355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пахор » Некрополь » Текст книги (страница 7)
Некрополь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Некрополь"


Автор книги: Борис Пахор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Ну, не знаю. Возможно, во мне есть доля славянского фатализма; возможно, мне казалось, что мы с Васькой и так уже достаточно привиты от заразы, когда надеваем гнилые тряпки на умирающих. Хотя, говорят, что во сне человек более уязвим. Во всяком случае, в мире крематория осторожность тоже может подвергаться опасности, поскольку момент осторожности – как разрыв в постоянстве силы, оберегающей тебя от погибели. Человек в таком мире на самом деле должен быть как солдат, который лежит на поле боя, затаившись под кучей мертвых; он спрятался и не дышит, чтобы враг не заметил его, и, улучив момент, на четвереньках отползти навстречу жизни.

В то утро меня встревожила какая-то странная влага во рту. Сперва она походила на слишком большое количество слюны. Васька еще не встал, и я сразу подумал, что еще очень рано, поскольку, если бы это было не так, Васька начал бы уже ерзать у меня над головой, ведь ему предстояло еще до рассвета вместе с другими помощниками вычистить коридоры обоих бараков. Так что сначала это было похоже на более обильную слюну, только теплее. Я проглотил ее, потом прислушался к клокотанию в груди больного, находившегося через двое нар от меня, справа. Днем умрет, подумал я и снова проглотил теплую влагу. Но неожиданно глоток оказался слишком большим, и я сел. Холодная дрожь прошла по моему телу. Было ощущение, будто что-то серебряное взорвалось у меня за лобной костью и в темноте перед глазами, мир же мне в этом озарении открылся весь, во всей своей цельности, реальный и в то же мгновение утерянный для меня. Я встал и быстро пошел между нарами из барака. На самом деле я бежал, хотя понимал, что не могу уйти от самого себя. Скорее всего, мне не хватало воздуха, и я не знал, как пришел в душевую, где было тихо в туманно-сером свете еще далекого утра. Из душа медленно падали капли, деревянные стены были совсем рядом, и также близко была печь. Все было так же, как и всегда, но в этот момент я впервые осознал, что окружен со всех сторон. И мысль, как молния, промчалась сквозь вечность, одним единственным взглядом охватила ее и исключила. Я непроизвольно встряхнул головой, словно пытаясь этим движением спастись от близящегося водоворота небытия. Я подошел к окну и вернулся. И опять пошел к окну. Колючая проволока за окном больше не казалась путаницей узлов, на которые я всегда смотрел, не видя их, а очевидным и ощутимым знаком моего заточения. Это было предсмертное ясновидение, за которым стремительно наступит темнота. В то мгновение я осознал, что платок в руке, прижатый ко рту, – все, что осталось у меня от дома – весь в крови. И он сразу же стал в моей ладони потерянным источником жизни. Я снова встряхнул головой. Меня, наверное, успокоили капли, которые медленно, размеренно падали на цемент. Их ритмичный звук напомнил мне о людях, вечерами возвращающихся с работы, горячую воду, смывающую следы кровавого поноса с бедер. Я увидел себя, как я веду их, вымытых, в узкую тесную комнату, и тут же вспомнил, что пора заняться утренними обязанностями могильщика. И наверно, эта мысль успокоила меня, и я вернулся на свои нары. А может быть, я вернулся, прежде всего, потому, что снова проглотил слюну, но на этот раз это была просто слюна. Во всяком случае я был благодарен Ваське за то, что он вскоре после этого встал и спустился мимо меня на пол. Было так всегда, и я подумал, что, возможно, все снова наладится. Я попытался избавиться от страхов и успокоиться. Конечно, после такого потрясения нелегко притворяться и вести себя так, будто ничто не подточило глухой и слепой веры в самосохранение.

Харцунген! Это название тут передо мной на гладкой стороне низкого столбика. Ну и что им, туристам, оно сейчас говорит. Нужно было бы привезти сюда одну из рабочих команд, которые три раза в день уходили в туннели, этим воскресным туристам разок бы следовало пойти с ними. Но, если бы тогда Юб не пришел попросить, чтобы я его подменил, я бы тоже не знал, откуда приходят вечером эти раненые и обессиленные. «У меня понос», – сказал Юб, он принес мне деревянный аптечный ящичек с кожаной ручкой и положил его на пол у стола. Это был такой голландский великан, что понять, насколько он на самом деле высок, стало возможным лишь тогда, когда он наклонился и положил ящичек на пол. В ту ночь я ушел из лагеря вместо него. Снег отливал металлом в темноте, и ночь скрывала хмурую равнину, которая днем была заснеженной степью под свинцовым небом. Время от времени я смотрел на нее из окна своей комнаты и, несмотря на то, что она была так печальна, чувствовал в ней близость земли. Когда я шел по ней в ту ночь, то неожиданно осознал, что на меня накатывает волна неизвестности. Меня охватила какая-то ностальгия по моему уголку, хоть он и был прихожей смерти. Конечно, это длилось недолго, поскольку меня отвлекло движение рядов. На мгновение мне показалось, что это ряды настоящих рабочих, но, когда начались крики и белые лучи прожекторов осветили полосатые одежды, видение сразу же исчезло. Мужчины запихали в штаны тонкие, как фартуки, полы курток, чтобы их не трепал ледяной морозный ветер. Они держали руки в карманах штанов и съеживали плечи, как будто могли прикрыть уши и обритые головы в круглых матерчатых шапочках. Деревянные башмаки тупо стучали по снежному насту. Но не только голове, всему телу хотелось свиться и стать маленьким клубочком.

Время от времени спереди, от головы колонны раздавались отрывистые крики, разносившиеся и множившиеся в холодном воздухе, словно карканье стай безумных ворон. Это кричали немцы, наши скрытые темнотой пастухи, строившие своими криками стену страха вокруг стада, хромавшего и спотыкавшегося на северном ветру. Нет, я не очень мерз, потому что на мне было коричневое пальто, длиной только до колен, но плотное и почти что новое. Сзади в нем был вырезан квадрат, заделанный лагерной полосатой тканью. Конечно, мороз свободно проникал сквозь мешковину штанов, но под ними на мне были надеты длинные кальсоны, те, которые мы с Васькой сняли со старого француза, прежде чем отнесли его в ящик. Бог знает, как ему удалось заиметь, помимо теплой нижней рубашки, еще и кальсоны. Васька их потом запихнул в кувшин, чтобы они проварились в кипящей воде. Словом, покойники не только кормили меня, но и одевали, потому что я давал им уголь и выносил из барака.

В этом ночном путешествии у меня была с собой деревянная аптечка с красным крестом на боковой стороне, но телам, подпрыгивавшим в темноте от мороза словно от струй душа, от которых можно уклониться, от бинтов и таблеток аспирина было очень мало пользы. Особенно холодно стало, когда ряды остановились у железнодорожного полотна, расползлись по рельсам и топали башмаками. Шестьсот пар башмаков. Электрические фонарики тем временем метались по полосатой массе вверх и вниз, пока не пришел поезд с четырьмя вагонами, и мы набросились на него, чтобы уйти от мороза, воплей надсмотрщиков и отравленной ночи. Вагоны дребезжали, а тела во тьме дули и пыхтели, чтобы согреть ледники, окна которых были забиты досками. Я стоял в тамбуре, обхватив коленями аптечку, чтобы ее не затоптало течение, которое волной перекатывалось через меня, вздымалось и нарастало где-то в тесном пространстве вагона. Так в лихорадочной беготне и толкотне быстро прошло двадцать минут, рабочая команда остановилась, и ее снова окружили крики и метания света. Они хлестали по тем, кто выскакивал в снег, и по тем, кто в него падал, поскольку были слишком слабы для прыжков. Мы стремились быстрее стать в построенные ряды, которые были уже на месте и утрамбовывали снег башмаками. И среди шумного беспорядка показался почти успокоительным послышавшийся рядом глухой звук струи, которая растопила пласт снега, и затем почувствовался запах теплой мочи.

Крики команд уже сдвинули с места серый отряд; он топал через Нидерзаксверфен мимо домов, как сквозь отдаленное воспоминание о заснеженных домах, в которых уже давно вымерший человеческий род наслаждался зимой и потрескиванием огня. В стороне еще виднелись дома, когда процессия остановилась перед длинным рядом стальных вагонеток, а глотки охранников надрывались оттого, что тела слишком медленно заползали на четвереньках в железную посудину. Они подтягивались, помогая себе руками и ногами, на мгновение повисали на стальном борту, пока наконец не сваливались внутрь больших переворачивающихся вагонеток Круппа, в которые горняки загружают руду. В эти широкие, высотой в два метра вагонетки, как громадные черные чаши, смотрящие в ночь, люди заползали на четвереньках – движущаяся материя, которая сама себя загружает. Затем ночь поглотила последние лучи карманных фонарей, и стальные коробки заскрежетали, затряслись и двинулись. Почти в унисон начал падать снег, засыпая живую руду. Только от маленького локомотива исходили клубы теплого пара, и застывшим от мороза рукам и ногам очень хотелось дотянуться до этого, поднимающегося ввысь, тепла. Состав, извиваясь по-змеиному, летел в ночи, а стук деревянных подошв заглушал грохот металла. Казалось, что они стучат по стальной скорлупе судьбы, которая каждый раз остается глухой к мольбам ритмичных ударов. Темная масса сгрудилась посередине, подальше от ледяных бортов, животы и спины прижимались друг к другу, люди втягивали головы по-черепашьи и, опустив подбородки на грудь, спасались от ножниц мороза.

Плачущий вой сирены неожиданно прервал долгое путешествие, и казалось, словно боль из глубин человека, поднявшись во тьме, этим завыванием выплеснулась наружу. Тормоза завизжали, но еще до того, как стальная гусеница остановилась среди белой равнины, фигуры с автоматами выскочили наружу и в тот же момент стали стаей волков, с лаем нападающих на колонну саней. Когда тишина ночи, казалось, успокоила их, они начали притопывать на снегу, но было непонятно, зачем они это делают, когда на них сапоги, меховые шапки и шинели почти до земли с подкладкой из меха, а поверх шинелей еще накидки из камуфляжной водостойкой ткани. Но они притопывали, как будто им было холодно. В тела, поднимавшиеся из высоких посудин, мороз тем временем проникал как сквозь сетку. Только воля с большим трудом выбралась из-под закрытых век и окутала тело белым щитом, чтобы заслонить его от ледяных объятий. Но вскоре она исчерпалась, и стиснутые зубы начали стучать, но тоже не заглушили стука подошв плотной человеческой массы, которая стояла посреди вагонетки. А в небе гудели моторы тысячи невидимых самолетов, и их голос был дружеским, но таким отдаленным и призрачным, что тела со смертью в костях почти не воспринимали его. Также и потому, что внезапно стук башмаков прекратился. Запахло дизентерией, и человеческий груз разразился проклятиями и двинулся, чтобы, как мокрую тряпку, выкинуть из себя осужденное тело. Охранники внизу испугались, занервничали, шум в стальной посудине показался им лучом, который заметят самолеты. Но уже снова была тишина повсюду, и в вагонетке тоже, где одинокая заразная фигура теперь стояла у стального борта. Но тишина длилась недолго, откуда-то появился небольшой отряд других фигур с овчарками на поводках, которые непонятно зачем набросились на высокие посудины, бешено лаяли, подскакивали и бросались на вагонетки, как будто хотели перегрызть сталь. Ну потом самолетов уже не было слышно, и лай собак тоже отдалился, только цепь высоких посудин недвижно стояла на равнине, как на мертвой территории белого ада. А то-пот, то-пот, топот башмаков по стальному днищу был ритмом агонии, который бессмысленно уходил в глухую бесконечность.

Но, конечно, дневной выход на работу во многом отличался от ночного, поскольку свет объединяет не так, как темнота. Тогда я пошел вместо Яна, который был очень похож на Юба, высок и худ, какая-то мачта с продолговатой головой наверху. Он был не так словоохотлив, как Юб, и, судя по его лицу, можно было бы сказать, что он не слишком хорошо обращался со своей семьей в голландской Вест-Индии, в которой, как он хвастался, якобы жил. Скорее всего, он тоже не был болен, когда просил меня его заменить, ему просто-напросто не хотелось идти в такой мороз. Мне же и тогда, как это часто бывало и раньше, захотелось пройти именно такие испытания, которые другим казались не просто неприятными, но даже отвратительными. Так что Ян, скорее всего, думал, что я немного с приветом, а я хотел пойти намеренно; я хотел побыть рядом с движущимися телами, целых восемь часов не смотреть на тела, которые все больше срастались с соломенными тюфяками. И в глубине души, непроизвольно, мне, вероятно, также хотелось прикоснуться к не обнесенному проволокой миру или хотя бы дать внешнему миру дотронуться до меня. Однако та атмосфера оказалась точно такой же заразной, как наша.

Когда мы днем возвращались через Нидерзаксверфен, наши ряды с трудом волочили отекшие ноги. Четверо несли бесчувственное тело, так что каждый держал на опущенном плече по одной конечности, а само тело, как большой паук, свисало почти до земли. Тогда на белую и тихую зимнюю улицу вышли две девушки, но они даже не глянули на шаркающую колонну. Но ведь было невероятно, чтобы они не увидели башмаки, торчавшие над плечами тех двух, что шли впереди. Нет, они не обратили внимания и на длинную процессию шестисот полосатых зебр, как будто улица пуста, и нет на ней никого и ничего, кроме снежного наста на земле и на тротуарах. Значит, возможно привить людям такое глубокое пренебрежение к неполноценным народам, что две девушки с уничижительным равнодушием к процессии рабов идут по тротуару, наслаждаясь спокойным солнечным днем и выпавшим снегом, не замечая ничего другого. А вокруг иная жизнь: маленькая молочная, мастерская часовщика, парикмахерская и пекарня, тихие и опустевшие в первые послеполуденные часы, как и везде в других местах, где пребывают живые люди. Поэтому было бессмысленно протягивать им щупальца из полосатого мира.

Но более важным, чем фасады домов и окна витрин, было то, что в тот день сменой руководил Петер, который, хотя и имел на груди под номером зеленый треугольник, как все немцы-уголовники, но не обращался с людьми по-свински. Говорили, что он ограбил какой-то банк или присвоил чужие деньги, но это засчитывалось чуть ли не в его пользу, потому что его отношение к бесправным рабочим было честным и благожелательным. Он вовсе не торопил заключенных, толпившихся перед выходом из лагеря, и они окружали меня в надежде получить освобождение от работ. «Меня, меня!» – кричали эти люди на всех языках. «Посмотри на меня, посмотри на меня!» – кто-то пролез вперед, расстегивая штаны на ходу, так что они спустились до лодыжек. Худые бедра и тощие шелушившиеся икры ног как будто были залиты жидкой кофейной гущей. Я дал ему направление в ревир, не сомневаясь, что такого наверняка примут, и вечером я найду его в своей комнате. Потом я выписал освобождение от работ тому, у кого вместо ног были мясистые копыта, и он протолкался между теми со спущенными штанами, которые пытались сохранить равновесие и не упасть в колебании тел и голосов. И я воткнул кому-то градусник за пазуху и одновременно выписал освобождение другому. И еще одному. Но это было бурное море, бившееся о меня со всех сторон. «Посмотри на меня! Посмотри на меня!» Я спешил отдавать листки и одновременно ловил градусник, который поднятая рука держала в воздухе над колышущимися головами. Так продолжалось до тех пор, пока там, спереди, не открылись ворота и не объявился капо Петер, который стал выравнивать ряды. «Links – zwo – drei – vier. Links – zwo – drei – vier»[28]28
  Лево – два – три – четыре (нем.).


[Закрыть]
. За воротами нас пересчитал офицер охраны. Он расхаживал как задиристый петух, и когда я проходил мимо него с деревянной аптечкой, то втайне был доволен, как, скорее всего, бывает доволен адвокат, если докажет невиновность своего подзащитного. Я отдал ему пятнадцать листков на освобождение от работы, и это было сознательной попыткой обмануть смерть. Конечно, очень легко возразить, что моя попытка почти наверняка была напрасной, потому что мои листки продлили этим людям жизнь всего на какой-то день. Но кто знает, может, кто-то выжил, и уже одно это придает смысл всей человеческой жизни. О, совершенно определенно, что такие мысли могут показаться почти наивными бывшему бойцу, который с криком «Ура!» атаковал противника. И, скорее всего, это правильно, что среди людей есть такие, в которых, если необходимо, воплощается вся гордыня рода Адамова. Но мне не кажется оправданным, когда бывший партизанский командир рассказывает: «Когда я отдал приказ о нападении на немецкую колонну, пулеметы…». Тогда мне хватало того, что я твердо сжимал в руке кожаную ручку ящичка, когда шел мимо офицера, хотя охранники громко заряжали винтовки и вешали автоматы на плечи, и стояли один напротив другого у рядов, как могильщики, с нетерпением ожидающие начала церемонии погребения. Бледное солнце сияло над затоптанным снегом, и вопреки тому, что воздух был пропитан разложением, все же казалось, что природа робко и тайком пытается выскользнуть из сетей погибели. У дороги стояли два домика, и нигде не было ни живой души, только маленький ребенок, наверно, взобравшись на стульчик, прижимал личико к оконному стеклу. Он невинно улыбался, как будто увидел шествие забавных цирковых клоунов. Нет, его улыбка еще не была злой, просто она была не ко времени и не к месту, как солнце там, наверху. И солнце взбудоражило также массы людей в вагонах с зашитыми окнами, так что поезд на мгновение стал похож на добрый старый поезд, который мчится по родному краю с настоящим солнцем на крутых заснеженных крышах. Кто-то прикурил окурок коричневатой сигареты длиной в сантиметр и предложил мне: «Затянемся?» Из-за мешанины всех европейских языков и из-за снега там, снаружи, русские степи соединились с французскими равнинами и голландскими низменностями в белую смуту, в яркую картину спасения. Это я еще сильнее почувствовал позже, когда мы шли через Нидерзаксверфен, и украинцы у деревянных бараков запрягали лошадей в большие сани, и дети катались на санках с горок. Это походило на увеличенную зимнюю сценку с картины Брейгеля, если пририсовать на ней нашу ковыляющую процессию, наши деревянные башмаки и тряпье. Когда же люди начали заполнять посудины Круппа, когда они цеплялись за бортики локтями, пока качающиеся на весу ноги не находили опоры, из окна дома напротив на нас глядела девушка. Она не вытирала слез, как эльзасские женщины из Сент-Мари-о-Мин, но смотрела удивленно и почти растерянно. Она прислонилась к окну так, что ее груди сминались под скрещенными руками, и была неподвижно сосредоточенна, как будто она не могла поверить в реальность стольких погубленных самцов. Однако на ее лице был оттенок легкомыслия, а глаза смотрели с сочувствием, поскольку в их тусклом блеске было сожаление о растраченной страсти.

Из-за всего этого дневная смена воспринималась по-другому, и, поскольку солнце еще не зашло и мороз был вполне терпимым, несколько охранников сели в деревянный вагончик, помещенный между стальными ящиками. Это была не обычная платформа, посреди нее находилась полукруглая двухместная скамья, так что эсэсовцы, которые сидели на этом сиденье, держали ноги на двух покрытых снегом выступах. Они сжимали винтовки между ног, время от времени отряхивая снег с сапог, и тупо смотрели перед собой, как неудачливые охотники без фантазий. Так же сидели и те двое, которые остались в бараке, когда смена уехала в туннели, смотрели, как я перевязываю раненых, скорчившись на скамье недалеко от печки. Им, конечно, было скучно, но в любом случае было лучше сидеть у печки, в которой пылали гладкие брикеты, чем стоять восемь часов в туннелях на сквозняке, где ревут компрессоры и гремят взрывы. Раза два забегал поболтать капо, но и он потом ушел, а они продолжали смотреть из окна на сеть рельсов узкоколейки, покрывавших равнину и исчезавших в десятках туннелей. Только когда мощный взрыв неожиданно тряхнул барак, они вздрогнули и приподняли задницы, как будто засомневались, не из самолета ли, возможно, была эта бомба. Много раз завывала лагерная сирена. На раненых этим двоим смотреть не хотелось, но барак был маленьким, и я прямо перед ними забинтовывал флегмону или же руку парня, белого от пыли, как будто пришел с мельницы. На пальцах его правой руки недоставало суставов, но белая пыль настолько покрывала руку, что это не было заметно, пока я ее не промыл. Бедолага сказал, что точил сверло для компрессора, и держал руку подальше от себя, словно она не его. Он даже улыбался, потому что рука была замерзшей и не болела, и был благодарен этой ране за то, что она принесла ему тепло, которое сейчас его окружает. Дизентерийные больные сидели в углу, одурманенные от работы, голода и теплого воздуха. По их виду нельзя было понять, почему я освободил их от работы, разве что они время от времени насыщали воздух барака вонью из туалета.

Так бывало обычно. Когда же Петер вспылил из-за немца-инженера, жизнь на время несколько оживилась в нашей деревянной обители. Инженер был молодым блондином в кожаной куртке; он как вихрь ворвался в барак и встал, широко расставив ноги, перед больными, сидевшими на скамье. У одного была флегмона, у другого ступни напоминали два кочана капусты, третий, дизентерийный, был загажен экскрементами. А он орал, что они лодыри и симулянты и пусть быстро убираются вон. «Бегом вон!» – кричал. Они, конечно, смотрели не на него, а на меня, поскольку я был их санитар, и спокойно сидели. Тогда я сказал ему, что не возьму на себя ответственности и пусть он договаривается с капо Петером. И я взял бумажный бинт, присел на корточки возле больного, который с засученной штаниной сидел на скамье, и начал перевязывать флегмону. Инженер вспылил, хлопнул дверью и умчался, а мне на мгновение показалось, что я в горной хижине, окруженной снегом, и невидимые альпинисты поздравляют меня с отважным спасением из пропасти. Я сказал, что «не возьму на себя ответственности», как будто здесь кто-нибудь перед кем-то отвечал, если что-нибудь случалось с полузагубленными людьми. Но я воспользовался им, словом, которое всегда будет ценностью и с которым до конца дней вынуждены будут считаться тираны. И эсэсовцы тоже почувствовали перемену в обстановке; казалось, что в спокойной теплоте их лица распадаются, поскольку распалась на части сила, их питавшая. Когда же Петер вернулся и разозлился, они вытаращили на него глаза с явным одобрением. Петер кричал: «Er hat hier nicht verloren!»[29]29
  Ему здесь нечего делать! (нем.).


[Закрыть]
Черные волосы спадали на его квадратный лоб, и поскольку он был коренаст, то переступал с ноги на ногу как медведь посреди барака. «Пусть придет сюда, когда я здесь, – крикнул он, – и мы покажем ему на дверь». То, что произошло в тот день, было настолько необычно, что казалось чуть ли не сновидением, хотя в бараке отчетливо слышались стоны раненого, потому что у него согрелась рука, на которой не хватало суставов. И мне показалось, что моя профессия санитара не такая уж бесполезная; во всяком случае до тех пор, пока мы в бараке.

Но когда пришли новые охранники, новый санитар и новый капо, и моим больным пришлось уйти с командами, которые залезали в вагонетки Круппа. Одного пришлось нести, потому что у него была сломана нога, и, может, еще что-то, и он был без сознания. Его положили на полку деревянного вагончика, а я сел на заснеженное сиденье и придерживал его ногу, чтобы она не соскользнула вниз. Он лежал навзничь на тонкой корке льда, и поскольку он был без сознания, то не чувствовал, как смерть проникает сквозь тонкую мешковину в горизонтально лежащее тело. Возможно, было бы лучше, если бы его положили в стальную посудину, но как поднять так высоко тело со сломанной ногой. Как его защитить, чтобы его не помяла толпа, стоявшая посреди посудины плотно сплетенной темной массой. И вряд ли ему пойдет на пользу лежание на льду при двадцатиградусном морозе. Эсэсовец, сидевший рядом со мной на деревянном сиденье, был в меховой шапке, глубоко натянутой на уши, но все время тряс головой, чтобы уберечься от ледяного ветра. А следующей ночью не было ни одного раненого. Один упал с высокой конструкции в туннеле и был совсем мягкий и как будто без костей, когда его принесли в барак. Позвонили в Дору, и его отвезли прямо туда, поскольку в Харцунгене не было печи. Так что ни за кем не нужно было ухаживать, но я все равно сел в деревянный вагончик; отчасти для того, чтобы не лезть так высоко в стальную коробку, но прежде всего потому, что в ту ночь вагончик был пристыкован прямо к локомотиву. Я сидел рядом с эсэсовцем и поворачивал плечи по ветру, так что какое-то время я подставлял морозу спину, а какое-то время грудь. Локомотив был перевернут, и его цилиндрический котел находился недалеко от вагончика. Маленький локомотив для узкоколейного поезда. Но котел есть котел, подумал я и поднялся. Сначала я положил деревянный ящичек с красным крестом на железную темную обшивку машины, потом влез на нее. Осторожно держась за железо, медленно передвигался шажками, потому что локомотив дергался, как черный конь, который отшатывается от незнакомца, чтобы он не вскочил в седло. Потом я пробрался за кабину машиниста и прижался к паровому котлу. Пар выходил плотными клубами, падал на длинную цепь посудин и помогал ночи скрыть человеческий позор, а я ощущал теплоту поверхности котла, как теплый живот стального животного. Казалось, наступил конец человечества, и осталась только доброта теплого металла. И как бы стремясь оправдаться перед всеми, кто стоял в больших стальных чашах, я протянул руку в ночь, но быстро согнул ее снова, потому что в нее вцепилась пустота ледяной бесконечности. Тогда я опять прижался к доброму металлу, и теплота железного брюха на мгновение позволила мне забыть о своей обделенности.

А со следующего дня опять продолжалась та же повседневность среди двухэтажных нар барака. Разве что потом перед окном потихоньку земля начала чернеть из-под пятен снега и восстанавливать свой прежний облик, хоть и оставалась довольно мрачной из-за близости наших бараков. Каждое утро несколько человек катили шаткую тележку на черное поле по ту сторону проволоки. На тележке покачивалась бадья с навозной жижей, а их деревянные башмаки были обмотаны мешковиной, так как почва проседала. Коричневые всплески из бадьи то и дело забрызгивали их полосатые штанины, но было видно, что, несмотря на это, грязная работа им вполне нравится. Когда я останавливался у окна и наблюдал за ними, мне казалось, что в их движениях есть некая небрежность бродяг. На минуту они принимали вид настоящих крестьян, а потом, сразу же и несмотря на лохмотья, проявляли циничную самонадеянность, как будто они смеются над подскакивающей бадьей, тогда как сами дожили до такого необычного удобрения земли. Да и вонь, наверно, была ужасной, поэтому охранники отходили подальше и надзирали за ними издалека.

Но и вдали тоже ощущался слабый оттенок символа весны. Да, конечно, в бараках существенно ничего не изменилось, и грузовик, как обычно, отвозил кости в Дору, но в атмосфере что-то сдвинулось, поскольку в те дни впервые появились самолеты. Сначала мы их испугались, ведь земля сотрясалась от бомб по ту сторону горы, так что наши бараки скрипели, как иссохшие барки. А потом пулеметы застрочили над эсэсовской столовой на другой стороне от входа. Доски наших бараков все продолжали стонать от гудения моторов, а почти охладевшие сердца наполнялись новым ожиданием. Как чудо, было открытие, что где-то далеко, на другом конце света, живые люди знают о нашей затерянной стоянке и даже о том, где живут охранники.

Обстановка в апреле была очень будоражащей, хотя в то же время это породило необычные трудности. Бомбы кое-где оборвали электрические провода, так что вечером в бараках было темно, и разорвали водопроводные трубы. В темноте же наши похоронные обряды стали значительно мрачнее, особенно в комнатке с туберкулезными телами. Так что те, кто возвращался на ночь глядя из туннелей, приносили нам, санитарам, карбид за лишнюю порцию дневной водянистой баланды. Хуже всего была нехватка воды. Невозможно было отмыть тела, запачканные от пояса и до ступней, а их нужно было класть на соломенные тюфяки. И все это происходило при свете карбидного светильника. Теперь Васька стал неутомимым могильщиком, поскольку ему приходилось справляться с ними одному с тех пор, как я перебрался в комнату для инфекционных больных. На самом деле комнаток было две, во второй находился пункт осмотра. В первой было только четыре спальных места, по два на нарах. А больных двое. На верхних нарах у стены лежал старый бельгиец, на нижних у окна немецкий цыган. Бельгиец умирал, а цыган сидел на нарах и целый день раскачивался. Он был голодным, и у него было коренастое тело и толстая голова; невозможно было понять, какое у него лицо, поскольку из-за рожи оно распухло. Веки были как желтоватые улитки, под помятым носом зияли набрякшие, почти поросячьи ноздри. Он украл у бельгийца кусок хлеба, и поэтому после полудня я не дал ему баланды в наказание. Я хотел, чтобы он пообещал, что больше не будет брать чужого, и я бы ему тогда дал его порцию, но он уперся. «Ну и сожри ее, если тебе так хочется моей баланды,» – сказал он, и желтые пиявки пытались слезть с его глаз. Чего я хотел? Я не мог поставить ему в вину то, что он, как кошка на запах, полез наверх к бельгийцу и стащил у него из-под головы хлеб, ведь старое тело уже умирало. И на земле смерти цыгане тоже большие бедняки. Ну а потом мы с ним пошли на компромисс, и я даже пообещал ему, что найду для него окурок, если он больше не будет воровать. И он торжественно пообещал, а чтобы наверняка получить окурок, хотел взять мою руку, чтобы погадать по ней. «Это хорошо, но ведь я все равно дам тебе окурок, если не будешь воровать, – сказал я ему, – а что касается будущего, то, скорее всего, оба мы одинаково мало знаем, каким оно будет». Я уже отошел от нар, когда он сказал: «Ты вернешься домой». Ну, подсознательно на это надеялся каждый, хотя и не признавался себе в этом, поскольку действовало правило, что нельзя дразнить смерть видениями жизни, поскольку смерть – мстительная дама. А цыгану я не возражал, но спросил его, как там сейчас дома моя жена. Тогда он сразу разозлился, и лицо его исказилось, так что стали видны черные волоски в его ноздрях. «Ты не женат, – шикнул он сердито, – а той, которую ты любил, уже нет в живых». Да, у него были очень развиты телепатические способности, но несмотря на то, что он рассказал мне о том, что узнал из моих мыслей, мне все же было приятно, что другой человек кое-что знает о моих жизненных обстоятельствах. Я дал ему окурок, на который он твердо рассчитывал; я дал ему этот окурок также потому, что знал, что на следующий день ему уже не у кого будет воровать, потому что бельгийца уже не будет. Цыган по-турецки сидел на соломенном тюфяке, как низкий, широкий пень, и затягивался окурком, так что дым скрывал цилиндрические пузыри, под которыми прятались его глаза, я же пошел в соседнюю комнату. Там было восемь спальных мест, по два на четырех нарах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю