорил на каком-то диком, неистовом языке ковбоев и охотников за скальпами.

Он заходил на бригах и парусниках во все заливы, и проливы, и лагуны мира, бродил с караванами по пустыням от миража к миражу и звал нас всех с собой.

Брызгая слюной, Сократ рисовал картину скачки диких мустангов, когда пыль стоит до луны, и неизвестно, что это: бегут ли мустанги или сорвалась с цепи сама земля. Обещая всем лассо и ковбойские шляпы, он звал мальчиков на спины диких мустангов, скачущих с развевающимися гривами в высоких и колючих травах пампасов, сквозь самумы к кровавому закату.

Но я никогда не мог как следует привыкнуть к Жаколио и Луи Буссенару, никогда не мог до конца, весь поселиться в прериях и пампасах и, забыв все на свете, с лассо гарцевать на мустанге.

Пока читал, углубившись в тонкие, зеленые, прилипчивые, как смола, выпуски «Библиотеки приключений», я еще кое-как держался за гриву мустанга, раскаленный ветер дул в лицо, и я изнывал от зноя и опасностей чужой, неведомой жизни. Но стоило только кому-то свистнуть на улице, залететь голубю в окно или ветру принести запах расцветающего жасмина, как живое ощущение действительности возвращало меня на родную тенистую улицу.

Давно Сократа уже не видно было ни на скалах, ни на футболе, ни в саду Петровского. Он сидел в своей библиотеке, невидимый из-за книг, и читал, читал. Говорили, что теперь он перечитал всего Эптона Синклера, и Джека Лондона, и Теодора Драйзера.

Мальчишки и девчонки приходили к этому заброшенному домику с искривленным, как старый башмак, крыльцом, которое перестало быть крыльцом к дому, а совсем отделилось от него и шагнуло куда-то вперед. На этом самостоятельном крыльце и происходила выдача книг по копейке за книгу в день.

Сократ отрывался от очередного тома и рассеянно спрашивал:

– Про что?

Мальчик неуверенно топтался.

– Про индейцев, про скальпы? – спрашивал Сократ.

– Уже, – говорил мальчик.

– Ник Картер, Нат Пинкертон, – привычно предлагал Сократ.

– Уже.

– Может, «Ключи счастья»?

– Сам читай, – обиженно отвечал мальчик.

– Ну, тогда «Тарзан».

– Ого, вспомнил!

– А что же ты хочешь?

– Давай, что сам читаешь.

– Я читаю «Десять дней, которые потрясли мир», – гордо говорил Сократ.

– И я хочу «Десять дней, которые потрясли мир», – так же гордо отвечал мальчик. – Что я, хуже тебя?

Помню длиннющего, тощего, с длинным, низко опущенным носом паренька, в большом белом отцовском картузе. Когда учитель вызывал: «Попков!» – мальчики, веселясь, кричали: «Попков-Попков!»

Этот Попков-Попков все летние дни проводил в суде.

Мальчики читали «Железную пяту», шагали на ходулях, катались на карусели, смотрели «Мистер Вест в стране большевиков», а Попков-Попков высиживал длинные судебные заседания, трепетно слушал допросы свидетелей, прения сторон и последнюю речь подсудимого. Он терпеливо ждал в прокуренных коридорах конца совещания судей, с удовольствием вставал при крике: «Суд идет!», с упоением слушая приговоры. Мальчики, увидя на улице его белый картуз, еще издали кричали: «Суд идет!»

Он и у себя на улице, в старом темном сарае, проводил суды, настоящие суды, где был комендант суда, прокурор и товарищ прокурора, был защитник, был подсудимый, были прения сторон и была совещательная комната за поленницей дров.

– Суд идет! – объявлял комендант и зачем-то свистел в свисток.

Попков-Попков появлялся за колченогим столом с папкой «Дело». Вводили подсудимого, который ухмылялся, глядя на Попкова-Попкова.

– Фамилия? – холодным голосом спрашивал Попков – Попков.

– Не скажу, – капризно отвечал подсудимый.

– Подсудимый, отвечайте на вопрос, – тем же холодным голосом говорил Попков-Попков.

– Ну ладно, скажу, – хихикал подсудимый. – Пуриц-Шмуриц.

– Имя? – спрашивал Попков-Попков.

– А, еще имя говори! – нудно тянул подсудимый и, глядя в потолок, фантазировал: – Имя, ну пусть будет Али Баба.

– Местожительство? – продолжал допрос Попков-Попков.

– Будто не знаешь? – говорил подсудимый.

Наконец Попков-Попков приступал к делу.

– Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, признаете вы себя виновным?

– А в чем? Ты скажи, в чем, я и признаюсь!

– Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, вы обвиняетесь в том, что украли кролика.

– Дудки, – говорил подсудимый, – не крал я кролика. У кого я крал кролика?

– Комендант, введите свидетелей, – приказывал Попков-Попков.

И были свидетели, которые сами, своими глазами видели, как подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц тащил за уши кролика, и у кролика были красные-красные глаза.

И были свидетели, которые, наоборот, в то же самое время плавали с подсудимым под водой и ловили раков.

Наконец объявлялся приговор:

– Обвиняемый Али Баба Пуриц-Шмуриц приговаривается к десяти годам заключения.

– А хоть к двадцати! – откликался подсудимый и показывал суду и зрителям фигу.

Помню еще странного очкастого мальчика Бибера. Днем и ночью бродил он с книгой, с одной и той же толстой-претолстой книгой, где все страницы от начала до конца испещрены были цифрами и формулами, и ни одному мальчику в городе непонятно было, как ее можно читать без принуждения, а он ее читал не отрываясь, точно «Монте-Кристо».

Бибер не был первым учеником, нет, он долго считался даже последним учеником и сидел на камчатке.

– Ты что же, Бибер, молчишь? – говорила «естествозначка». – Я тебя спросила: сколько тычинок у настурции?

– Когда мне это не интересно, – отвечал Бибер.

Но зато Бибер быстро, молчаливо, прямо молниеносно решал задачи. В первый раз на письменной арифметике учительница, когда он через минуту протянул ей тетрадь, рассердилась:

– Занимайся своим делом.

– Я уже решил.

– Что решил?

– Задачу.

Она взглянула на тетрадку. У нее вытянулось лицо.

– У тебя что, ключ?

– Какой ключ? – не понял Бибер.

– Ключ от задачника Евтушевского. Что ты притворяешься?

– Вы что от меня хотите? – рассердился Бибер.

Она молча пошла к его парте, а он, ошеломленный, стоял у учительского стола и оттуда смотрел, как она роется в его парте и ищет какой-то ключ. Учительница молча вернулась, села за стол, взяла задачник, отчертила ногтем:

– Вот, решай при мне. Макс, иди сядь на последнюю парту, дай ему место.

Макс, первый ученик, еще дуревший над задачей, взглянул на учительницу, встал и ушел со своей тетрадкой и измазанными в чернилах пальцами на камчатку.

Бибер сел на первую парту, прочитал задачу, взялся за перо, но вдруг поднялся.

– Ты что?

– Не буду.

– Что, не можешь?

– Могу, но не буду.

– Почему же ты не будешь?

– Не верите – и не надо.

– Я хочу тебе поверить. Очень хочу, – сказала учительница.

Бибер посмотрел в ее глаза, молча сел и что-то быстро на обложке стал подсчитывать, а через минуту протянул тетрадь. Учительница взглянула.

– Тебе, наверно, надоело сидеть на камчатке одному?

– Нет, я буду сидеть один.

Он пошел назад, к своей последней парте, и толкнул первого ученика, не добившего задачку.

– Вытряхивайся!

Этот Бибер теперь ходил по улицам в башмаках с всегда развязанными шнурками и читал толстую книгу, битком набитую формулами. Внезапно присядет на крылечко или на камень, потом, как лунатик, неизвестно отчего встанет, неверным шагом идет, продолжая читать свою цифровую книгу, наталкиваясь то на стекольщика, то на спящую на дороге кошку.

Вокруг Бибера жужжал, кричал, бесился мальчишеский мир, играющий в мяч, в горелки, в чехарду. Вдруг из какого-то двора вылетит мяч, сорвет с Бибера шапку. Он на минуту остановится, взглянет, отчего и почему упала шапка, поднимет, почистит, наденет и снова пойдет. А если мяч подкатывал к самым его ногам и он хотел по нему ударить, то, размахиваясь, обычно не попадал в него, и все вокруг кричали «мазун!» и продолжали играть.

– А про что тут написано? – интересовались даже старики.

– Про все! – загадочно отвечал Бибер и жестом как бы обнимал всю вселенную – и землю, и солнце, и невидимые днем планеты.

За ним бежали собаки и маленькие мальчики, дразнили его, покручивая пальцем у виска: «Тронутый». Но Бибер не обращал на них внимания, останавливался у забора и мелом быстро набрасывал формулы. А потом мальчики долго стояли и молча рассматривали эти сумасшедшие цифры, и когда они уходили, то еще оставались собаки и, недоумевая, нюхали написанное мелом.

– …Отцу родному купил! – клянется на углу, у театра «Экспресс», Жменя, мальчик с заячьей губой, расхваливая папиросы, разложенные на висячем фанерном лотке.

Никто уже и не помнил его настоящего имени. Жменя и Жменя. Что попадет в его кулак – уже не упустит. Жменя был в школе последний ученик, пропащий ученик.

– Так на сколько раньше приходит пароход из пункта А, чем из пункта Б? – спрашивал учитель.

Жменя смотрел на учителя с иронией.

– Ну, не решил? – осведомлялся учитель.

– Есть мне время этим заниматься, – отвечал Жменя.

Но зато он был первый биток. Король! Он выигрывал у мальчиков не только монеты, но и пуговицы, даже крючки от штанов, которые тут же прятал в ржавую жестяную коробочку. И мальчики уходили домой, придерживая штаны, и с суеверным ужасом оглядывались на Жменю, как бы он и их не спрятал в свою ржавую коробочку…

– Папиросы «Зефир»! – выкрикивает Жменя. – Махорка «Верчун»!

– Купец, сюда иди! – зовет со своего поста Фогель, единственный в городе милиционер, похожий своей длинной седой бородой на бога Саваофа.

– А зачем? – отвечает Жменя.

– Что, каждый день я тебе буду говорить и каждый день ты меня будешь спрашивать – зачем?

– А что такое? – так же спокойно отвечает Жменя, не двигаясь с места.

– Скоро ты возьмешь патент?

– Я не возьму патент.

– Как не возьмешь? – кричит Фогель и уже берется за свисток.

– Я сегодня в последний раз торгую папиросами, – отвечает Жменя.

– А чем ты завтра будешь торговать – монпансье? – спрашивает Фогель.

– Я совсем не буду торговать, я буду работать.

– Где же ты будешь работать? – интересуется Фогель.

– Я буду работать на пятой госмельнице, я буду помощником мукомола, – сообщает Жменя.

– Ну хорошо, чтобы я тебя больше не видел, помощник мукомола, – отвечает Фогель и отворачивается.

Жменя пробегает мимо него.

– Папиросы «Графские»!.. Папиросы «Коминтерн»!..

В это время Валька Хлородонт, прозванный так за ярко-белые зубы, красавчик Валька в штанах гольф и берете ездит по городу на велосипеде «БСА» и говорит: «Ультра!», «Экстра!» – и, по слухам, собирается в Америку или даже в Монте-Карло.

А Френк никуда не собирается – ни в Америку, ни даже в другой город. Френк – мальчик с молчаливым, темным взглядом, который можно было бы назвать угрюмым, если бы не его серьезность и светившийся в нем ум.

В те времена он казался мне могучим существом. Никто никогда не видел, чтобы Френк сидел над книгами и зубрил, раскачиваясь как во время молитвы. Он открывал учебник и, казалось, сразу, одним взглядом, прочитывал страницу и запоминал ее навеки. Перелистав несколько заданных страниц, он закрывал учебник и принимался за свое.

Он всегда читал не те книги, которые читали все. Я ни разу не видел у него в руках Жаколио или цветную, с полумаской обложку Ник Картера. У него всегда были какие-то другие книги, со сплошным, густым шрифтом, без картинок и заглавных завитушек. Он обычно приносил их за пазухой и на уроке читал.

– Френк, о чем я сейчас говорил? – спрашивал его учитель обществоведения, от которого в памяти остались лишь нахмуренные черные, угольные брови.

Френк вставал и спокойно повторял, о чем рассказывал учитель.

– А что ты, Френк, читаешь?

– Книгу.

– Какую книгу?

– Книгу.

– С тобой договоришься! – Учитель подходил к парте и брал книгу в руки. – А ты ее понимаешь?

– Понимаю.

– Ну, читай, но только не на уроке.

Френк несколько минут глядел на учителя, но потом снова опускал глаза в книгу.

Теперь Френк выписывал «Полиглот» и все, какие есть на свете, проспекты и самоучители: как научиться фотографии, стенографии, игре на гармони, игре на балалайке, и ораторскому искусству, и слепому методу печатания на машинке, и даже разговору глухонемых. Но у него не было ни фотоаппарата, ни гармони, ни балалайки. Он мог учиться только ораторскому искусству и, подражая Демосфену, выходил на берег реки и, держа во рту камушки, кричал над рекой. Френк говорил, что всего добьется и до всего дойдет своей собственной головой. И я ему верил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю