Текст книги "Молодой человек"
Автор книги: Борис Ямпольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Часть четвертая
Мой первый конь
1. МобилизацияПассажирский поезд остановился в степи, у одинокого белого вокзала. На темном перроне с деревянной галереей желтел старый, под звякающим жестяным колпаком дымящий фонарь, и, суматошно качаясь из стороны в сторону, гортанно галдела осаждавшая поезд толпа в косматых бараньих папахах. И непонятно было: они хотят ехать или грабить.
Толпа жарко и жадно дышала овчиной, кайманом, потом. Вдруг вблизи в толпе сверкнули чьи-то блестящие глаза, те ли, что ждали именно тебя и чем-то связаны с твоей жизнью? И ты беспокойно их ищешь, чтобы снова увидеть и, когда это нужно будет, узнать.
Вокзальная темь, и керосинная вонь, и ветер, бьющий в окна, звяканье патронов и чей-то монотонный счет: «Бир, ики, уч… один, два, три…» На вокзальной площади, окруженной низкими саманными постройками, томилась и блеяла баранта, среди которой, затертые, стояли несколько двуколых казалахов, и возницы криками сквозь блеяние баранов зазывали к себе пассажиров.
А там, за саманными постройками, за высокими чинарами, печально мигали огоньки неизвестного, чужого городка.
Я еще никогда не был в командировке. Это было в первый раз. Я ехал в подшефный район, и в своей новой, специально купленной для этой цели полевой сумке я вез брошюрку «Как выпускать в селе стенгазету» и одноактную комедию-водевиль «Ага – человек без костей» для кружка художественной самодеятельности.
Я шел пешком, сжимая в кармане ключ, держа его как финку и оглядываясь по сторонам. Я сам себя взвинчивал, оборачиваясь и почти призывая бандитов. Но было тихо. Лишь где-то вдали лаяли собаки заунывно. Городок уже спал, спал базар, спали рундуки, спал кузнец, спал цирюльник, спал писец. Чадя, горели на улицах одинокие керосиновые фонари, и в их свете – редкие тени, короткие, смутные, почти звериные.
Потом вышла луна, освещая зубчатые древние стены. У мечети на земле неподвижно сидел дервиш с голой медной грудью, а напротив, у ярко освещенного райисполкома, такой же темнолицый, очень похожий на него рабочий-выдвиженец, с белым холщовым портфелем и в сандалиях на босу ногу, спешно садился в фаэтон, и дервиш печально взглянул на него. Несколько верховых с винтовками поскакали за фаэтоном.
И надо всем – рыдающая песня зурны. Отчего она так рыдает? Тысячелетиями должен был стонать и под пытками плакать народ, чтобы из души его вырвалась эта стонущая песня.
Маленькая закопченная гостиница, окруженная стеклянной галереей, прилепилась к крепостной стене.
Ночной дежурный был по-клоунски рыж, с длинными бакенбардами и широким плоским носом, похожий на макаку.
– Есть свободный номер? – спросил я.
– А кому номер? – спросил он в свою очередь.
– Кому же как не мне, – сказал я.
– Тебе номер?
Макака вышел из-за конторки и скорбно оглядел меня с головы до ног. Мне было семнадцать лет, но у меня был вполне командировочный вид: фуражка со звездочкой и портупея.
Я выгнул грудь с портупеей.
– Тебе номер? – переспросил он, зашел за конторку и уже оттуда снова косо посмотрел на меня. – А зачем тебе номер?
– Как зачем? Переночевать.
– А-а, – сказал он.
В больших стоптанных башмаках Паташона он пошел впереди меня по длинной извилистой галерее. Иногда он останавливался, аккуратно сморкался в большой, как простыня, платок, потом продолжал свой путь по странному лабиринту.
Наконец он остановился у одной из низеньких дверей и постучал.
– Салон принимает, – откликнулся голос.
Мы вошли.
На койке лежал человек с пестрым бантиком на шее, задрав ноги в модных «джимми». Меньше всего я ожидал встретить здесь такого человека.
– За вещи, оставленные в номере, не отвечаем, – объявил макака-дежурный.
– Хорошо, – сказал я.
– Азартные игры запрещены.
– А почему вы мне это говорите? – спросил я.
– Спать в башмаках на койке нельзя, – не слушая меня, продолжал он.
– Не буду, – пообещал я.
– Спиртные напитки распивать нельзя…
– Ты ему еще скажи, что убивать в номере нельзя, – сказал «бобик» с бантиком.
– Убивать нельзя, – уныло откликнулся макака.
– А что можно? – спросил я.
– Спать можно.
– Скажи ему спасибо, – посоветовал «бобик».
Только макака закрыл дверь, «бобик» тут же стал наседать на меня. Он вытащил из-под подушки колоду карт.
– Тугрики есть?
Я не понял.
– Песеты? Купюры?
– А зачем?
– Как зачем? – он кинул карту.
Я отрицательно мотнул головой.
Тогда он вынул из кармана костяной кубик и подбросил его вверх.
– Чет-нечет?
– Не надо.
Он ухмыльнулся и вытащил из кармана пачку засаленных фотографий. Нелепо раскрашенные красавицы в длинных черных чулках и туфлях на высоких каблуках.
– Полтинник.
– Не требуется, – отверг я и это.
– Дикий народ! – сказал он и снова лег на койку.
Я собрался в чайхану ужинать.
– Влипнешь в кашу, – сказал «бобик».
– Какую кашу?
– Заваривается, – сказал он шепотом.
Я не стал его расспрашивать.
В чайхане было дымно и шумно. В углу стоял высокий, как минарет, самовар и вокруг многочисленные рябившие в глазах чайники и чашки. Хозяин в каракулевой папахе и грязном белом пиджаке, с полотенцем на руке, сердито принес горячий, желтый горшочек пети. Не спрашивая, хочу ли я, и даже не взглянув на меня, уверенным жестом, говорившим, что он лучше знает, что я хочу и что мне надо, одним взмахом опрокинул пети в глубокую тарелку и со стуком положил вынутую откуда-то из кармана оловянную ложку, крикнул:
– Кушай!
Я посмотрел на его гордый, орлиный, вычеканенный в бронзе профиль Александра Македонского, – ему больше к лицу было бы сидеть на коне и командовать легионами, чем с полотенцем на руке разносить люля и пети.
Пети дымилось на столе, и, глядя на старых молчаливых степняков, я так же, как они, медленно, с достоинством, накрошил в тарелку мелкими кусочками теплый чурек, беспощадно поперчив все это красным, похожим на корицу перцем.
Какой-то человек за соседним столом внимательно следил за мной. Взгляд его светлых холодных глаз начинал раздражать, и я отвернулся.
Он подошел ко мне и сказал:
– Выйдем.
– А зачем мне выходить?
– Выйдем, там узнаешь.
Только мы вышли под фонарь, он молча показал мне красную книжечку. Я так же молча показал ему свою командировку.
– Проверка, – сказал он и поправил кобуру под пиджаком.
– А что случилось?
– Будь начеку, бандиты! – сказал он и снова вошел в чайхану.
…Ночью была перестрелка, и по тревоге подняли весь партийный и советский актив райцентра и всех командировочных, хотя бы они и приехали по делам финансовым, дорожным или коммунальным.
Когда я пришел в колхозсоюз, там уже было много людей. Это были совсем разные люди – и пожилые, и молодые, и юноши, слесари, счетоводы, учителя, крестьяне, местные и, как и я, приезжие из рабочих шефских бригад.
Стоял гул мобилизации, особый, возбужденный говор людей, вдруг выбитых из обычного ритма работы, которым предстоит сразу же начать другую, еще неизвестную и полную неожиданностей жизнь.
С какой завистью я всегда читал в газете «Партийный календарь»: «Совещание секретарей ячеек АЛКСМ. Совещание пропагандистов ячеек АКП(б). Явка обязательна!» Ах, мне не надо было бы этого напоминать! Неужели есть такие, что не явятся?
А теперь и я один из тех, для кого явка обязательна, строго обязательна.
Кто-то из мобилизованных внимательно взглянул на меня.
– А у меня уже будет такой внук, – сказал он.
– Да? – сказал я, не зная, что в таких случаях говорят.
– И на трех войнах был.
На трех войнах! И мне стало совестно, что он был на трех, а я еще ни на одной, да когда еще придется!
Товарищи мобилизованные, заполняйте анкеты!
Мгновенно наступила тишина. Получил анкету и я. Она была очень большой, с вопросами на обеих сторонах листа, и казалась мне целой книгой. Фамилия, имя, отчество, место рождения, социальное положение. И впервые рука твердо, размашисто, по-хозяйски написала: «Рабочий».
И тут же я остановился и не знал, что писать. Дальше вопросы просто не касались моей жизни, они были про что-то другое, мне еще неизвестное, про то, что еще ждало меня или уже было давным-давно.
Я ничем не занимался до 1917 года, я не служил в царской армии и не служил в иностранных армиях и иностранном легионе, я не был ранен, и не был в плену, и не был в карательных отрядах, и не был ни у Деникина, ни у Колчака, ни у Врангеля. Я не был ни меньшевиком, ни эсером, ни бундовцем, ни мусаватистом, ни дашнаком, и не принимал участия ни в каких оппозициях, и не имел никаких выговоров, и еще никогда ниоткуда не исключался.
Я не владел иностранными языками, и не был за границей, и не знал, есть ли у меня родственники за границей (а может, и были родственники, а я не знаю и напишу неправду?). И я не имел никаких чинов и званий, и не получал никаких наград, и не был под судом, и никем не преследовался, абсолютно никем – ни охранкой, ни сигуранцей, ни дефензивой. Я ничего не мог написать, и это было обидно и непонятно. И я не знал, как быть, и спрашивал, что мне делать.
Одни говорили: ты черти черту, и все! Но другие говорили: нельзя прочерчивать черту, это не ответ, это так каждый может прочертить черту. Пиши всюду «нет».
Но были осторожные и знающие, и они говорили нельзя писать «нет», а надо определенно ответить и писать: «нет, не служил», «нет, не состоял», «нет, не имел» и те де и те пе.
И я так и поступил и написал: «нет, не служил в иностранном легионе», «нет, не состоял в оппозиции», «нет, не имею выговора», «нет, не был под судом» и те де и те пе.
Но еще хуже, еще безвыходнее было с автобиографией. Для автобиографии давали большой лист, и его надо было заполнить с обеих сторон. А у меня хватало только на несколько строк: опять – имя, отчество и фамилия, год и место рождения, соцпроисхождение… А дальше еще ничего не было.
Чтобы выйти из положения, чтобы заполнить хотя бы одну сторону листа, я стал писать автобиографию большими круглыми буквами. Но и это не помогло. Автобиография была куцая, жалкая, и на вид какая-то даже подозрительная. В нее никак нельзя было поверить.
Поверили ли в нее или не поверили, но когда на следующий день я раскрыл районную газету, там было помещено извещение:
«Всем нижепоименованным тт., мобилизованным в распоряжение райколхозсоюза…»
В списке фамилий своей я не нашел. В первую минуту все фамилии слились в одну, но вдруг в какое-то мгновение я увидел ее, она, как стеклянная, вспыхнула и взорвалась в моих глазах. Это была она, она, и я вглядывался в нее, и я читал, читал и перечитывал свою фамилию до тех пор, пока она не показалась мне чужой, странной, не имеющей ко мне никакого отношения. Тогда я спрятал газету в карман, пошел по улице, и мне казалось, что встречные всё знают и, глядя на меня, думают: это его «мобилизовали»… И я стараюсь быть скромным и спокойным и опускаю глаза. Но когда я поднимал голову, то видел, что никто не обращал на меня никакого внимания. Ничего в мире не случилось, все было как всегда.
Я сел на скамейку, вытащил газету и снова взглянул, не ошибся ли я. Да, я был «нижепоименованный», моя фамилия уже существовала сама по себе, вне зависимости от меня и от того, что я чувствовал и хотел.
Я был мобилизованный.
2. Мой первый коньПредстояло ехать через степь в дальнее горное село Сафюр. Конюх райколхозсоюза из рук в руки передал мне холодную ременную уздечку, сказал, кому оставить коня там, в Сафюре, и ушел не оглянувшись. А мне хотелось закричать: что же ты меня оставляешь?
Конь стоял надо мной, громадный, гривастый, крутобокий и совершенно равнодушный ко мне. Я не представлял, как взберусь на него. Я обошел его кругом, конь стоял не двигаясь, как будто меня не существовало, как будто он предназначен другому. Я потянул за уздечку, и конь нехотя, медленно и тяжело пошел за мной, взбивая пыль.
Мне казалось, что все вокруг – и глиняные дома, и чинары, и неизвестные птицы на чинарах – смотрят на меня и ждут, чем все это кончится.
Я шел по улице с независимым видом, точно это так надо мне – тянуть коня за собой, шел все дальше и дальше, и конь покорно шел за мной, уже по-родственному дыша в затылок. Это меня ободрило. Я подвел коня к высокому крылечку, взобрался на ступеньку, вставил ногу в стремя, кое-как перевалился и попал в седло. Конь вздрогнул от неожиданности, мотнул головой. Тогда я отважно дернул за уздцы и ударил каблуками в бока. Конь стоял как памятник. Со всех сторон бежали мальчишки, подошли и крестьяне. Я бил каблуками в бока и по-извозчичьи, как у нас в местечке, вопил: «Н-но! Вье!» Но конь почему-то не понимал и не хотел двигаться. Тогда я ударил его хлыстом по голове. Он взвился и захрапел. И тотчас же вокруг закричали, загалдели. А конь брыкался, пытаясь меня скинуть, кося налитым кроваво-ненавидящим глазом.
Подъехал какой-то командир в сером комсоставском плаще, ласково похлопал моего коня по шее, словно сказал ему: больше этого не будет.
Он тронул шенкелями своего коня, и тот пошел шагом, а мой покорно двинулся за ним. Я поехал, сопровождаемый говором, криками, смехом.
– Что, в первый раз? – спросил он.
– В первый, – признался я.
Узнав, что я еду в Сафюр, он хитро прищурился:
– Не женат?
– Нет, что вы!
– Ну, значит, дети плакать не будут.
Я уже знал, что в районе Сафюр появилась кулацкая банда. Но сейчас я совсем не думал об опасности. Я думал о том, как бы мне справиться с конем и проехать длинный путь к тем виднеющимся на горизонте дымчато-призрачным горам.
Я выехал в степь.
Из этих громадных, солнцем сожженных, окаменевших пространств, подымая тучи песка, летел ветер, горячий, жесткий, сухой. Он кружил низко над землей, выдирая с корнем траву, бил в лицо стеклянным песком, и песок скрипел на зубах. Конь отворачивал морду и шел как-то боком. А песчаный вихрь кружил и свистел и вдруг, забравшись в степную балку, хохотал над путником, над солнцем, еле пробивавшим песчаную пелену, хохотал над всем на свете. Шайтан!
Конь совсем меня не слушался, он просто смеялся надо мной. Я дергал поводья, лихо ударял каблуками в бока, а он, не обращая никакого внимания, шел расслабленным, ленивым шагом, размышляя о чем-то своем, печально-лошадином, изредка кося хитрым глазом: «А ты думал, я так и побегу?»
Я оставил его в покое, и тогда он ни с того ни с сего пустился трусцой и снова покосился: «Вот так я хочу, понимаешь?»
Я с силой ударил его.
«Ах, так!» – сверкнул он глазом и с места пошел в галоп, и вправо, и влево, замотал меня, как мешок. И сколько я ни натягивал поводья, как ни кричал «Тпру!», он назло в ответ подкидывал меня с такой силой, что я валился на гриву.
Неожиданно он замер, косясь на меня фиолетовым бешеным глазом: «Понял?»
Наконец я перестал с ним бороться, отпустил поводья. И тогда конь, выждав свое, пошел мирным шагом. Только иногда он без всякой причины останавливался и задумывался. Слушал ли он, как шуршал черными коробочками прошлогодний хлопок, или вспоминал свою лошадиную жизнь? Одно было ясно: я не участвовал в его думах, меня не существовало. На горизонте неподвижно стояли пепельные, конусообразные, похожие на могильные курганы холмы с редкими, черными, затерявшимися на гребнях нефтяными вышками, и казалось, я не продвигаюсь вперед ни на шаг.
Ветер на несколько минут затихал и вдруг с новой силой нес песок, или это там, вдали, повернув ко мне морды, бежали стаей рыжие джейраны? Ветер нес свистящий песок, кружил и подымал его к небу, и каждая песчинка звучала и дрожала. Змеи, саламандры, скорпионы – все попряталось в трещины земли, все исчезло.
Но не уныние я чувствовал под вой ветра, а ответную силу сопротивления. Еще долго-долго будет сопровождать в жизни этот бесприютный злобный ветер, он будет нестись наперегонки с эшелонами, он будет кружиться и выть вокруг бараков и пушечным выстрелом бить по накатам землянок…
Вокруг расстилалась степь. Мне казалось, я повис между небом и землей, где-то очень далеко стреляли, и ветер доносил крики, а может, это кричали птицы.
Что там ждет меня, в этом Сафюре, и какой он, этот Сафюр? Всегда, когда мы не знаем местности и пытаемся представить ее себе, то воображаем по звуку имени. Сафюр… Сафюр… Он казался мне зеленым, голубым, красным, как рубин, висящим на террасах в горах.
Конь так быстро нагнул голову, что я чуть не полетел на землю, едва удержавшись за гриву. Я посмотрел вниз: конь щипал зеленую траву на краю глубокого оврага. Я дал ему вволю наесться и не торопил его, и он это оценил и пошел дальше спокойным и мягким шагом.
Солнце уже было на закате. Тень коня удлинилась, я сидел на ней длинный и тощий, как Дон-Кихот на своем Россинанте.
В свете заходящего солнца вдали засверкало озеро, зазеленели деревья, появились красные крыши домов. Я жадно вглядывался в блеск далекой воды. Вдруг озеро растаяло, исчезли деревья, вокруг расстилались пески. Мне казалось, я ослеп, что-то случилось со мной или с миром. Я закрывал и открывал глаза, и все вокруг – пески и пески. Это был мираж, тот самый мираж, в который я никогда не верил, который, казалось мне, существовал только в учебнике географии: озеро, пальмы, зыбко встающие ка горизонте, и бедуин на верблюде. И я почувствовал себя тем бедуином.
Сумерки пробежали по степи, и конь заторопился. Замелькали кустарники, засвистел, ветер в ушах. Конь бежал и бежал… Без всяких усилий, как-то инстинктивно я попал в ритм его бега и слился с ним в одно. Каждым стуком копыта он говорил мне: «Вот так хорошо! Хорошо! Молодец!»
Горы приблизились, и уже видны были их старые, морщинистые склоны и лиловые залысины.
Конь спустился в русло высохшей реки, и теперь шел спотыкаясь, обходя большие валуны, непонятно как попавшие сюда, в степь. На валунах сидели раскорячившись древние птицы с голыми шеями и веще смотрели на нас. Когда мы приближались, они поднимались в воздух и, махая крыльями, кричали.
Встретился черноокий мальчик с длинным бичом, – казалось, он пас этих птиц. Я спросил, правильно ли я еду в Сафюр. Он не понял. Тогда я показал хлыстом вперед:
– Сафюр, Сафюр далеко?
Он закивал головой.
– А может, близко, близко?
Он опять закивал головой.
– С тобой, брат, не договоришься, – сказал я.
Он продолжал кивать головой.
Я тронул коня, тогда мальчик побежал рядом и что-то умоляюще залопотал. Он показывал, будто зажигает спички.
– Спички? Спички? – спросил я.
Он привычно закивал головой. Я кинул ему коробок спичек, он поймал его на лету и заулыбался. Я видел, как он тут же зажег спичку и задумчиво глядел на ее зеленоватый огонек.
Давно уже пора было появиться Сафюру. Но и намека не было на близкое жилье. Мы были одни в наступающих сумерках.
– Слушай, конь, может быть, мы с тобой заблудились?
Конь замотал головой и как бы в подтверждение своей уверенности снова пустился рысцой. Неожиданно замелькали каменные ограды виноградников, на холмах открылись инжирные рощи. Благодатная зеленая земля человечества простиралась вокруг и радовала глаз.
Темное, с одинокими огоньками селение похоже было на скопище нарытых в горе нор. Потянуло кизячным дымом. В тишине ясно отделился и прозвучал, повиснув в воздухе, крик шакала, бредущего во тьме вокруг селения. Лошадь вздрогнула, прижала уши и, привлекаемая теплым запахом жилья, перешла на рысь. Стук копыт о закаменевшую глину деревенской дороги резко прозвучал в вечернем диком сумраке.
Показалась старуха с вязанкой хвороста на спине.
– Баба, а где тут будет сельсовет? – спросил я по-русски.
Она взглянула на меня ослепшими бельмами, ничего не ответила, только ускорила шаг.
Я слез с коня и повел его за собой под уздцы. Конь шел устало, опустив голову и глядя куда-то в сторону. Наверно, и тысячу, и две тысячи лет вот так же стыли за оградами глухие глинобитные дома с плоскими крышами, с еле видными крошечными окошечками во внутренний двор, с бормотанием и бредом на глиняном полу.
Узкая деревенская улица ползла в гору, петляла, кружила, и от нее, как ручейки, сбегали вниз другие улочки, и вверху и внизу мелькали и перебегали с места на место одинокие огоньки, и когда кричал шакал, то казалось, это его глаза.
Какое это большое селение и какие в нем путаные улицы, похожие одна на другую! Или это я блуждал по одной и той же улице?
Я стучался в несколько домов, но никто не отвечал, и узкие темные окошки грустно и недоверчиво смотрели на меня. Деревня казалась вымершей. На некоторых домах висели загадочные вывески – арабская вязь. Все вывески из одних запятых, которые, однако, что-то значили и говорили.
Мелькали женщины в чадрах, призрачно и медленно движущиеся фигуры, закутанные в черное, в чувяках с загнутыми носками, печальные, как тени, неизвестно откуда появляющиеся и куда исчезающие. Я окликал их, но никто даже не оглядывался.
Горное селение уже начинало казаться мне заколдованным, когда издали донесся неясный гул. Я двинулся на этот гул и вышел к мечети. Когда я подошел ближе, я увидел странное зрелище.