355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пахор » Некрополь » Текст книги (страница 1)
Некрополь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Некрополь"


Автор книги: Борис Пахор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Борис Пахор
Некрополь

От автора

Город, в котором я перед Первой мировой войной родился и в котором я теперь живу, называется Триест. Это важный порт в северной части Адриатического моря, в полутора часах езды на поезде от Венеции, которая в Средние века пыталась господствовать над Триестом. В 1382 году город присягнул на верность Габсбургам. Последние в 1718 году объявили Триест вольным портом, что положило начало его бурному росту, ведь значительная часть среднеевропейского населения через Триест вела торговлю с Европой и остальным миром. Этот счастливый период приморской торговли города, к сожалению, оборвался в 1918 году, когда после окончания Первой мировой войны Триест был присоединен к Итальянскому королевству. Италия была в числе победителей и получила Триест и территории вплоть до Юлийских Альп на основании договора 1915 года, заключенного с союзниками, которые обещали ей город, если она будет сражаться на стороне Антанты. Один из важнейших фронтов Первой мировой войны проходил именно по словенской земле вдоль реки Сочи. Речь идет об области, которую словенцы называют Приморьем.

Словенское Приморье с его главными городами Триестом и Горицей, культурная жизнь которых интенсивно развивалась во времена австрийского господства, в Италии пережило сначала интернирование почти тысячи представителей интеллигенции, а уже в 1920 году поджог большого здания Народного дома и двух других зданий культуры, сожжение словенских книг, уничтожение словенских учреждений и организаций. Худшее было еще впереди: началась эпоха Муссолини, были упразднены уроки на словенском языке, запрещена деятельность всех словенских обществ и прессы, словенские фамилии официально заменялись итальянскими; так, постановлением от 1926 года было изменено 50 000 фамилий. Использование словенского языка запретили даже на улице, о чем оповещали надписи в общественных местах.

Разумеется, мы не сдались и на всей территории, составляющей почти четверть Словении, создали сеть организаций для борьбы против фашистской власти. Так, 600 наших заключенных находились в различных тюрьмах и местах интернирования, на первом процессе 1930 года смертный приговор был вынесен трем молодым словенцам и одному хорвату из Истрии, а на процессе 1941 года были осуждены и расстреляны пять словенских антифашистов. К тому времени фашистская армия и милиция уже заняли часть югославской Словении со столицей Любляной, атаковали народно-освободительные войска, расстреливали пленных, испепеляли деревни и организовывали концентрационные лагеря, среди них тот, что на острове Рабе (итал. Arbe), куда попадали целыми деревнями, и умирало даже больше людей, чем в немецких лагерях. В Соединенных Штатах есть список имен генералов и других офицеров (режима Муссолини. Прим. пер.), которые так и не подверглись ни суду, ни наказанию. Как следствие, итальянская общественность не осведомлена в полной мере обо всем, что происходило в Приморье и в годы войны в Люблянской провинции. Так Муссолини, возомнивший себя вторым Цезарем, назвал присоединенную часть Словении и заключил 30 000 жителей в концлагеря, помимо вышеупомянутого Раба, в Гонаре, Кьезануово, Виско, Рениччи и других местах.

Югославская армия освободила Приморье, а 1 мая 1945 года также и Триест, который, однако, была вынуждена оставить по истечении сорока дней. Так образовалось Свободное Государство Триест, находившееся под управлением военных сил союзных стран вплоть до 1954 г. Соглашение между СССР и союзниками так и не было достигнуто, вследствие чего территории были разделены таким образом, что Триест с узкой полосой словенских деревень остался итальянским, а к Словении перешли три городка на побережье Истрии. Это означало, что в Словении сохранялось итальянское меньшинство, а словенское осталось в Италии, в области под названием Фриули-Венеция-Джулия. Это соломоново решение было подтверждено Лондонским пактом 1954 года, определившим: границы, ныне упраздненные Европейским Союзом, и права обоих меньшинств в духе демократичного общества, которые, в общем и целом, соблюдаются обеими сторонами.

Эта сложная судьба Триеста отразилась и на моей жизни. Когда я был вынужден учиться на итальянском языке и стать итальянцем, моя натура возроптала, я завалил учебу, и родители отдали меня в семинарию в надежде, что там меня научат уму-разуму. Со временем стало ясно, что мне придется смириться с единственно возможным итальянским образованием и одновременно остаться верным своей национальной сущности, конечно, тайно, на собраниях и самообразовываясь тайком в летние месяцы. Это спасало меня психологически, но позже, оставив изучение теологии, я оказался в солдатских рядах сначала в Ливии, потом в Северной Италии, до тех пор, пока не потерпели крах фашистский режим, а с ним, 8 сентября 1943 года, и война с участием Италии на стороне рейха.

Тогда я принял окончательное решение и связался с подпольным антифашистским движением в Триесте, ведь на тот момент все наши уже вступили в ряды освободительных войск. Меня сдали, передали гестапо, отправившему меня в Дахау, в числе первых шестисот заключенных. В Дахау мы остались ненадолго, оттуда нас перевезли в Эльзас, в городок Сент-Мари-о-Мин, где мы перекладывали железнодорожные пути, проходившие посередине туннеля, правее, так, чтобы большую часть пространства использовать под производство локомотивов.

Когда я заболел, меня переместили в лагерь Нацвейлер-Штрутгоф, находившийся в Вогезах на высоте почти 800 метров над уровнем моря, возведенный на террасах, спускающихся одна за другой по склону. Вход находится сверху; таким образом пленника (а сегодня и посетителя) уже на первой террасе встречают деревянные виселицы, остальные шесть террас видны до самого низу, где с левой стороны тюрьма, а справа крематорий. На каждой террасе стоят два барака, между которыми лестницы с промежуточными площадками для построения и переклички. На момент моего прибытия, это происходило на снегу, тогда как мы были одеты в легкую одежду и обуты в своего рода шлепанцы.

Благодаря сданным в университете в Падуе двум экзаменам по французской литературе я теперь мог общаться с французским врачом, который перевязывал мне уже залеченную рану на левой ладони. Так врач узнал, что я словенец, хоть и итальянский гражданин, недурно говорю на немецком и могу быть переводчиком врачу-норвежцу, который, кроме немецкого, не владел никаким другим языком заключенных. А ведь было много русских, украинских, польских, словенских, французских, бельгийских, голландских и норвежских заключенных. Таким образом, знание языков стало первой надеждой на спасение.

Когда союзные войска высадились на побережье и стали приближаться к Вогезам, нас всех, кто еще был жив, снова перевезли в Дахау. Там мне товарищи из Любляны помогли получить место санитара, позже я попал в лагерь Дора, где собирались ракеты Фау-2 (V2), затем работал санитаром в небольшом лагере Харцунген, откуда нас в апреле 1945 г. транспорт смерти доставил после четырехдневного переезда в район лагеря Берген-Бельзен, где нас 15 апреля освободили британские войска.

Я оказался на свободе, но был болен туберкулезом правого легкого, и потому принял приглашение друзей-санитаров, и, оставив солагерников (лагеря, железной проволоки, которая служила бы преградой, уже не было), где-то пешком, а где-то на попутных военных грузовиках, мы добрались до голландской границы и через Голландию и Бельгию до Парижа, где после установления моего недуга меня положили в санаторий Красного Креста в Вилье-сюр-Марне.

Лечили меня полтора года, как если бы я был французским партизаном, и в Триест я уехал в Рождество 1946-го. В город-лабиринт, который вместе с Берлином стал причиной споров между Западом и Востоком, как я уже упомянул выше. В конце 1947 года я защитил докторскую диссертацию в Падуе; это совпало со скорбным событием в моей жизни – смертью сестры, как и я, заболевшей, но так и не переборовшей недуг. Далее я занялся изучением словенской литературы и сотрудничал с триестским журналом, появившимся после 25-летнего отсутствия словенской культуры в Приморье. В 1948 году был опубликован сборник моих новелл, среди которых уже было несколько очерков по лагерной тематике.

Приведу еще два факта о себе и два о нацистских лагерях.

О себе. В послевоенные годы я преподавал итальянский язык и литературу в триестских гимназиях с главным языком обучения словенским, параллельно открывая для себя богатство работ словенских классиков. Кроме того, с помощью супруги я издавал журнал «Залив», в котором критически отзывался о югославской политической системе и вместе с тем подчеркивал роль национального самосознания в сосуществовании с соседями, в формировании европейского сообщества и его защите от влияния так называемой глобализации.

О нацистских лагерях. Как Дахау, так и Бухенвальд, Дора, Маутхаузен, Нацвейлер-Штрутгоф и многие другие аналогичные лагеря не имели отношения к Холокосту, то есть уничтожению еврейского народа, а являлись местами содержания политических противников нацистского режима. До тех пор, пока заключенные могли стоять на ногах, они работали, изголодавшиеся и больные, а однажды упав, они обычно в том же горизонтальном положении попадали уже в крематорий. Среди них многие отличились героизмом. Например, в подземных галереях Доры, где нацист, инженер Вернер фон Браун руководил сборкой ракет Фау-2, русские и другие заключенные саботировали производство оборудования, заведомо зная, что их ждет разоблачение. Когда длинные металлические сигары не достигли цели, не взлетев вовсе или упав в Ла-Манш, последовало расследование и выявление виновных. Когда я из Дахау перешел в Дору, в галереях в присутствии немецкого персонала разом повесили пятнадцать заключенных. Мне думается, то были герои, неизвестно, получили ли они посмертное признание или нет. Правда, редко упоминается и сам лагерь Дора, откуда Вернера фон Брауна после освобождения лагеря тайно перевезли в США, где он сотрудничал в том числе и с NASA[1]1
  Национальное агентство США по аэронавтике и исследованию космического пространства.


[Закрыть]
и приобрел известность, когда с помощью ракеты человек впервые ступил на Луну. Верно и то, что молодежь Германии, Франции и Италии образовала общество Jugend für Dora (Молодежь Доры), для того чтобы общественность узнала о судьбе лагеря, где в отместку за принудительный труд пленные спасали английские жизни, принося в жертву свои собственные.

И еще, напоследок, об этих лагерях для красных треугольников, то есть политических заключенных. Французское правительство в 2005 году построило вблизи лагеря Нацвейлер-Штрутгоф высоко в горах специальное здание для проведения исследований, документирования, организации выставок и конференций, под названием Centre européen du résistant déporté – Европейский Центр депортированного борца Сопротивления. Думаю, комментарии излишни, необходимо только, чтобы о Центре знали, его посещали и там получали сведения обо всех местах, где в пепел обратились борцы за свободу, число которых имеет шесть нулей.

В подобных, лишенных всякого эгоизма, примерах борьбы за свободу человечество нуждается и, к сожалению, всегда будет нуждаться.

Борис Пахор родился в Триесте 26 августа 1913 г. Эссеист, публицист, автор рассказов и романов («Мой триестский адрес», 1948, «Вилла у озера», 1955, «Город в заливе», 1955, «Кочевники без оазиса», 1956, «Некрополь», 1967, «Схватка с весной», 1978, «В Лабиринте», 1984, «Колыбелька мира», 1999 и др.).

Очевидец нашей недавней истории, он собственной кожей прочувствовал исторические перемены прошлого столетия: он был итальянским солдатом в Ливии и Средней Италии, по возвращении в Триест его предали местные коллаборационисты, и он был арестован и отправлен в концентрационный лагерь Дахау, а затем – в Нацвайлер, Дора-Миттельбау, Харцунген, Берген-Бельзен. После освобождения он лечится от чахотки во французском санатории в Вилье-сюр-Марне. После этого возвращается в Триест, в Падуе защищает докторскую диссертацию и несколько десятилетий преподает итальянский язык и литературу в словенских школах в Триесте.

Книги Б. Пахора переведены на французский, английский, немецкий, каталонский, финский, испанский, эсперанто, венгерский и сербский языки. Он является наиболее известным и переводимым словенским автором во Франции, а итальянская общественность узнала о ценности его литературного труда лишь в 2008 г., после того, как в издательстве Фази в Риме вышел итальянский перевод «Некрополя».

Пахор получил ряд премий и знаков отличия: в 1992 г. он стал лауреатом литературной премии Франце Прешерна, президент Франции Жак Ширак в 2007 г. наградил его высшим французским знаком почета – орденом Почетного легиона, от имени французского министерства культуры и коммуникаций он получил почетное звание Командора Ордена искусств и литературы, от австрийского государства принял австрийский почетный знак «За науку и искусство», в Италии в 2008 г. получил престижную награду Премию Наполи за лучший иностранный роман. Самая читаемая словенская газета «Дело» в январе этого года провозгласила его «Человеком года», 2010.


Некрополь
роман

Душам всех тех, кто не вернулся



Хладный пепел лежит над телами.

Сречко Косовел[2]2
  Косовел Сречко (1904–1926) – словенский поэт и прозаик.


[Закрыть]


 
Когда народы узнают, кем Вы были,
Будут грызть землю от скорби и мук совести,
Орошат ее своими слезами
И возведут Вам храмы.
 
Веркор[3]3
  Веркор (Жан Марсель Брюллер, 1902–1991) – французский писатель, художник-иллюстратор. В период оккупации Франции во время Второй мировой войны вступил в ряды движения Сопротивления и стал публиковать свои произведения под псевдонимом Веркор.


[Закрыть]

Сейчас воскресенье, пополудни, и асфальтированная дорога, гладкая и извилистая, устремляющаяся все выше и выше в горы, не так пустынна, как мне бы хотелось. Одни автомобили обгоняют меня, другие возвращаются в Ширмек, в долину, так что оживленное движение туристов разрушает и делает банальным то чувство внутренней собранности, которого я ждал. Знаю ведь, что и я со своей машиной – часть моторизованной процессии, но представляю себе, что если бы я был в одиночестве, то мой приход, благодаря прежней связи с этим местом, сейчас не изменил бы призрачные образы, которые все послевоенное время нетронутыми лежат в глубине моего сознания. Чувствую, что во мне пробуждается какое-то неясное сопротивление, сопротивление тому, что ныне открыт и оголен этот горный край, который является составной частью нашего внутреннего мира; и вместе с тем к этому неприятию примешивается чувство ревности, не только из-за того, что чужие глаза осматривают место, бывшее свидетелем нашего безвестного заточения, но и потому, что взгляды туристов (это я знаю наверняка) никогда не смогут проникнуть в бездну отверженности, которой была казнена наша вера в достоинство человека и в свободу его личных решений. И в то же время, смотри-ка, откуда-то незванно и слегка навязчиво пробивается скромное удовлетворение тем, что эта гора в Вогезах не является более местом отстраненной, внутри себя тлеющей погибели, но к ней направляют свои стопы множество людей, хоть и не обладающих богатым воображением, но по своему душевному настрою готовых к неосознанному восприятию непостижимой уникальности судьбы своих пропавших соплеменников.

Возможно, это восхождение на труднодоступный склон горного мира напоминает рвение паломников, штурмующих крутые откосы святых гор. Однако же это паломничество не имеет ничего общего с идолопоклонством, против которого так страстно боролся господин Примож[4]4
  Трубар Примож (1508–1586) – словенский протестант, священник, просветитель, создатель письменного словенского языка, автор первых книг на словенском языке.


[Закрыть]
, желая, чтобы словенец достиг внутреннего пробуждения, вместо того, чтобы растрачивать себя во внешней массовой обрядности. Здесь люди из всех европейских государств собираются на высокогорных террасах, где человеческое зло победило человеческую боль и почти поставило печать вечности на уничтожении. Современных паломников привлекает не чудотворная сублимация их желаний, они приходят сюда, чтобы ступить на истинно святую землю и поклониться праху людей, которые своим немым присутствием ставят в сознании народов непреодолимый рубеж в истории человечества.

На крутых и узких поворотах я вряд ли буду думать о том, как меня трясло в кузове грузовика, который вез из тогдашнего Маркирха[5]5
  Ныне Сент-Мари-о-Мин.


[Закрыть]
ящик с нашим первым покойником. Тогда я не знал, что сижу на такой печальной поклаже; и ледяное дыхание снега, скорее всего, омертвило бы любую мысль, подобравшуюся к моему сознанию. Нет, я не думаю определенно ни об одном из образов, которые, спутанные и сморщенные, живут во мне, как сухая виноградная гроздь, на которой виноградины увяли и заплесневели. Я смотрю на полосу ровного асфальта перед ветровым стеклом моей машины, и лучше бы я увидел перед собой старую, раздолбанную и ухабистую дорогу, которая ввела бы меня в более реальную атмосферу прошлого; но в то же время во мне проявляются и избалованность, и эгоизм современного водителя, привыкшего к комфортности мягкой и быстрой езды. Заодно я пытаюсь найти на словенской земле путь в горах, с которым я мог бы сравнить ту извилистую дорогу от Ширмека до Штрутгофа. Мне уже кажутся подходящими серпантины под Вршичем, но там открывается вид на большой амфитеатр скалистых вершин, которых здесь нет. Дорога из Кобарида в Дрежницу? Эта, скорее всего, могла бы подойти. Но опять-таки не совсем, поскольку тут нет Крка с его ослепительными островерхими скалами. Возможно, эта дорога в Вогезах все-таки больше всего похожа на петляющую дорогу, поднимающуюся из Кобарида на Врсно. Там так же лес то тут, то там отступает немного вглубь, а главное, нигде нет скал, и повсюду свет переливается с лесистой поросли холмов в волнистые прогалины травы, которые на нижней кромке вновь сдерживает темный массив леса. Одного только я уже не помню, такие же ли сосны растут на склонах под Врсно, как здесь. Скорее всего, нет.

Дорога еще вьется в гору, но теперь то тут, то там ее сопровождает белизна рассеченных скал, как везде, где орудие человека нанесло раны зеленой поверхности земли и вгрызлось в ее сконцентрированную скрытую мощь.

Слева теперь появилась широкая и длинная полоса земли, ведущая ко входу. Когда-нибудь тут, вероятнее всего, будет аллея, однако же сейчас все это пространство занято автобусами и личными машинами, которые расставлены и вдоль, и поперек, так что я не могу отделаться от мысли о парковочной стоянке у Постойнской пещеры. И всеми силами сопротивляюсь череде ассоциаций, возникающей при взгляде на престарелых швейцарских и австрийских туристов. Седовласые туристки крепко сжимают в руках ремешки старомодных сумочек и поворачивают головы на голос экскурсовода, как курицы, которые, услышав предостерегающий крик, пробуждаются от своих мелких приземленных хлопот и быстро поднимают свои красные гребешки. Честнее всего для меня было бы уехать обратно и вернуться завтра утром, когда атмосфера рабочего дня будет меньше воздействовать на отстраненность этих ступенчатых террас. Но завтра меня ожидают новые края, и вместо того, чтобы дальше углубиться в это место или же уйти из него, я иду ко входу с осознанием не зависящей от меня и потому бесплодной привязанности к плану поездок. Но и на этот раз, как всегда, наряду со стремлением к быстрому и беспокойному путешествию, я опять ощущаю в сердце дыхание ностальгии по спокойному, безграничному сосредоточению, в котором человек был бы в гармонии с землей и морем, городскими улицами и домами и точно так же с лицами и людьми, с которыми его сводит жизнь; но скорость и спешка лихорадочно гонят его вперед, чтобы глаза его вбирали в себя только поверхностные впечатления, разлетающиеся, как хлопья пены с пути мчащейся моторной лодки. Что ж, в конце концов человек утешается тем, что он богат уже потому, что чувствует ностальгию по мирному постоянству, поскольку в наше время даже осознание своей ущербности уже само по себе драгоценно. И, скорее всего, так оно и есть. И, вероятно, всегда было, только для немногих. Мы, современные люди, на самом деле бедны из-за превеликого множества образов и впечатлений; измельчили мы свою любовь и отдалились от нее. Мы поступили прямо противоположно тому, что делают пчелы; распылили цветочную пыльцу на миллион предметов и, вопреки тихому внутреннему голосу отрицания, все еще надеемся, что когда-нибудь в нашем распоряжении будет столько времени, что мы снова заполним свой опустошенный улей.

Глупо, но мне кажется, что туристы, возвращающиеся к своим машинам, смотрят на меня так, как будто вдруг на моих плечах появилась полосатая роба, и слышат, как мои деревянные башмаки давят гравий на дороге. Это случайная вспышка из тех, что смешивают в человеке прошлое с настоящим. Бывают моменты, когда в человеке пробуждается невидимая, но мощная сила, которую другие люди ощущают как приближение чего-то необычного для них, исключительного, и содрогаются, как лодка при неожиданном ударе волны. Поэтому, возможно, на мне действительно есть что-то мое из прежних дней; и при этой мысли я стараюсь идти, сосредоточившись на самом себе, хоть мне и мешает, что сандалии мои так легки, и потому мой шаг значительно более упруг, чем был бы, если бы моя обувь вновь была из парусины и к тому же с толстыми деревянными подошвами.

Деревянные ворота опутаны колючей проволокой и закрыты, как и тогда; все осталось нетронутым, только на деревянных вышках нет охранников. И тоже нужно подождать перед воротами; отличие только в том, что сейчас из деревянной будки выходит сторож, который отпирает ворота и впускает группы через строго определенные интервалы времени в бездушный высокогорный загон. Благодаря этому порядку на лагерных террасах царит собранность, и июльское солнце неизменно охраняет тишину, и только где-то далеко внизу вдруг угасают отзвуки слов Водника[6]6
  Водник Валентин (1758–1819) – первый словенский поэт, просветитель, создатель первых учебников на словенском языке. Редактор и единственный автор первой словенской газеты «Lublanske Novize».


[Закрыть]
, как быстро прервавшийся глас восставшего из мертвых проповедника.

Да, сторож узнал меня и удивил меня этим, поскольку я не думал, что он вспомнит мой позапрошлогодний приезд. «Ça va?»[7]7
  Все в порядке? (фр.).


[Закрыть]
– спросил он. И этого оказалось достаточно, чтобы создать дружеское расположение, моментально отринувшее всякую связь с туристической суетой. Он черноволос и некрасив. Приземист, жилист, гибок; и если бы еще у него были фонарик и каска, выглядел бы как настоящий шахтер.

За ответом, впрочем, в карман не полезет и, судя по всему, к тому же независим; видно, что при мне, бывшем заключенном, он чувствует давящий дискомфорт, ведь он зарабатывает свой хлеб, демонстрируя место, где мы умирали. Поэтому в его быстром разрешении, что я могу пройти за колючую проволоку, помимо товарищеского расположения, присутствует и толика желания поскорее от меня избавиться. Наверняка это так. И я вовсе не в обиде на него, поскольку и в отношении самого себя знаю, что никак не смог бы рассказывать для группы посетителей, если бы меня слушал кто-нибудь из тех, кто был со мной в мире крематория. При каждом слове меня преследовал бы страх, как бы не скатиться до банальности. Да и вообще, как о смерти, так и о любви человек может разговаривать только с самим собой или же с любимым существом, с которым слился в единое целое. Ни смерть, ни любовь не переносят свидетелей.

И когда он ведет экскурсию для безмолвствующей группы, в действительности он вслух разговаривает со своими воспоминаниями, его монолог является лишь высвобождением внутренних образов, и не факт, что эти многочисленные откровения приносят ему удовлетворение и немного умиротворения. Было бы ближе к правде, если бы я сказал, что после ряда таких откровений он ощущает в душе большую внутреннюю раздвоенность и беспокойство, да, наверняка, и обделенность. Поэтому я благодарен ему за то, что иду в одиночестве по безгласному миру; и это удовлетворение – как бы удовлетворенность от сознания преимущества, особой привилегии, отдающей дань моей принадлежности касте отверженных, и одновременно эта обособленность является также продолжением давней обособленности и давнего безмолвия. Поскольку, несмотря на множество людей и стадную жизнь, здесь каждый был лицом к лицу лишь со своим внутренним одиночеством и безмолвным мраком.

Так что сейчас я не могу измерить правильного расстояния между собой и ступенями, которые в лучах солнца кажутся мне слишком домашними и близкими, вместо ощущения нависшей над ними тени небытия. Они просты, как просты были худые руки, носившие и складывавшие камни, из которых они построены. А когда-то они казались мне более крутыми; и при этом мне приходит мысль о взрослом человеке, который возвращается в места своего детства и удивляется, как мал в действительности дом из его детской фантазии. Ведь, будучи ребенком, он измерял высоту стены длиной маленького пальчика. Конечно, мы не спускались и не поднимались по этим ступеням в свои детские годы, но ранимость наша была еще большей, чем ранимость ребенка или младенца, ведь нам не могло помочь еще неразвитое мышление. Мы оказались один на один со своей наготой в увядшей коже голодного животного, которое изгорает в своем бессильном заточении и день за днем инстинктивно просчитывает степень отдаленности печи от своей ссохшейся грудной клетки и своих, худых как палки, конечностей. Разумеется, сейчас человеку в спокойной ассоциации может прийти мысль о деревянном мальчике Коллоди[8]8
  Коллоди Карло, настоящая фамилия Лоренцини (1826–1890) – итальянский писатель, автор сказки «Приключения Пиноккио. История деревянной куклы».


[Закрыть]
, ведь, вероятно, и Пиноккио было суждено обжечься огнем, но ему его добросердечный создатель заменил поврежденную часть, тогда же, когда сжигали нас, никто и не думал о запасных частях. Впрочем, образ Пиноккио несколько неуместен, поскольку у него нет здесь права на проживание, однако правдой является также то, что и у нас рано или поздно должен появиться современный Коллоди, который расскажет детям историю нашего прошлого. Вопрос лишь в том, кто дерзнет приблизиться к детскому сердцу таким образом, чтобы зло его не поранило, и в то же время, чтобы оно стало защищенным от соблазнов будущего. Ну, а на этих ступенях, на каждой террасе, преломляющихся, как каменные колени, мы в действительности возвращались в мир ограниченности разума; это было тогда, когда из-за нехватки сока в цитоплазме наших клеток мозговое вещество в костяном горшке высыхало, как желатин медузы на гальке. Тогда ступени вздымались перед нами, как поднимается лестница в колокольне, и им все не было конца; мы же на верх отвесной башни лезли целую вечность еще и потому, что ступни наши, в отличие от худых как палки ног, из-за отеков были мясистыми белыми пнями.

Я понял, что сейчас время – мой сообщник, поэтому остановился и оглядываю высокую траву по ту сторону проволочной ограды. Пытаюсь перенестись мыслями к пожелтевшему красскому пастбищу, по которому я ходил еще несколько дней назад, но эта убогая и длинная грива сена по сравнению с красской никчемна в своем тупом постоянстве. Знаю, что на ней нет вины, но, несмотря на это, упорство ее немого роста бессмысленно; она была здесь до того, была здесь все время, пока это продолжалось, и сейчас она точно так же все еще здесь. И в этот момент из-за ее перепрелой и желто-серой немощности кажется бессмысленным существование каждой травинки и всех трав на свете. Никакой настоящей близости не предлагают творения Земли человеку, глухи они по отношению к нему, заточены в росте своей зелени, а если на верхушках их стебельков прорываются чашечки цветков, то пестротой своих живых красок они лишь мимикрически прикрывают свою слепоту. Но наряду с этими мыслями я одновременно проникаюсь чувством умиротворения оттого, что я нахожусь в одиночестве, и группа с экскурсоводом далеко по ту сторону террас, а вход высоко вверху, так что уже совсем скрыт от меня. Ведь я хорошо знаю, что этим ревнивым требованием одиночества я спасаю лишь уникальность своих воспоминаний, однако в то же время не могу отделаться от горького осознания того, что масса людей своим равномерным, медленным перемещением, к сожалению, часто, хотя и в другом измерении, является продолжением аморфного существования бесчисленных пожелтелых травянистых стебельков.

Только что я увидел, как по ступеням передо мной спускается Толя и брюзжит, так как костлявый покойник сползает по полотняному желобу носилок и тычется своим обритым черепом ему в поясницу. Меня же тогда устраивало, что меня покойник не задевает, и я с трудом переступал и поднимал ручки носилок, чтобы они не стукались о мои колени. Ведь всякий раз, когда было нужно переложить голое мумифицированное тело с соломенного тюфяка на грубое и запачканное полотно носилок, я делал это просто и естественно, но я не выносил, чтобы сам покойник, когда мы сносили его вниз по холму, касался меня. Это значит, что живые клетки не защищаются от мертвых, если прикосновение сознательно, если оно исходит из их функционирования, из центробежного стремления жизни, но они не переносят посягательств извне, непроизвольного прикосновения мертвой ткани к живой и упругой плоти клеток. Вероятно, это не какой-то ярко выраженный именно лагерный опыт; скорее всего, в каждодневной жизни происходит то же.

Я спрашиваю себя, какие картины наколдуют себе посетители, которые толпятся возле экскурсовода. Только крупные планы фотографий, которые висели бы в бараках, с массой обритых черепов, выступающих скул и похожих на замки челюстей, возможно, смогли бы отобразить на экране фантазий посетителя приблизительную картину тогдашней действительности. Но ведь никакие стенды никогда не смогут передать настроения человека, которому кажется, что его сосед получил в железной миске на пол-пальца больше желтой жидкости, чем он. Конечно, кто-нибудь мог бы изобразить глаза и придать им особую неподвижную пристальность взгляда голодного человека, но и он не сумел бы воспроизвести ни беспокойства полости рта, ни непроизвольных спазмов пищевода. И сможет ли фотография показать последние нюансы невидимой внутренней борьбы, в которой привитые воспитанием нормы культуры уже давно были побеждены неограниченной тиранией желудочного эпителия. Нет, я не знаю, какая из слизистых оболочек здесь главенствует, может быть, ткани пищевода или желудка; однако знаю, что пес Жужко, которого я вообще-то люблю, становится противен мне, когда в его пасти начинают набираться слюни, и он их беспокойно сглатывает и одновременно так же нетерпеливо переставляет передние лапы. Тогда я смотрю ему в глаза и говорю себе, что он в чем-то похож на меня, хотя сидит на задних лапах, а я на новейшем изделии красской мебельной фабрики.

Во всяком случае, только целлулоид кинокамеры мог бы уловить толчею полосатых униформ в тесном улье по утрам, когда они спускаются с трехэтажных нар и толпятся в вашрауме[9]9
  Туалет, душевая (нем.).


[Закрыть]
, стараясь захватить пару деревянных башмаков с целым полотном, чтобы обувь не падала с ног на снегу, в грязи или среди луж. Только кинопленка смогла бы уловить движение твердой руки, толкающей, как того требуют санитарные нормы, под струю воды остриженную наголо голову худого человека, у которого, когда эта рука еще решительнее согнет его позвоночник, заскрипят дуги ребер, как корзинка из пересохших прутьев. А снаружи – утренний мрак и холод, так что входная дверь кажется узким отверстием черной бездны, в которую нас могут погнать в любую минуту. И полуденную многоглавую массу, которая, повинуясь возросшему в сотни раз инстинкту толпы, в непрерывном движении выпускает в пространство между деревянными стенами вибрирующие потоки энергии, спродуцированные как раз ожиданием черпака водянистого, но теплого источника энергии. И момент, когда обритые головы все склонились над деревянными ложками. Просто какой-то полосатый муравейник, который вечером укладывается спать, но должен сначала связать в узел свою одежду из сукна, прежде чем сможет побежать в ледник с соломенными тюфяками, но еще до того каждый встанет на табурет, чтобы тот, кто держит в левой руке зарешеченную лампу, осмотрел пах. Волос так и так нет, поскольку их уже убрала бритва парикмахера, однако на кончиках пробивающихся новых волос, возможно, уже появились гниды вшей. Так что пенис освещен, как будто выставлен для нового обряда поклонения среди кишащих тел, у которых рубашка до пупка, в то время как безволосые головы неизвестно отчего наводят на мысль об умственно отсталых людях. Но нет, в жалком освещении паха нет ничего похожего на то почтение, с которым в Помпеях вырезали знак плодовитости над дверью дома; речь идет лишь о действе, посредством которого власть предержащие пытаются оградить себя от страха перед вшами и перед тифом. Поэтому свет застал врасплох в гнезде воробья, который погиб от голода, не успев опериться, и теперь безжизненно мотается, следуя движениям руки, выполняющей приказы надзирателя. В самом деле, лишь кинокамера могла бы верно заснять такие эпизоды, задержалась бы на длинном кабеле, прошла бы вдоль него до лампы и до худого паха, а заодно захватила бы обритые головы двуногих, которые толкутся, чтобы поскорее побежать отдыхать в холодную гробницу. А может и лучше, что не было такого операторского глаза, потому что кто знает, что подумали бы люди сегодня, глядя на стадо полуголых существ, которые поочередно ступают на табурет, в то время как другие испуганно замирают, так как им не верится, что освещенный, оголенный и увядший птенец на самом деле является зачинателем многочисленных особей породы двуногих. Даже лучше, что такого фильма нет, ведь в наши дни худые существа с голыми пахами могли бы показаться кому-то стаей дрессированных псов, которых хозяин посредством голода натаскал, чтобы они, стоя на задних лапах на табурете, обнюхивали друг у друга между ног.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю