355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Парамонов » След: Философия. История. Современность » Текст книги (страница 4)
След: Философия. История. Современность
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:25

Текст книги "След: Философия. История. Современность"


Автор книги: Борис Парамонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)

Несомненно, существует противопоставленность консерватизма и писательства, литературы. Точно так же как комбинация «радикальная политика», так и другая комбинация – «консервативное писательство» – содержит противоречие в определении. Ибо литература есть анализ, интеллект, скептицизм, психология; это – демократия, это «Запад»… В случаях, подобных моему, разрушительная и охранительная тенденции сочетаются.

То есть, добавим к этому, в случае Томаса Манна столкнулись – и сочетались – благоговейное отношение к бытию, о котором он говорил как о ядре всякой культурной консервативности, – и критическое, свободно-ироническое отношение к любым непоколебимым истинам. Это живое противоречие являет суть динамической экзистенции человека и художника, поскольку последний манифестирует в себе свободно-творческую личность, самую идею человека. Поэтому книга «Размышления аполитичного», при всей видимой консервативности ее идей, остается открытой системой, обращенной к будущему, которое она иронически приемлет. Но в этой ироничности – залог дальнейшего развития, способность и готовность к обогащению новыми содержаниями. Томасу Манну действительно не надо было отрекаться от этой книги: в ней были духовные потенции, которые в конце концов сделали ее автора искренним поборником демократии.

2

Характерно, что «Размышления аполитичного», появившись впервые по-английски только в 1983 году, не стали событием в англоязычном мире. В одной из американских рецензий мне пришлось прочитать, что Томас Манн в этой книге играет в солдатики, передвигая оловянные фигурки Шопенгауэра, Вагнера и Ницше. Некоторые из тем, поднятых в книге, например проблема демократии, вообще обсуждению здесь не подлежат, проблемой не являются.

Этого не скажешь о русском читателе: для него «Размышления аполитичного» – высокопроблемная и жгуче актуальная книга. И прежде всего хочется назвать эту книгу знакомой русскому. Темы, обсуждаемые Т. Манном, мы десятки раз встречали у лучших русских художников и мыслителей, интеллектуальный фон «Размышлений аполитичного» – это как бы наш родной отечественный пейзаж. Перечислим некоторые соответствия: «Дневник писателя» Достоевского, статьи Блока (в особенности «Стихия и культура» и «Крушение гуманизма»), все творчество Константина Леонтьева (хотя и лишенное главной составляющей Т. Манна – прославленной его иронии), Розанов (хотя бы в «Опавших листьях») – все они неоднократно ставили и развивали темы, поднятые «Размышлениями аполитичного». У Бердяева есть две книги, которые можно назвать родными сестрами «Размышлений аполитичного»: это «Философия неравенства» и «Новое Средневековье». Вообще «Размышления аполитичного», спроецированные на русскую литературу, вполне могут быть включены в ту линию русского духовного наследия, которая называется славянофильством. Все эти соответствия, конечно, не случайны. Во-первых, сам Томас Манн не только высоко чтил, но и глубоко знал русскую культуру – не только в общеизвестных достижениях, но и в достаточно мелких подробностях. Во-вторых – и это, может быть, главное, – глубокое проникновение Т. Манна в дух и стиль русской культуры свидетельствует не только об усвоении ее немецким писателем, но и об обратном процессе: об ученичестве России у Германии, о формирующем влиянии немецких образцов мышления и творчества на складывание русской культуры. Томас Манн в русском узнавал «свое».

Одна из сквозных тем «Размышлений аполитичного» – это сожаление и недоумение Т. Манна о том, почему Россия оказалась в противоборствующем Германии лагере, в союзе с носителями духовно чуждого обеим странам рационалистического цивилизаторского духа. В одном месте он пишет об этом так:

Только политик, то есть некто, доводящий до абсурда значимость политических систем управления, может понимать самодержавие и демократию как антитезы в человеческом смысле, – только тот, кто не знает, что истинная, то есть человечная, демократия – это дело сердца, а не политики, братства, а не «свободы и равенства». Разве русский – это не наиболее человечный из людей? Разве его литература – не наиболее из всех гуманна?.. В своих сокровенных глубинах Россия всегда была демократической, сильнее – христианско-коммунистической, то есть расположенной к братству страной, – и Достоевский, кажется, думал, что патриархально-теократическое самодержавие представляет собой лучшую политическую систему для демократии, чем социальная и атеистическая республика… Для меня нет сомнений, что немецкая и русская человечность ближе друг к другу, чем Россия и Франция, и несравнимо ближе, чем Германия к латинскому миру… ибо ясно, что гуманность религиозной чеканки, основанная на христианской мягкости и покорности, на страдании и сочувствии, ближе к той гуманности, которая всегда стояла под знаком человечной космополитически-бюргерской культуры, чем к той, которая основана на политических страстях.

Итак, родственность русской, укорененной в христианстве, и германской бюргерской, в глубине своей пиетистской, культур – не вызывает у Томаса Манна сомнений. Правда, он задает вопрос: «Разве нет и у нас (то есть у немцев) своих западников?» – причем слово «западники» пишет по-русски, – но наличие в обеих странах этого типа считает неорганическим явлением. Поэтому понятно, что особое волнение вызывает у него весть о русской Февральской революции, которая, как не без основания думал в то время Томас Манн, знаменует переход России на сторону демократической Антанты также и в духовном плане. Это событие он считает историческим парадоксом.

Но зададимся вопросом: не парадоксом ли была манновская трактовка самой Германии как носительницы духовно углубленной «музыкальной» культуры – во время Первой мировой войны? В одном месте «Размышлений аполитичного» Томас Манн говорит о глубочайшей противопоставленности двух принципов – организма и организации – причем, естественно, первый из них усвояет Германии, а второй – враждебному ей Западу. Однако это именно сама Германия в 1914 году предстала в новом для мира облике железной организованности, рационалистического расчета, систематической планированности, холодного методизма, вторгшихся в живые стихии бытия, – словом, в том облике античеловечного цивилизаторства, которым Томас Манн был склонен наделять демократический и политизированный Запад. Интересно, что именно в России в эпоху Первой мировой войны не было недостатка в подобных трактовках Германии, причем эти трактовки шли как раз из славянофильского лагеря. Назовем, к примеру, нашумевшую статью молодого русского философа Владимира Эрна под выразительным названием «От Канта к Круппу», в которой он выводил германский стиль ведения войны из самых глубоких основ германской культуры. О закономерности перерождения германской культуры в безбожную и бесчеловечную цивилизацию писал Сергей Булгаков в замечательной статье «Человечность против человекобожия». Да и Василий Розанов написал тогда целую книгу («Война 1914 года и русское возрождение»), посвященную доказательству тезиса, что это именно Германия до конца воплотила в себе стиль современной антидуховной материалистической цивилизации, так сказать, «взяла на себя вину времени», как об этом позднее напишет сам Томас Манн. Кажется, в то время в России одна молодая Марина Цветаева, подчиняясь внушениям некоей поэтической реакции, Пыталась сохранить традиционный обаятельный образ духовно-душевной Германии.

В общем, можно сказать, что в русской литературе того времени, на основе анализа германской политики 1914 и последующих годов, было дано некое концептуальное предвидение, был предсказан феномен, который потом получил название немецкого фашизма. Позднее, во время борьбы с фашизмом и после его поражения, на Западе появились серьезные трактовки этого явления, которые увязывали фашизм не с почвеннической, не с романтической традицией Германии, и даже не с германским национализмом, а как раз с форсированным цивилизаторским духом новой Германии, Германии Круппа и промышленных трестов, остро воспринявшей и воплотившей идеи рациональной организации, – словом, с Германией цивилизованной, рождение и рост которой не захотел заметить Томас Манн. Среди этих трактовок – сделавшие эпоху книги Хоркхаймера и Адорно, Ханны Арендт, Фридриха Августа Хайека. Процитируем суммирующее мнение Хайека из его книги «Дорога к рабству»:

Широко распространено мнение о национал-социализме как о бунте против разума, как об иррациональном движении без интеллектуальной основы. Если бы это было так, нацизм был бы гораздо менее опасен; но нет ничего обманчивее такого представления. Национал-социалистское учение – венец длительной эволюции философской мысли, чье влияние было громадным не только в Германии, но и далеко за ее пределами. Как бы ни смотреть на исходные посылки нового учения, невозможно отрицать, что его творцы были сильными мыслителями, оставившими отпечаток на всей европейской философии. Свою систему они строили с безжалостной последовательностью. Стоит человеку согласиться с ее исходными посылками, и он уже не может вырваться из когтей их логики. Это голый коллективизм, очищенный от всяких примесей индивидуалистической традиции.

К этим словам Хайека просится дополнение из Ханны Арендт, которая в своем «Происхождении тоталитаризма» говорила, в частности, что моделью тоталитарной системы является, по существу, уже чистая логика, логическая последовательность интеллектуальных операций. Тотальная рациональная организованность – это признак как классических философских систем, так и современных деспотий.

Нельзя, однако, отрицать и того, что пишет о Германии Томас Манн. И тогда возникает еще один вопрос: почему же Германия и Россия, страны, обладавшие глубокой и развитой культурой романтически-художественного типа, пали жертвами тоталитаристского соблазна, почему они в новейшее время так полно воплотили в себе самые худшие стороны бездушной рационалистической цивилизации, почему именно «почвенническая» культура не выдержала напора этой цивилизации – тогда как, казалось бы, именно она и есть вернейшее и естественнейшее противоядие от таковой? А Запад, эта признанная модель поверхностной, политизированной, прагматической и рационалистической цивилизации, обличению которой посвящены сотни страниц в русской и немецкой литературе, в том числе в «Размышлениях аполитичного», – устоял против тоталитаристских ядов той же самой цивилизации?

Обратим внимание на одно свойство «органической», художественно-музыкальной, романтической культуры, четко зафиксированное самим Томасом Манном, – этим свойством является ее консервативность. Строго говоря, «органическая» культура – противопоставляемая цивилизации – моделирует в своей структуре порядок природного бытия, неизменный цикл рождения, роста, смерти и нового рождения. В органической жизни, которую моделирует культура художественного типа, действует порядок воспроизведения, в ней не появляется ничего принципиально нового, она не мобильна, не динамична – и в этом смысле в ней недостает чисто человеческого, гуманного элемента, в ней недостает свободы.

Чичерин выдвигал эту мысль, полемизируя со славянофилами. Образец славянофильского органицизма – это историософия толстовской «Войны и мира». Но интересно, что именно у славянофилов, у известнейшего их теоретика Алексея Хомякова, историософский органицизм – бывший идейным основанием консервативного политического мировоззрения – не только провозглашается, но и начинает самопреодолеваться. Хомяков продемонстрировал это на примере Англии. Ища корни английского консерватизма, мировоззрения и практики «тори», Хомяков находит их в самом строе английской природы, говорит о том, что в Англии тори – это любой вековой широколиственный дуб – и тут же добавляет:

Правильное и успешное движение разумного общества состоит из двух разнородных, но стройных и согласных сил. Одна из них основная, коренная, принадлежащая всему составу, всей прошлой истории общества, есть сила жизни, самобытно развивающаяся из своих начал, из своих органических основ; другая, разумная сила личностей, основанная на силе общественной, живая только ее жизнию, есть сила, никогда ничего не созидающая и не стремящаяся что-нибудь созидать, но постоянно присущая труду общего развития, не позволяющая ему перейти в слепоту мертвенного инстинкта или вдаваться в безрассудную односторонность. Обе силы необходимы; но вторая, сознательная и рассудочная, должна быть связана живою и любящею верою с первою, силою жизни и творчества.

Таким образом, Хомяковым провозглашается и вводится в идейный горизонт относительная правда цивилизации – гуманистических, моральных, критических и динамичных концепций бытия. И это был у Хомякова совсем не случайный мотив: известен – и Томасом Манном не раз приводился – факт столкновения Хомякова с молодым Львом Толстым, когда последний, в речи при вступлении в Общество любителей русской словесности в 1858 году, провозгласил себя сторонником чистого искусства, а председательствовавший на собрании Хомяков напомнил молодому писателю о гуманистически-моральной задаче литературы. Все мы знаем, что Толстой пошел как раз в эту сторону – не только мудрость Кутузова и непротивленчество Платона Каратаева воспел, но и сделался мощным протестантом, осуществляющим в критике жизни ту самую «разумную силу личности», о которой говорил Хомяков. «Органическая сила жизни», которую славянофилы, а также Томас Манн, объявляли основой культуры, – взятая абстрактно, вне соотнесения со всей полнотой человеческого бытия, – сама оказывается для человека не менее сковывающей, чем диктатура «чистого разума».

Глубокий консерватизм художественных – органических – культур отнюдь не делает их повышенно устойчивыми к историческим переменам. Будучи мало способны к мирному и безболезненному усвоению нового, они движутся в истории весьма опасными «скачками» – не эволюционным, а революционным, катастрофическим путем. Бердяев говорил, что главная характеристика русской истории – это движение через прерыв органического развития. То же самое можно сказать и о Германии.

Правильное соотношение разума и природы, «жизни» – гораздо сложнее отношений господства и подчинения, на каком бы полюсе ни концентрировалось то и другое. И это хорошо понимал Томас Манн уже в «Размышлениях аполитичного». Он говорит здесь, что истинный консерватизм – это «эротическая ирония интеллекта». Дух, разум, интеллект благоговейно склоняются перед стихийными силами жизни, они признают ее ценность, независимо от ее объективного достоинства (такое отношение Томас Манн и называет «эротическим»); но в самом этом преклонении наличествует ирония – как ясное сознание разумом своей автономной, не подчиненной природе силы.

Из всех сфер художественной культуры литература в наибольшей степени несет в себе начало разума, ясного определительного сознания. Поэтому литература становится у Томаса Манна, как мы уже говорили об этом, моделью демократической политики – ибо последняя по своей природе иронична, а не радикальна, она не знает последних решений и единой общеобязательной истины. Глубокая приверженность Томаса Манна «духу музыки» – музыкальной, романтической культуре – не уводит его из светлых сфер литературы, разума, иронии. В «Докторе Фаустусе» он понял музыку как темное демоническое начало, погубившее Германию. Музыка, так сказать, асоциальна, в ней присутствует дух одиночества и гордыни; а там, где живут одиночество и гордыня, говорит Томас Манн, там появляется черт.

Собственно говоря, стремление выйти к людям из духовных пустынь «музыкальной» гениальности Томасу Манну было свойственно всегда. Еще в начале века он написал роман «Королевское высочество», в котором было зримо явлено это самопреодоление артистического индивидуализма. Т. Манн говорил, что внутренняя тенденция этого романа – демократическая, общественная, говорил это и в «Размышлениях аполитичного». Демократическая перспектива никогда не была для него закрыта. И недаром зрелый Томас Манн пишет тетралогию об Иосифе: этот библейский герой отнюдь не является у него высоким героем, это тип заурядного человека, но успешно реализующего себя в мире, если угодно – тип «американца».

Как уже говорилось, в «Размышлениях аполитичного» Т. Манн усматривает в окружающей его современности одну зловещую тенденцию – рост радикально-революционных настроений в европейском мире – и связывает ее с тем поворотом к традициям XVIII, идеалистического и идеологического века, о каковом повороте он писал как о характернейшей черте молодого XX века. Но эта тенденция неправильно выводится им все из того же цивилизаторско-демократического духа, который он усвоял странам Запада. Вот почему он был так удручен триумфом этого нового радикализма в родственной России. И в стремлении понять происшедшее в России он сделал крайне опрометчивое заявление – правда, уже не в «Размышлениях аполитичного», а в примыкающем к ним хронологически эссе «Гете и Толстой»:

Западно-марксистский чекан, озаривший ясным светом великий переворот в стране Толстого (подобно всякому свету, озаряющему покров вещей), не мешает нам усмотреть в большевистском перевороте конец Петровской эпохи – западно-либеральствующей европейской эпохи в истории России, которая с этой революцией снова поворачивается лицом к Востоку. Отнюдь не европейски-прогрессистская идея уничтожила царя Николая. В нем уничтожили Петра Великого, и его падение расчистило перед русским народом путь не на Запад, а возвратный путь в Азию.

Это заявление очень многих сбило с толку в Советском Союзе. Нужно, однако, понять его не как объективное суждение крупного ума о путях русской истории, а поставить его в контекст собственных поисков и заблуждений Томаса Манна. Эти его слова – не понимающее суждение о большевизме, а попытка спасти для себя дорогой образ России как «не западной», «не цивилизованной», то есть родственной Германии и германской культуре страны. Отсюда – надежда на то, что большевики – это не вестернизированные радикалы, а наследники древней русской традиции. К тому же в этих словах ощущается полемика с нелюбимым Томасом Манном Шпенглером, который говорил, что большевики – это прямые наследники Петра и петербургского периода русской истории. Надо признать, что трактовка Шпенглера – независимо от ее экспликаций – ближе к истине, чем слова Т. Манна, – с той необходимой корректировкой, однако, что дух Петра, русское западничество совсем не обязательно сводить к политическому радикализму, к разрушительным традициям Просвещения и так далее – словом, к тому, что сам Т. Манн видел как определяющие черты западной цивилизации.

Нужно помнить, что в России дух Петра не только породил цивилизаторское просветительство, но и дал вершинное достижение русской культуры – Пушкина. Видеть в России исключительно носительницу почвеннических добродетелей или бастион коммунизма так же неверно, как в Германии усматривать исключительно родину музыкально-романтической культуры или страну гитлеровского фашизма – и не замечать в ней Томаса Манна, человека и художника, нашедшего путь «на Запад».

1983
Чичерин, либеральный консерватор

Борис Николаевич Чичерин (1828–1904) – несомненно, наш наиболее выдающийся политический мыслитель; мы бы сказали, что он вообще единственный у нас политический мыслитель в том смысле, что политическая мысль была для него академической специальностью. Итак, Чичерин – специалист в области политической мысли, хотя, с другой стороны, трудно назвать его «специалистом», скорее следует говорить об энциклопедичности духовной установки Чичерина: он и виднейший представитель так называемой государственной школы в русской историографии (наряду с Кавелиным и Соловьевым), и юрист, знаток государственного права (его курс в Московском университете), и философ-рационалист, гегельянец, и социолог, и политэконом (сокрушительная критика трудовой теории ценности у Маркса); к концу жизни Чичерин занимался даже такими научными предметами, как математическое обоснование системы химических элементов (Менделеев проявил к этой работе большой интерес) и общая система классификации животных. Он был чем-то вроде нашего Аристотеля; мы будем говорить дальше о глубочайшем экзистенциальном влиянии греческого мудреца на Чичерина: иначе как «сверх-я» это влияние и не назовешь.

Колоссальная ученость и неоспоримая солидность всего, что написал Чичерин, не принесли ему ни авторитета, ни влияния; его книги не расходились, только одна из них потребовала второго издания («О народном представительстве»). В своих четырехтомных мемуарах, изданных в СССР далеко не полностью, Чичерин говорит, что, раздумывая над своей жизнью, он ставит большой вопросительный знак.

Объяснение этого парадокса легко находится при сопоставлении духовного облика Чичерина с хронологией его жизни: Чичерин начал активно работать в науке и спорадически в публицистике в послениколаевской России, в эпоху великих реформ, – и умер накануне первой революции: едва ли не самые бурные годы старой России, в некотором роде второе «смутное время», никак не могли способствовать влиянию человека, искавшего и провозглашавшего чистую истину политической мысли. Если продолжить сравнение с древнегреческими философами, то можно вспомнить еще и Анаксагора, которого тот же Аристотель называл единственным трезвым среди пьяных. Эти слова сразу же вспоминаются, когда представляешь себе Чичерина на фоне последних десятилетий прошлого века. Чичерин изучал и проповедовал истины истории, тогда как русские люди, и среди них даже ученые-историки, как Милюков, предпочитали историю не изучать, а делать. Несомненно, жизнь Чичерина нельзя назвать удавшейся; но ведь это была не личная его неудача, а особенность эпохи.

Были, однако, в Чичерине некоторые особенности индивидуального склада, которые помешали ему сыграть должную и достойную его роль. Прежде всего, это его аристократическая гордыня. Она и была, кажется нам, последней причиной ухода его в чистую науку: для него это был род феодального замка, отгороженного от окружающего мира рвами и подъемными мостами. Молодой Бердяев, написавший в 1904 году статью на смерть Чичерина, хорошо понял его духовный тип, хотя сильно стилизовал его мировоззрение, – потому что он и сам обладал сходным духовным типом: Бердяев отметил и выделил метафизический индивидуализм Чичерина, хотя таковой был скорее психологической чертой последнего. Но и уйдя в чистую науку, Чичерин не сумел ужиться с социальными ее выявлениями – и оставил Московский университет по совершенно пустяковому поводу, о чем не перестаешь сожалеть, догадываясь, по его книгам, каким он был выдающимся преподавателем. Чичерин писал Кавелину в середине 60-х годов: «Я в России пришел к убеждению, что у нас общественная среда хуже официальной»1. Это не значило, что он искал применения своим силам в этой официальной среде, наоборот, несколько раз отказывался от очень солидных предложений. Он постоянно отвергал возможность действия, и это в основном не по причине академичности, отрешенной учености его духовного типа, а в силу той же самой аристократической надменности: он и с королями разговаривал свысока (см. его «Путешествие за границу»).

Но, конечно, и всеподавляющая ученость Чичерина, им самим всячески подчеркиваемая, тот знаменитый чичеринский доктринаризм, о котором так остро написал Герцен, мешали влиянию Чичерина, отталкивали от него людей. Герцен сказал, что Чичерин не увлекается, но зато и увлечь никого не сможет. Остается открытым вопрос, является ли это обстоятельство говорящим против или в пользу Чичерина. Сам Чичерин, разумеется, способность не увлекаться причислял к необходимым качествам любого ответственного человека, тем более склонного играть политическую роль, и безответственную порывистость издателя «Колокола» осудил в двух нашумевших «открытых письмах».

Здесь мы подошли к еще одному чичеринскому парадоксу, в свою очередь мешавшему ученейшему из русских людей влиять на современников. Дело в том, что мысль Чичерина трудно определить в привычных политических терминах, невозможно установить его «партийность». Сам Чичерин в книге «О народном представительстве» выделил четыре типа политических партий: либеральная, консервативная, радикальная и революционная; ни радикалом, ни революционером его назвать, конечно, нельзя, но остается неясным, следует ли причислять его к либералам или к консерваторам. Принято как будто считать Чичерина либералом, и даже одним из главных. Н. Н. Алексеев писал в «Пути»: «…самый выдающийся, почти единственный ученый и философски образованный представитель русского либерализма»2. Н. А. Бердяев в упомянутой статье писал: «Чичерин был нашим единственным теоретиком либерализма, и только он понял глубочайшие идеальные основы либерализма»3. И он же – в той же статье – оговаривался: «Чичерин был в сущности консерватором…»4. Оговорка Бердяева существенна и указывает на основной пункт мысли Чичерина. Это противоречие нужно прояснить, оно вводит в суть деда. Обратимся к высказываниям самого Чичерина, к его политическому самоопределению.

В статье 1858 года, помещенной в герценовских «Голосах из России», названной «Современные задачи русской жизни», Чичерин восклицал: «Либерализм! Это лозунг всякого образованного и здравомыслящего человека в России»5. В одной из статей сборника «Несколько современных вопросов» (1862) Чичерин назвал себя «давнишним либералом». Но в предисловии к тому же сборнику говорил об «особом направлении в русской политической литературе», представленном им, и продолжал: «До сих пор наши писатели полагали главную свою задачу в развитии либеральных начал, в заявлении либеральных требований. Это направление, вполне естественное и законное, дошло до крайних пределов». И в этом же сборнике Чичерин помещает статью «Что такое охранительные начала?» с такими словами: «Только энергия разумного и либерального консерватизма (курсив наш. – Б.П.) может спасти русское общество от бесконечного шатания»6.

Чичерин писал в мемуарах, что статьи в газете «Наше время» (это как раз те статьи, что собраны в книге «Несколько современных вопросов») упрочили за ним репутацию консерватора; в другом месте мемуаров сказал об этом еще определеннее: «…я в начале 60-х годов выступил в литературе с консервативными идеями»7. А в сборнике статей «Вопросы политики», вышедшем в год смерти Чичерина (1904), говорится о «консервативном направлении, к которому я принадлежу», как о факте давно и хорошо известном8.

Несколько этих цитат, как видим, не столько проясняют, сколько затрудняют вопрос о политическом мировоззрении Чичерина. Получается как будто, что сначала он был либералом, а потом стал консерватором – эволюция весьма обычная и нимало не подтверждающая высказанного выше мнения об уникальности позиции Чичерина в России. Однако более детальное знакомство с Чичериным убеждает в том, что он отнюдь не был типом политиканствующего хамелеона – как раз наоборот, в своих политических ориентациях Чичерин всегда шел против течения: консерватором он провозгласил себя именно в 60-е годы, когда правительственная политика была подчеркнуто либеральной; а в «годы реакции» Александра III вновь выступил с либеральными требованиями (в частности, в важнейшем из вопросов – крестьянском; мы еще будем говорить об этом)[5]5
  Иногда хочется провести парадоксальное сравнение Чичерина с К. Леонтьевым, считавшим правилом политического поведения: быть либералом в реакционную эпоху и консерватором в революционную. Дело не в сходстве мнений – таковое у них эпизодично: есть что-то общее в самом их духовном типе (как, с другой стороны, у Чичерина с Бердяевым), хотя и интеллектуально, и психологически они очень различны: Чичерин – рационалист, Леонтьев – эстет, первый – корректный, немецкого типа кабинетный ученый, второй – беспутный романтический гений. Общее, по-видимому, у всех троих – их «феодальный», аристократический корень. Мы еще увидим, как Чичерин, несмотря на всю свою теоретическую ненависть к аристократии, не смог преодолеть в себе чисто аристократических реакций – и даже как раз в теоретических высказываниях.


[Закрыть]
.

Дело в том, что смена политических ориентаций требовалась самой теоретической установкой Чичерина. Чичерин, при всем своем прославленном доктринаризме, никогда не был доктринером свободы; в поле его зрения, с самых первых шагов на поприще исторической науки, вошла тема власти, государственного порядка. В предисловии к сборнику «Очерки Англии и Франции» (1858) он писал: «Истинный либерализм состоит не в отрицании государственных начал; цель его должна быть водворение в обществе законной свободы согласно с условиями народной жизни, а правильное развитие свободы обеспечивается только сильным развитием власти (…) непоследовательность могут видеть здесь только те, которые не в силах выбиться из одностороннего направления и совладать мысленно с разнообразием стихий, из которых состоит общественная жизнь»[6]6
  Обратим внимание на эти замечательные словосочетания: «законная свобода», «правильное развитие свободы»; весь чичеринский рационализм сказался в этой мелочи. Поэтому так поражается читатель Чичерина, найдя в его книге «Собственность и государство» философски углубленное учение о свободе, понимание иррациональности свободы – понимание впору хотя бы и Достоевскому.


[Закрыть]
.

Тут же, в этом предисловии, Чичерин отвечает на возможную дисквалифицирующую оценку его позиции как эклектической: эклектизм, «не находя в себе живых начал, хочет держаться в равновесии между противоположными воззрениями и собирает чужие крохи без всякого разумного руководства. Сочетание же противоположностей, которые неразрывно соединены и в теории и в жизни, есть дело всякого мыслящего человека»9.

Последние слова – «сочетание противоположностей» – особенно важны, они напоминают нам о гегельянстве Чичерина. Как всякий гегельянец, он видит в истории диалектический процесс. Как всякий гегельянец, он ищет в процессе истории разрешающего синтеза. Между тем партийное самоопределение в качестве то ли либерала, то ли консерватора будет, с этой точки зрения, односторонним, «абстрактным», как сказал бы Гегель, определением. «Нет ничего гибельнее для практики, как теория односторонняя или недостаточная, какова бы она ни была – охранительная, либеральная, демократическая»10. Чичерин не может остаться неизменно на той или иной позиции – партизаном свободы или апологетом власти, – именно потому, что для него сюжет, диалектически развивающийся в истории, – это борьба, противопоставление и конечный синтез власти и свободы, государства и личности, общего закона и личного права. «Либеральный консерватор» – вот определение, наиболее подходящее к этому случаю, коли уж необходимо вести речь в политических терминах. О Чичерине говорят как о теоретике либерализма; но он же известен не менее (если не более) как государственник, историк государственной школы; всякое понимающее суждение о Чичерине должно указывать на эти две стороны. И чтобы уже С самого начала стала ясна невозможность одностороннего определения Чичерина и в этой, второй его ипостаси государственника, приведем здесь такие его слова: «Иные утверждают, что я все приношу в жертву государству; другие, что у меня все исходит из власти и все возвращается к ней; третьи подозревают здесь еще худшее. Смею думать, что все это толки людей или не желавших, или не умевших понять то, что хотел сказать автор. Сочетание порядка и свободы в применении к историческому развитию и к современным потребностям нашего отечества – вот единственная мысль, которая имелась в виду в предлагаемых статьях»11 (имеется в виду сборник «Несколько современных вопросов»)[7]7
  Мы укажем ниже на главное обстоятельство, не позволяющее считать Чичерина государственником по преимуществу: это его неприятие социализма, острая критика социализма именно как гипертрофии государственности.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю