355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пахор » Некрополь » Текст книги (страница 5)
Некрополь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Некрополь"


Автор книги: Борис Пахор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Но кто тогда мог уследить за интонацией походя сказанной фразы, когда грузовик сдавал задним ходом к дверям барака, и еле живые тела начали приподниматься на локтях с пола. Они нашли в себе последние силы, чтобы, поддерживаемые Васькой, Пьером и мной, на шатких костлявых палочках-ногах выйти из барака. Воздух был пропитан зловонием дизентерии и гноя, въевшимся в бумажные бинты. Но это было не ново, более необычным было то, что мы, санитары, громко говорили. Мы подбадривали себя, ведь нас было так мало. Самый сильный ухватил соломенный тюфяк посередине и поднял его с пола вместе с находившимися на нем костями, другой же волок тюфяк за собой. И те, кто размещал их наверху в грузовике, сперва клали их на дно грузовика рядком, один к другому, а потом на этот первый слой быстро накладывали точно так же следующий. Что поделать – время поджимало. Они слабо шевелились, эти слои тел, но у нас не было ни минуты, чтобы взглянуть на них. Потом пришлось отказаться и от укладки послойно и просто сбрасывать тела с соломенных тюфяков в кузов через деревянный борт. Их нужно было взять с собой, тех, что еще дышали. Только один умер прямо при погрузке, и Васька отнес его за барак. «Маленький чех еще живой на дне, и на нем груда тел», – подумал я тогда и уже меньше злился на врача, но и эта мысль лишь промелькнула в сознании, поскольку тогда мы загружали поверх всего еще и мешки с повязками, а охранники между тем стали обходить грузовики и орать. Шофер раздраженно продолжал гудеть, весь в нетерпении, потому что мы дожидались только Ваську и того, кто пошел с ним за барак отнести труп. Потом мы влезли в прицеп, у переднего бортика, где еще оставалось немного места, а тем временем вернулись и Васька со своим помощником и привязали к боковым доскам пару носилок из необработанного дерева с проволочной сеткой посередине, так что грузовик стал похож на пожарную машину с лестницами по бокам. И мы, наконец, поехали, а там наверху, на вышке, зазвенело оконное стекло, охранник, похоже, палил из пулемета.

Грузовик ехал вниз по дороге, через лес по направлению к огромному костру, который разожгли самолеты союзников. Нордхаузен. Там заболел Младен, подумал я, чтобы отвлечься от воплей в грузовике. Тем временем стемнело, и я ничего перед собой не видел, хотя стоял у переднего борта прицепа. Я не видел перемешанных пластов людей перед собой, а стоны прерывались, как будто они доносились из-под колес, тогда как их обрывала тряска движущейся машины. Грузовик сотрясался, как огромное деревянное блюдо, и в нем тряслись страдальческие всхлипы. Это походило на тот прерывистый звук, когда мы похлопываем ладонью по открытому рту, когда поем или кричим. Только теперь паутина таких звуков была очень плотной, и я старался сосредоточиться на гудении мотора и на разговорах санитаров, чтобы отключиться от бессвязного хора стонов. Но в мыслях я видел, что они все перемешались как в чудовищной молотилке, тела с рубашками до пупка, в полосатых робах, как колени вдавливаются во рты, костлявые задницы в подбородки, косые клинья рук в ступни и пальцы ног… Грузовик сотрясался от толчков, и казалось, что он, как живой, вздрагивает от мороза всеми своими винтиками. Когда он мчался сквозь черный лес, окружавший дорогу, я снова размышлял о последней тайне немецкой земли, но резкий толчок машины в тот момент соединил все руки и ноги в одно тело со множеством белых блестящих глаз и с одним ртом. Он застонал, как жалобно стонет пружина, пока ее не заглушит гул работающего механизма.

Я попытался уйти от этих стонов, но, наверное, не смог бы, если бы не случайное движение руки, поправившей цепочку, которая висела на моей шее. И тут я вспомнил, что эта цепочка была его, Младена. Это воспоминание не слишком отличалось от того, что возникло передо мной в мчавшемся грузовике в темноте ночи. В Дахау Младен избегал смотреть на вскрытия, а в Доре мы видели, как нож раскроил его сердце. Нет, не нужно мне думать о Младене, сказал я себе, а также и о том, что на мне его цепочка. Его отвезли на тачке к тлеющей куче в Доре, на вершине холма. И я опять подумал о юном чехе. Наверняка на нем тел тридцать, и он вряд ли еще дышит. И, конечно, было бы лучше, если бы он лежал в земле. Врач действовал правильно и мудро, тогда как я был слишком эмоционален. Прежде всего, я сопротивлялся самоуправству еще и потому, что санитар тоже в нем участвовал, уж слишком самоуверенно он себя вел. И правильно, что у них ничего не получилось; несмотря на все свои медицинские познания, врач не знал, что раз тело истощено, дело не выгорит так просто, как если бы шея была не худой, а округлой. Нелегко до конца уничтожить тело, которое уже наполовину одеревенело. Правда, я размышлял обо всем этом, чтобы не слышать накатывающихся волнами стонов, и чтобы они не травили мне душу, ведь нужно снова и снова мысленно абстрагироваться от смерти, если мы не хотим, чтобы она всосалась нам в мозг.

Чтобы отвлечься, я прислушался к разговору санитаров. Они договаривались о том, что на станции мы должны держаться все вместе, чтобы организовать в одном из вагонов временную амбулаторию. И Янош с этим согласился. А что, ведь не было ничего удивительного в том, что он поддержал эту разумную идею, и что его голос был таким свойским, скорее всего, мы его раньше несправедливо осуждали, что он, мол, груб с больными, которых перевязывал. Ведь совершенно ясно, что мы должны были остаться все вместе, если хотели спастись сами и помочь спастись еще кому-нибудь. Но потом на станции невозможно было держаться вместе, поскольку крики немцев-конвоиров одолевали нас со всех сторон. В Харцунгене мы отвыкли от криков, там все проходило неслышно. Нет, нет, мы совсем не переживали из-за этих воплей, ведь в конечном счете обычное дело, что немец всегда готов к крику, и кажется, будто он может в любой момент завыть от страха перед невидимым преследователем. К этому нужно привыкнуть, потом становится не так уж тяжело. Ну а тогда был крик из-за поезда, который нас ждал. Лучи карманных фонариков шныряли вдоль и поперек, в то время как мы сгребали узлы и тела с грузовика. Мы протягивали руки в темноту и стаскивали их через борт на носилки из проволоки, но тела проскальзывали мимо носилок, и кто-то вставал на такую подставку из костей, когда стаскивал с грузовика то, что попадалось под руку. Мы работали так лихорадочно всю ночь, под куполом красного неба, а когда на горизонте снова забрезжила полоска света, стало видно, как тела стаскивают с грузовика прямо вниз головой, так что по большей части они соскальзывают и шлепаются на перрон, а когда один из носильщиков наклонился, чтобы оттащить тело к поезду, с грузовика на него упал соломенный тюфяк и накрыл его.

Конвоиры продолжали хлестать плетьми из бычьих сухожилий и раздавать пинки носильщикам, метавшимся от грузовиков к поезду и от поезда снова к грузовикам. Непросто держаться вместе в такую суматоху у поезда, и из-за шарящих полосок света карманных фонариков видно хуже, чем если бы было по-настоящему темно. Мы старались сохранить спокойствие и тогда, когда нас криками загнали в разные вагоны, но как только поезд тронулся, мы снова вылезли и пошли в тот вагон, где уже находились другие санитары. И так, в конце концов, нам все же удалось перетащить туда и все узлы с повязками. Человек в таких ситуациях, как и всегда в жизни, должен знать, чего он хочет, должен иметь свой план и должен осуществлять его вопреки панике и неразберихе. Конечно, нелегко противостоять беспорядочной давке, когда тебя бьют то пучком лучей, то ременной плетью, в то время как где-то из чьих-то ртов слышатся крики о помощи, которые снова зовут тебя. Однако при всем этом самые несчастные – это те, которых волокут по перрону. Их стаскивают за руки и за ноги с грузовика в темноте и в полосах света, и счастье, если они уже бесчувственны и холодны, плоские как доски, в рубашках до бедер. А более вялое и мягкое тело безвольно перекручивается, когда тот, кто держит его за конечности и тащит за собой, в спешке прокладывает себе дорогу сквозь толпу бегущих теней. Ну а у тех, кому в этом хаосе удавалось не только бегать, но и организовать, как хотелось, медпункт в вагоне для скота, были такие большие преимущества выжить, что им не были страшны ни бешеные крики, ни удары.

Сколько дней затем продолжалось это путешествие? Шесть? Семь? Впрочем, время уже давно утратило значение, которое придают ему вращение и встреча небесных тел. Конец ночи означал лишь то, что мы снова будем видеть друг друга; солнце, показавшееся утром, просто освещало длинный ряд движущихся или стоящих вагонов. Нескончаемую череду открытых ящиков с двуногим грузом, крышей над которым было лишь немецкое небо. Состав шел полдня сначала в одном направлении, потом долго стоял, а затем опять двигался в противоположную сторону; потом опять стоял и ждал. Однажды состав остановился среди полей, где мы весь день и всю ночь закапывали сто шестьдесят трупов, и Янош руководил работой. Совершенно новая работа, такое случилось впервые за долгое время, если не считать несколько дней до нашего отъезда из Харцунгена, когда наши скелеты не отправились в печь. Первые два вагона были предназначены для покойников; те два, за локомотивом. Это захоронение, само по себе действо не из приятных, было все же неким признаком того, что отдаленный мир живых людей становится ближе. Тут не было ни бараков, ни колючей проволоки, а только луг, который апрельское солнце озаряло неясным светом, и это, конечно, не шло ни в какое сравнение с холодным светом рефлектора над столом для вскрытий. И несмотря на то, что двадцать пять или тридцать вагонов для скота уже неделю были без еды, а вагоны за локомотивом быстро заполнялись, утешением было то, что солнце, небо и природа были не за решеткой и безграничны.

Эту перемену, должно быть, ощущал и Янош, так что, несмотря на ночную работу, он выпрыгнул из вагона бодрый и подвижный, словно рожденный заново, как будто и из нашей испорченной материи вырвалась искра жизни и персонифицировалась в нем. Так что благодаря утреннему свету и Яношу встал и я, хотя мне больше хотелось остаться под шерстяным одеялом в углу крытого вагона. Несмотря на давку и неразбериху, мы сами выбрали для себя такой вагон. «Помоги мне», – сказал Янош, у вагона стоял подросток поляк, поддерживая левой рукой серую правую, в то время как Янош ее осматривал. Тонкий, пятнадцатилетний, с обритой головой, весь бледный и зеленый, поскольку пять дней и шесть ночей ничего не ел. Чуть раньше стреляли эсэсовцы, это произошло из-за того, что из наших вагонов доходяги побежали к вагону с картошкой, который в одиночестве стоял на соседней платформе. Парнишка был среди них, и пуля прошила ему локоть. «Смотри, поганец, как ты испачкался», – злился Янош, как будто мир сразу же устроился, если бы простреленная рука была чистой. Он налил дезинфицирующую жидкость в амбулаторное блюдце и дал мне, чтобы я его держал. «Смотри, какой ты замарашка», – ворчал он при этом, а парнишка трясся мелкой дрожью, серо-фиолетовый, с выпирающим острым подбородком. «Бог знает, есть ли у него где-нибудь мать, но хорошо, что она его сейчас не видит», – подумал я, и в то же время был доволен, что мы оказались такими предусмотрительными и унесли с собой ту посуду, и бутылочки, и необходимые инструменты.

Мне нравился Янош. Он был совсем другим, чем в лагере, и вовсе больше не казался надменным, его сапоги, из-за которых прежде плохое впечатление о нем усиливалось, сейчас делали его в наших глазах (ни у кого не было военных сапог) еще более крепким и неутомимым. Кто знает, откуда он взял эту обувь, его лагерное прошлое наверняка было очень пестрым, но сейчас, когда он так по-отечески ворчал на парня, это не имело значения. Когда же мимо проходил унтершарфюрер с худощавым и мрачным лицом, Янош мгновенно изменился. Он резко оглянулся и позвал его подойти поближе и осмотреть локоть. «Так рано на работе», – сказало худощавое лицо и хитро осклабилось. «Свинство, – воскликнул Янош, – из-за двух картофелин, когда они ничего не ели пять дней». Унтершарфюрер сказал, чтобы он вел себя поосторожнее, но при этом он явно был в замешательстве, поскольку не ожидал такого нападения; отчасти же из-за того, что в отношении эсэсовцев к санитарам всегда примешивалось некоторое уважение; как будто они не могли не удивляться, что мы возимся с больными, которые стали такими в мире крематория. «Зачем же их выпускают из вагонов, если потом стреляют в них», – еще крикнул Янош, когда эсэсовец уходил, а тот только махнул рукой и ухмыльнулся себе под нос. В воздухе ощущался близкий конец, и, может быть, этому человеку инстинктивно даже немного понравилось, что среди стольких тел, которые своим умиранием молча осуждают его народ, одно осуждает его вслух. Но кто знает, возможно, это была ухмылка человека, который уже слышит хлопки винтовочных выстрелов и видит себя у этой расстрельной стены. «Если не больно, то все», – сказал Янош о руке, которую дезинфицировал ему бережно, как маленькому братику, сыну далекой родины. А парнишка даже не моргнул, в нем не было ни чувств, ни мыслей, но, если бы ему дали погрызть сырую картофелину, может быть, он и посмотрел бы на продырявленный локоть, подумал я. Из двух кусков он был, его локоть, как болванчик, который благодаря кожному покрову может вертеться во все стороны, и Янош укутал его в полосу белой бумаги с такой любовью, с какой мать перепеленывает младенца. «Нет, такого я от него не ожидал», – думал я, когда мы подняли парня в вагон, и Янош прикрикнул на бедняг, которые лежали на полу и возражали против этого, мол, у парня дизентерия. «Я вам дам дизентерию!» – прикрикнул он.

Действительно, я знал человека лишь наполовину, судил о нем только по этой половине, сказал я сам себе, когда снова лег и укутался в шерстяное одеяло, поскольку мне было зябко, и ноги не хотели меня держать. А Янош потом стал еще невероятнее. Откуда-то он принес бумагу с черной мазью и начал начищать сапоги. Сильным и остроумным должен быть человек, чтобы он смог, находясь среди погибели, так ее высмеивать. Как пощечина смерти, как прыжок из сферы ее всемогущества. Геройство, от которого человек уже давно отвык. «Куда? – спросил вслед ему санитар. – На инспекцию?» А Янош только пробормотал что-то, усмехнулся и одновременно затянул полосатую куртку в поясе. Это был неясный, вымученный кураж, но казалось, что этим он спасает для всего транспорта кусочек солнца, того настоящего, а не холодного глаза, висевшего над поездом как глаз утопленника.

Я накрылся с головой, чтобы согреться, и вскоре уже не думал о Яноше. Слышно было его поляка, как он дрожит в противоположном углу под коротким одеялом, а заодно и приглушенные стоны рядом с открытыми дверями. Там стояли два эсэсовца и пережевывали резиновые колбаски, равномерно разрезали их на маленькие кусочки, и наверняка кое-где из-под одеяла десятки глаз пристально смотрели на эти куски. Один был рекрутом, и форма на нем сильно топорщилась, другой был в очках и на гражданке наверняка служил почтмейстером. Им было неприятно находиться среди нас, это несомненно; было видно, что они новички в таком деле. В вагоне пахло испражнениями, и то у одного, то у другого заключенного сильно клокотало в груди. Некоторые надрывно кашляли, другие облегчались прямо в подстилки. Позднее, когда одного несли, завернутого в брезент, к вагону у локомотива, кусок подстилки все еще был зажат в его скрюченном кулаке.

Эсэсовцы машинально и растерянно подносили ко рту кусочки солдатского хлеба и колбасы, и, может быть, также и эти двое подсознательно догадывались, что время разжижилось в грязь и гной. «Глупые свидетели», – размышлял я под одеялом и следил за шумом под вагоном; это было трение худого тела, прислонившегося к колесу. Большинство из них уже не могли поднять согнутую в колене ногу и просто так стояли под вагоном, склонив головы. Я слышал, как руки схватились за металлическое колесо, и как обритый череп касался дна вагона; и поскольку я думал о штанах, которые гармошкой собрались у щиколоток, и руки уже до них не дотягиваются, я не уловил, что говорил эсэсовцу кто-то, стоявший перед дверью. «Wer?»[24]24
  Кто? (нем.).


[Закрыть]
– переспрашивал рекрут, а почтмейстер все повторял, что это невозможно. «Das geht nicht. Das geht nicht»[25]25
  Это невозможно, невозможно (нем.).


[Закрыть]
. Тогда я выглянул из-под одеяла и увидел, что его почтмейстерское лицо выражало искреннее смятение, в его руке затряслось бледно-розовое мясо колбасы, поскольку голос заключенного у двери еще быстрее рассказывал, как Янош кричал, чтобы не стреляли из-за картошки, и что он продолжал кричать и потом, когда его уже ударили и повалили на землю. Да, в лагере мы смотрели на него косо, теперь же я знал, что было это потому, что от него исходила неукротимая сила. Ведь человек, который настолько полон жизни, всегда по-иному ощущает на себе захват железной проволоки. А мы осуждали его даже за то, что он иногда загорал летом за бараком; нам казалось, что он насмехается над усыхающими телами, оскверняет их.

Вместе с тем я тогда сказал себе, что новость недостоверна и что Янош вот-вот придет и спросит, как дела у маленького поляка. «Действительно, Янош?» – еще два раза переспросил почтмейстер, когда тот, у дверей, рассказал о пуле в голову, я же оглянулся на одеяло Яноша, которое было рядом с моим, ведь Янош все эти дни лежал рядом со мной. Кто знает, почему он относился ко мне так по-дружески. Может быть, потому, что я все время покашливал, а отчасти, вероятно, потому, что мы с ним вдвоем были единственными санитарами-славянами. Не знаю, но когда мы где-то из разбомбленного поезда принесли в наш вагон старую железную печь, он вскипятил в мятой консервной банке несколько крошек хлеба и какую-то траву и принес мне «супу». И тогда кто-то сказал, что его несут, и эсэсовцы тоже уважительно высунули головы в проем. Сначала вдоль вагонов прошли двое в полосатой униформе, они несли что-то в сером одеяле, но ни головы, ни сапог не было видно. Однако тело было коротким, и почти наверняка это было тело Яноша. И еще я увидел человека с автоматом, шедшего за скромной процессией, потом я опять лег и накрылся с головой. Да, холодным был этот апрельский воздух, и я живо чувствовал, как холод пробирает меня насквозь. Конечно, я подумал и о том, что вагоны за локомотивом пусты, поскольку ночью под руководством Яноша закопали всех покойников, и что он будет лежать один; но еще больше мне думалось о том, что меня знобит, и что, скорее всего, у меня опять пойдет кровь. Конечно, я, хоть и накрылся одеялом, все же видел банку с супом недалеко от своего изголовья, и я поскорее переключил свое внимание на шум под вагоном, где бритая голова опять стукнулась о деревянное дно.

Время шло медленно. Бесконечно медленно оно тянулось и длилось еще целую вечность, прежде чем мы приехали на последнюю станцию Целле. Когда поезд остановился у высокого перрона, который на всех станциях немного приподнят из-за товарных поездов, вопреки безысходности положения, мысль на мгновение улетела к рельсам в свободном порту Триест, откуда когда-то давно перед рассветом отправили точно такие же вагоны для скота, только тогда бились о двери складов еще незнакомые прежде крики, между тем как сейчас вокруг стояла тишина. Был полдень, и над окрестностями висел неподвижный воздух, как будто ядовитый газ уничтожил все ростки жизни. Поэтому и конвоиры напоминали машины, покорные дыханию небытия, слившегося с недвижными предметами. И они совсем не кричали, они просто следили, как тела выползали из вагонов, они слушали крики тех, кто не смог выползти из сумрачных углов, поскольку они были слишком слабы для того, чтобы кости могли послужить им рычагами. Безнадежная тишина, заставившая замолчать до тех пор кричавших охранников, своим гибельным шепотом, однако, пробудила в этих существах, в которых еще теплилась жизнь, более явственный страх перед космическим одиночеством последнего часа. И мне следовало бы услышать их мольбы, а тем более помочь людям, которые обозначали свои просьбы только движением глаз, беспокойно следивших за каждым нашим шагом. Я попытался помочь им выйти из вагона, опираясь на меня, но это не помогло. Мне не хватало сил, чтобы их вынести; к тому же колонна уже строилась, и моим ушам пришлось оглохнуть, чтобы крики откатывались от них, как волна от каменного берега. Но совесть, вопреки всему, воспротивилась, и я вернулся, чтобы подбодрить того, который на четвереньках вылез из вагона и сидел у проема, и в его открытых глазах сгустилась ужасная неподвижность этого дня. Я колебался, не зная, как поступить. Возможно, из-за ощущения телесной слабости и подсознательного страха, что, оставаясь с этим обессиленным телом, мы погибнем оба. Кто может знать? Эгоистичен ты по своей природе, или эгоистичным тебя делает твой ослабевший организм. Конвоиры тем временем уверяли, что за всеми, кто лежит в длинном ряду вагонов, приедут грузовики, но как им можно было верить, если неорущие охранники настолько непонятны, что почти нереальны.

Наше спотыкающееся стадо еле заметно двигалось, распадалось, оставляя в придорожной канаве иссушенную, непригодную материю. Но ее никто не истреблял, охранники даже пожимали плечами, как будто им тайным путем открылось, что стрельба из пистолетов и винтовок не имела бы никакого смысла под тусклым, обреченным апрельским солнцем. Ведь смерть была теперь не только в двух вагонах за локомотивом, не только в птичьих лодыжках, с которых по пути спадали деревянные башмаки без задника, но и в солдатах, которые брели вдалеке по низким холмам и лениво, почти сонно издалека следили за брошенными лошадьми. И вопреки всей этой стали, танковым дивизиям эти клячи, бродяги не от мира сего вписывались в немую картину разложения. И мы, пленники, привыкшие до сих пор видеть себя в образе отверженных, ходячих скелетов, теперь стали частью общей панорамы распадающейся страны. И это ощущение придало новые силы нашим спотыкающимся ногам. Так, бельгийцы, которые прежде просто помогали идти прокурору из Антверпена, теперь подняли его худое тело на плечи и несли, словно истощенного голодовкой Махатму Ганди на деревянных носилках. Пыль летела из-под деревянных подошв процессии, которая не ждала чуда, но упорно шла, словно бельгийцы демонстрировали этим движением, что, вопреки всему, они живы. И этот упрямый, непобедимый инстинкт жизни утверждала эскадрилья союзнических самолетов, летевшая низко над холмами и над бредущими конями, так что неожиданный гром стальных птиц сначала показался отголоском неизбежного конца, а в следующий момент сотрясением и корчами убитой земли, в которую вонзился жезл разъяренного демиурга.

Из-за этого мы почти не заметили, что вошли в закрытый двор. Конвоиры теперь снова стали орущими законодателями страха, и наше стадо должно было сесть на корточки или лечь на неровную и пыльную землю. В стороне слева стоял насос для перекачки бензина, а около него куча металлических бочек. Это означало, что мы находимся не перед очередной промежуточной станцией с непременной печью, а перед бывшей казармой для моторизованных подразделений. И когда мы лежали, распластавшись в желтой пыли, в моем сомневающемся сознании вдруг возник образ бомбы, как она отрывается от летящего металлического корпуса самолета и разжигает надменное пламя из бочек с бензином; но одновременно голос всегда бодрствующего разума тихо утверждал, что летчики наверняка видят сиротливые полосатые пятнышки, покрывающие землю как разлагающаяся падаль зебр. Но тело в конечном счете еще больше доверяется земле, и прежде всего ему хотелось выдолбить укрытие в ее желтом теле. Когда же раскаты грома прекратились, и полосатые кучки поднялись с земли, с наших лиц исчезла безучастность и мы стали толпой разрозненных цыган без кибиток и без огня, которые, как псы, учуяли близость человеческого жилья в виде трехэтажных казарм, располагавшихся с равными большими интервалами друг от друга на разъезженной равнине. И мы бросились занимать их, так как каменное строение уже благодаря этому своему свойству являлось гарантией безопасности, о которой мы уже не могли и мечтать с тех пор, как мы жили в деревянных бараках и на прошлой неделе в вагонах для скота. И все тела, которые еще имели силы, начали штурмом заполнять пустые помещения, они цеплялись за дверные косяки с лихорадочностью потерпевших кораблекрушение, чьи руки на ощупь дотянулись до суши. И были шумная беготня по вновь обретенным лестницам, суетливый, жадный захват оставленных нар, и копание в пустых ящиках, и выкидывание непригодных чемоданов. Безумная алчность вспыхнула в существах, которые давно забыли, что такое частная собственность, так что тогда отошел на задний план даже привычный голод, дополненный недельным постом.

И снова именно мы, санитары, были теми, у кого среди суеты и беспорядка существовал определенный план, как после отъезда из Харцунгена, как потом на станции и все дни в поезде. Действительно, может быть, движущей силой этой изобретательности был инстинкт самосохранения, но он никоим образом не был связан с законом сильнейшего. То есть, речь шла лишь об акте разума, который решил, пусть одно из зданий будет больницей или, лучше сказать, убежищем для ослабленных и умирающих. Так что совершенно не обязательно, чтобы забота о другом исходила из эгоистических расчетов или из альтруизма. Она вполне может быть органической потребностью, как дыхание или работа мысли, и если она все же каким-то образом связана с инстинктом самосохранения, то это из-за того, что работа, прежде всего, является для человека способом уйти от самого себя, в особенности тогда, когда он находится посреди гибели, которая нарастает, как неудержимый морской прилив. Так, например, если человек не поверил слуху, распространявшемуся голодным искусителем, мол, нас всех прикончат баландой, в которую на средневековый манер подмешают яд, если человек не принял этого слуха всерьез, то это произошло не только из-за понимания того, что совершенно невозможно заразить такое количество посуды, чтобы накормить из нее массу людей, которая, несмотря на умерших, все еще многочисленна, но прежде всего из-за кучи дел, в которые запряг его организаторский дух.

И поэтому перенос и перетаскивание волоком нар из комнаты в комнату, поиск, а также и защита найденных соломенных тюфяков, перегораживание помещений на палаты для больных с флегмонами, дизентерией, водянкой, рожей, и, конечно, для костлявых мумий, которые неподвижно стояли в коридоре, безразличные ко всему, что их окружало. Ну а потом размещение тел, забота о том, чтобы расположить их продуманно. Ведь лежание, покой, неподвижность все еще были самыми эффективными средствами против заразы смерти. Даже в безнадежных случаях горизонтальное положение является единственной заменой лекарствам. И, наконец, лежание – еще и наиболее подходящее положение для мягкого скольжения в объятие пустоты, особенно потому, что из-за того, что соки высохли, мышцы и жилы стали похожи на вьющиеся стебли сухого ломоноса, по которым боль больше не проходит. И поэтому планомерное обустройство деревянных сотов в комнатах, которые за несколько часов стали продуманными клетками в дикой мешанине, почти как герметичные сундуки на тонущем судне. Конечно, эти островки порядка в море анархии были прежде всего и исключительно оазисами покоя; потому что в других случаях снова господствовала диалектика потребностей и свободных рук. И при этом дело было не только в еде, хотя некоторые больные на нарах поворачивали за мной глаза, как птенцы клювы, особенно те, что с рожей, которые и вправду были похожи на слепых птенцов, у которых на глазах висели похожие на колбаски тугие пузыри. Дело было не только в том, как справиться с голодом, но и в нехватке обычных медицинских принадлежностей, без которых нельзя было думать о больничных процедурах. Поскольку, помимо бумажных бинтов, спирта и риванола, в нашем распоряжении имелись только большие ампулы виноградного сахара. Кто знает, для чего завезли столько раствора виноградного сахара в эсэсовскую амбулаторию в Харцунгене. Ну, и у нас еще были какие-то ампулы корамина, но при роже и дизентерии корамин никак не поможет. И градусники. Градусники сами по себе создавали больничную атмосферу и сплетали между спешно обустроенными нарами и санитаром невидимую паутину тишины и единения до тех пор, пока в окна не начал проникать мрак. Но к тому времени уже все было окончательно расставлено, даже первые два тела уже были положены перпендикулярно стене здания. Они лежали вдоль стены, и когда я выглянул из окна своей комнаты, они были подо мной, и я подумал, что в конце своей одиссеи они заслужили хотя бы того, что их кости укрывает полосатая мешковина и их пергаментная кожа наверняка не скорчится в огне, а кто-нибудь предаст их завтра земле. Да, к ночи все было обустроено и все размещены, так что, за исключением стонов и просьб, в здании царили порядок и покой, чего нельзя было сказать о других помещениях, из которых, поскольку они стояли в отдалении, доносились неясные волны шума и глухого стука. Лишь ночь, если и не укротила, то во всяком случае уменьшила потасовки за нары и поиски несуществующей еды, оставив после себя атмосферу отдаленных раскатов грома в мире, где, казалось, столкнулись земля и небо. Невидимый горизонт сначала выгибался, а потом приобрел волнообразную форму приглушенных голосов и шепота. Вероятно, это были знамения приближающегося спасения. При свете дня он отдалился и приподнялся, так что казалось, будто гул землетрясения перенесся в другой, самый удаленный от нас край мира. Конечно, нас не отравили, но сомнение и страх все же довлели над нами, несмотря на многочисленные дела. Ведь мы были в Берген-Бельзене, и хотя сам лагерь находился где-то на периферии, но из-за него вся эта земля стала местом смерти, поэтому было бы странно, если бы она пощадила именно нас. А голодная толпа чувствовала близость конца и была разъярена, как раненый зверь. Несмотря на год противостояния уничтожению, наше сообщество тогда пережило первые случаи каннибальства. До тех пор уход из жизни происходил негласно, уничтожение было окутано тишиной. Теперь же не было ни бараков, ни распорядка, ни скупых пайков пищи, из-за которых упадок жизненных сил происходил незаметно, сейчас тишину последнего отлива нарушал шум бурного волнения моря.

Таким было то утро, когда вопреки запрету, обозначенному знаком «череп со скрещенными костями» (к чему такой запрет?), кучка людей искала воду в каменном ангаре прямо напротив нашего здания больницы. Я заметил их, когда подошел к окну, чтобы посмотреть, насколько длинным стал ряд тех, кто лежал внизу вдоль стены. Два парня как раз вошли внутрь приземистого здания, в то время, как другие разбежались, завидев охранника, показавшегося из-за угла. Это был молодой парень, черноглазый, с продолговатым лицом, тощий как жердь, в эсэсовской униформе. Он ничего не сказал, не крикнул, только вполголоса выругался, когда передернул затвор и выстрелил в того, кто первый вышел с кружкой в руке. Тело пошатнулось, осело и повалилось в лужицу воды, выплеснувшейся из кружки, когда она стукнулась о землю. Потом эсэсовец выстрелил опять и не спеша оттянул и передернул затвор, и как бы подтрунивал над собой, когда медленно сдвигал его вниз. Потом выстрелил в того, кто выронил кружку и из-за простреленной ноги скакал на одной правой ноге. Молодой смеялся над прыжками и снова не торопясь мягко спустил курок, но тогда уже невозможно было увидеть, что случилось с убегавшим, поскольку он скрылся за углом. Судя по ухмылке, с которой эсэсовец повесил винтовку на плечо, можно было представить себе и то, и другое. Поскольку он все время как-то по-дурацки радовался, можно было подумать, что он был бы доволен даже в том случае, если прыгун ушел от него. Когда он начал громко ругаться возле тела, неподвижно лежавшего в лужице воды рядом с перевернутой кружкой, из его слов мне стало ясно, что молодой эсэсовец на самом деле хорватский усташ[26]26
  Ustaše, хорв. – «повстанцы» – хорватское фашистское движение, основанное Анте Павеличем в 1929 году в Италии.


[Закрыть]
. Но более удивительной, чем потрясение от этого факта, чем ощущение внутренней опустошенности при звуке братских славянских слов в таких обстоятельствах, в тот момент была дерзость моих товарищей в полосатых куртках. И та истина, что сопротивление все еще живо, когда казалось, что оно уже давно умерло, эта истина, несмотря на тяжелое положение, стала для меня решающим доказательством того, что миру крематория конец. И, может быть, именно из-за осознания этой невероятной истины благоразумие балканского охранника разлилось как вода из кружки у его ботинок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю