355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Парамонов » След: Философия. История. Современность » Текст книги (страница 21)
След: Философия. История. Современность
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:25

Текст книги "След: Философия. История. Современность"


Автор книги: Борис Парамонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Вспомним слова Пиксанова о «Горе от ума» как о самой барственной русской пьесе. Творчество и жизнь Грибоедова, при том, что ему пришлось служить самодержавию на бюрократическом посту, были прообразованы аристократически. В нем ощущается именно «большой барин» – тип, весьма нелюбимый самодержавием. И как раз эти люди в александровское царствование вновь приобрели значение и вес, утраченные ими было при Павле I (с которым они же и расправились в конце концов). Александр I так ухватился за Аракчеева не потому, что был любителем фрунта, а как за необходимый политический противовес тем же потенциально опасным аристократам. Такой противовес русские цари всегда находили в служилом элементе – правда, до тех пор, пока последний не приобретал эмансипации в новом уже качестве. «Боярство» сменилось «дворянством», но конфликт оставался прежним, постоянно воспроизводился: царь-самодержец против наличной в данный момент элиты, аристократии. В каком-то смысле «феодализм» был действительно присущ русской жизни – как тенденция аристократии к независимости от политического центра (коли не стояла в повестке дня задача захвата этого центра), как феодальная психология, если не социология.

Дмитриев-Мамонов как раз и был едва ли не самым стильным выразителем этого типа аристократии. Он прославился в 1812 году, когда предложил отдать все свое громадное состояние на борьбу с наполеоновским нашествием. Интересно, что правительство не пошло на это, ибо – и это просматривается во всей русской истории – богатый аристократ для самодержавия был удобнее тогда, когда он сидел на своей земле, а не лез в столицу – тем более обедневший. Мамонову разрешили только на свой счет сформировать кавалерийский полк, с которым он и наскандалил позднее в союзной Австрии, – характернейшая черта «феодала», автономного военачальника, не желающего подчиняться центральной власти. Имя Мамонова в те годы было у всех на устах, его (позднее) прославил Пушкин в повести «Рославлев». О нем не мог не знать Грибоедов, который, кстати сказать, сам служил в 12-м году в подобном полку, созданном дворянским, а не царским иждивением. И вот этого человека арестуют и привозят в Москву – то ли как сумасшедшего, то ли как государственного преступника – в самый разгар работы Грибоедова над «Горем от ума» (тут надо вспомнить, что слухи о сумасшествии Мамонова шли с 1817 года). Как этот факт не был поставлен в связь с грибоедовской комедией и его героем прежними исследователями, – совершенно непонятно: он лежит на самой поверхности.

Повторим, что разговоры о безумии Дмитриева-Мамонова начались еще задолго до его ареста, они шли уже с 1817 года, с момента возвращения его из-за границы. Врач П. Малиновский (в статье «О помешательстве», опубликованной в «Военно-медицинском журнале» в 1848 году) писал:

Днем он занимался составлением чертежей и планов для того, чтобы воздвигнуть каменные укрепления в своем имении, а ночью, когда все спали, гр. М(амонов) выходил, подробно осматривал местоположение и там, где надо было строить стены и башни, втыкал в землю заранее приготовленные короткие колья… Укрепления подвигались вперед, башни и стены росли – имение гр. М(амонова), почти с трех сторон окруженное реками, с остальной, свободной, было бы обнесено довольно высокой и толстой каменной стеной с башнями, если бы гр. М(амонову) не помешали кончить его предположения33.

П. Кичеев, один из домочадцев Дмитриева-Мамонова, вспоминал:

…будучи от роду не более 26 лет, он поселился в подмосковном своем селе Дубровицах и сделался не только совершенным затворником, но даже невидимкой. По отданному один раз навсегда приказу в известные часы ему подавались чай, завтрак, обед и ужин; также подавались ему и платье и белье, и все это в отсутствие графа убиралось или переменялось34.

Кичеев рассказывает далее историю, которая и повела к аресту Мамонова. У него умер старый камердинер, и был нанят новый, бывший крепостной человек князя П. М. Волконского – начальника Главного штаба. Новый камердинер нарушил порядок и был жестоко избит Мамоновым. Он пожаловался московскому генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну, после чего и воспоследовали описанные уже события.

Лотман вполне убедительно доказывает, что новый камердинер Мамонова Никанор Афанасьев был шпионом, приставленным к Мамонову именно тогда, когда в 1822 году была обнаружена новая активизация Ордена Русских Рыцарей – после майского 1821 года съезда Союза Благоденствия, который не принял радикальную программу Рыцарей. Очень похоже на правду, что первый арест Мамонова только использовал слухи о сумасшествии графа как предлог для вмешательства в его дела, как легальный и в то же время замаскированный повод для наблюдения за ним. Во всяком случае, ясно одно: слухи о сумасшествии циркулировали давно и не могли не дойти до Грибоедова, задумывавшего свою комедию. Это куда более вероятно, чем отсылка к будущему – к истории Чаадаева, случившейся через семь лет после смерти Грибоедова.

Другой вопрос не лишен интереса: был ли действительно граф Дмитриев-Мамонов сумасшедшим? Известно, что он действительно кончил безумием, подписывал свои бумаги именем «Владимир Мономах». Следует ли считать такие его затеи, как строительство крепости в Дубровицах, снабженной даже артиллерией, признаком начавшегося помешательства? Можно назвать это «аристократической дурью»; но ведь тут тот самый гамлетовский случай, о котором было сказано: в его безумии заметен метод. «Аристократическая дурь» давала содержательное наполнение этому методу: мотив Мамонова совершенно ясен – «отложиться от России». Это же и грибоедовский мотив, как он сказался в закавказском проекте.

Через много лет Бердяев напишет о себе: я по природе феодал, сидящий в замке с поднятыми мостами и отстреливающийся. Как видим, он был далеко не единственным представителем такого рода людей в России.

Великолепным образчиком этой породы был граф М. С. Воронцов – тот самый, на которого писал эпиграммы Пушкин. В этом жанре наш гений не всегда создавал шедевры, но одна строчка его о Воронцове исключительно точна: «полумилорд, полукупец». Это был тип «англичанина», успешно хозяйничающего в своих наместничествах – и в Тифлисе, и особенно в Крыму. Это Воронцов устроил порто-франко в Одессе. Вообще, его можно назвать удавшимся Грибоедовым – за исключением, конечно, того, что «Горе от ума» он не написал: царская служба не помешала ему, как говорили раньше, «под рукой», достичь всего того, к чему стремился в Проекте Грибоедов. Удача была обязана сознанию безнадежности борьбы с самодержавием, Воронцов предпочитал ему служить. И все-таки это не делает из него обычный тип царского бюрократа-парвеню, Воронцов сохранил большой аристократический стиль, умел делать великолепные жесты; так, в Париже в 1814 году он заплатил долги офицеров русского экспедиционного корпуса 1 миллион франков35.

Наконец, нельзя не назвать еще одно громкое имя – человека, уже непосредственно знакомого Грибоедову, – знаменитого генерала Ермолова. В должности наместника Кавказа он вел себя как независимый государь. Опыты такого общения не проходят даром: образ Ермолова витает над грибоедовским проектом – как вот эта «феодальная» установка.

Даже литературные связи и генеалогия Грибоедова ведут в том же направлении: его «архаизм». Пиксанов предостерегает от смешения литературных и политических симпатий Грибоедова. Нам же в них видится единый стиль: от Шишкова – прямой ход к известному вольнодумцу – архаисту XVIII столетия князю Щербатову, аристократическому инакомыслу екатерининской эпохи.

Можно указать и прямого – если не единственного – наследника Грибоедова в русской литературе: это, конечно же, граф Алексей Константинович Толстой – исключительно чистый, выдержанный тип аристократа-оппозиционера. Самый замшелый сталинист советского литературоведения не решится назвать А. К. Толстого реакционером. А между тем он действительно был реакционером: «реакция» может означать свободолюбие в эпоху подавления свободы. Отсюда – миф, сложенный А. К. Толстым о киевском периоде русской истории, богатыри которого суть закамуфлированные образы аристократических фрондеров. Сама эта архаистическая установка роднит его с Грибоедовым. Он воспевал Илью Муромца, как декабристы Вадима. Антицаристское содержание его драматической трилогии не вызывает сомнений. Всему этому не мешает даже факт теснейшей близости А. К. Толстого к царскому двору, личная дружба его с Александром II: именно близость к источникам власти предохраняет от ее обожествления, царедворец всегда – или циничный оппортунист, или потенциальный заговорщик.

Оппозиция, инакомыслие, даже радикализм отнюдь не исключают недемократической установки. Революционер может быть не только «далеким от народа» деятелем, но и прямо антинародным, противонародным. В Проекте Грибоедова, сгонявшем мужиков в гиблые кавказские места, и избиении Мамоновым камердинера есть нечто общее: не только то, что оба отнюдь не страдали избытком любви к меньшим братьям, но и то, что против обоих выступило правительство. Оно заступилось за мужиков в обоих случаях. Современные исследователи (да и не только современные, как мы могли видеть на примере Семевского) склонны называть такую линию правительства «демагогической». Не ближе ли к истине назвать ее патерналистской? Конечно, последнее потребует дальнейшего углубления в сюжет; но тогда мы сможем понять в том же декабризме многое – увидеть, например, почему революционеры трактовали народ как «негров», а царские генералы за него заступались; сумеем понять, почему речь декабриста Бурцова у Тынянова оказалась все же цитатой из служебной записки царского генерал-интенданта.

Что же касается темы «Грибоедов и декабристы», то резюмировать ее можно так: мы вправе до известной степени причислить Грибоедова к декабристам, но при одном непременном условии, именно, если самих декабристов увидим по-иному, чем присяжных народолюбцев. Что же касается «детективной истории», вокруг которой мы центрировали упомянутую тему, то она имела продолжение: был обнаружен подлинный отзыв того же Бурцова на Проект Грибоедова36, и вот оказалось, что декабрист хвалит автора Записки о Закавказской Компании почти за все то, за что его критикует генерал Жуковский. Это хороший повод для дальнейшего разговора о декабристах.

III. О декабристах отдельно

Современники всегда лучше видят и понимают события, чем последующие мемуаристы или историки. Реакция современников на восстание декабристов была недвусмысленной: оно сразу же было понято как заговор аристократической олигархии против абсолютного монарха – точнее, как попытка установить такую олигархию. Это увидели и за границей. В двухтомнике Нечкиной приведены некоторые английские отклики на событие. Журнал «Monthly Review» писал в мае 1826 года о восстании как выражении конфликта дворян с абсолютизмом37. Нечкина ссылается также на работу Ю. В. Ковалева (1954 г.), отыскавшего отзыв на декабристское восстание В. Линтона, поэта, гравера и будущего чартистского публициста, который трактует 14 декабря точно так же. Мнение это было всеобщим в тогдашней Европе; «смутиться» им, как описывает Нечкина реакцию Ковалева на собственное открытие, мог только советский историк, забывший даже о том, что писали его же коллеги всего лишь 20 лет назад. Нечкина, конечно, хорошо это помнила – сама-то она и писала больше других, – но в 1955 году вынуждена была вернуться к той легенде о декабристах, которую разоблачил ее учитель, историк-марксист М. Н. Покровский.

Строго говоря, была даже не одна, а три легенды о декабристах: официально-монархическая («злоумышленники»), либеральная и революционная. Последнюю начал складывать Герцен, написавший о рыцарях, отлитых из одного куска стали. Заслуги Покровского в этом смысле (развенчания легенд) неоспоримы, как бы мы ни относились к его марксизму. Собственно, первая работа Покровского о декабристах (глава, вернее, даже фрагмент главы в первом томе гранатовской «Истории России в XIX веке»), вызвавшая скандал и терроризировавшая либеральных академиков, не была даже и марксистской по своей методологии. Марксизм помог Покровскому разобраться в декабристах не как методологическая, а скорее как психологическая установка, диктовавшая презрение к либеральным мифам. Покровский написал здесь, что понятия «крепостник» и «реакционер» не всегда совпадали, как это выяснили работы Милюкова о заговоре «верховников» и Мякотина о князе Щербатове; тем самым он поставил себя в уже существовавший ряд исследователей, отнюдь не считавших себя марксистами. Не метод, а предмет был причиной вызванного Покровским скандала: до «верховников» и Щербатова, в общем, мало кому было дела, кроме специалистов, а «герои 14 декабря» прочно удерживались в интеллигентском мартирологе. Марксистский фундамент под свою концепцию декабристов Покровский стал подводить позднее – в 3-м томе «Истории России с древнейших времен» и послереволюционных уже статьях, объединенных в сборнике 1927 года «Декабристы». И эта марксистская интерпретация остается сама по себе, а взгляд его на декабристов, неожиданный и свежий, сам по себе; то, что Покровский увидел в декабристах, интересно и без всякого марксизма. И ведь наиболее сенсационная часть его трактовки – причисление декабристов к традиции дворцовых переворотов в стиле XVIII века – шла отнюдь не от Маркса, эту мысль первым высказал В. О. Ключевский38.

Трактовка Покровского не удержалась в советской литературе о декабристах не только по причине дискредитации его школы, но еще и потому, что она, эта трактовка, вошла в противоречие с ленинским понятием «дворянской революционности» и, соответственно, с пониманием декабристов как полноправных представителей оной. Это неудобство начало ощущаться уже довольно рано, когда школа была в полной силе. Однажды Покровский сделал попытку косвенно опровергнуть эту ленинскую формулу, сославшись на речь Плеханова о декабристах: в устах марксиста соответствующая апология, сказал Покровский, допустима и понятна лишь как средство агитации против самодержавия, но не более. Декабристов нельзя считать революционерами как раз в марксистском смысле, утверждал Покровский, – потому именно, что их программы в большинстве своем не предполагали глубокой социальной революции. Покровский говорил о «сильной и яркой политической платформе декабристов» и о «бедной и слабой – платформе социальной», добавляя:

Умеренные социальные реформы и полное, притом насильственное низвержение старого политического строя – вот как вкратце приходится определить программу декабристов39.

Декабристы – это «монархомахи». Из них только Пестель обладал весьма радикальной социальной программой. И Покровский всячески подчеркивал соперничество и даже враждебность Северного и Южного обществ: заговор северян, говорил он, был не столько против Николая I, сколько против Пестеля. «Два заговора ревниво следили друг за другом»40. В гранатовском тексте, а также в 3-м томе собственной «Истории России с древнейших времен» Покровский, под влиянием Ключевского, связал декабризм с традицией дворцовых переворотов. Позднее он несколько скорректировал эту формулу: «В своей офицерской части заговор в лучших образчиках не идет дальше „Народной Воли“, в худших – спускается до дворцовых переворотов XVIII века»41. «Дворянскую революционность», о которой говорил Ленин, Покровский склонен видеть только в этом последнем смысле, – ему, стороннику экономического материализма, к которому он сводил марксизм, вопрос о власти, о ее насильственном, даже заговорщическом захвате, не кажется интегральной частью марксистского подхода к миру. Поэтому он и говорит, что «марксисты порвали с традицией, которая от декабристов вела русскую революцию»42. Такая точка зрения, однако, удержалась недолго.

Для Покровского декабристы не революционеры, а «обиженные самодержавием дворяне». Эту формулу он разрабатывает на примере как раз одного из активнейших декабристов, Каховского. Тот жалуется царю на утеснение прав дворянства: почему офицерам-семеновцам запрещено выходить в отставку? почему не разрешают дворянам заниматься винокурением? держать почтовые станции? Никакого осознанного и в принцип возведенного народолюбия у декабристов не было, говорит Покровский, – эмансипаторский мотив у них есть плод позднейшей стилизации, когда, выжившие в Сибири и освобожденные, некоторые из них начали писать свои мемуары в канун 19 февраля. В гранатовском тексте Покровский даже не склонен считать декабристские социальные проекты «буржуазными» хотя и фиксирует их, так сказать, манчестерский характер: зримая тенденция этих проектов – освобождение крестьян провести так, чтобы усилить их зависимость от дворян-землевладельцев. В связи с этим Покровский особенно нажимает на соответствующие планы Якушкина (которые, кстати, ему не дало осуществить правительство, – история, повторившаяся с грибоедовским проектом), а также на конституционные проекты Никиты Муравьева: в первой их редакции крестьяне освобождались вообще без земли, во второй – наделялись двумя десятинами на двор. Это так называемый «кошачий надел». Покровский напоминает, что вырабатывавшийся тогда же правительственный проект освобождения крестьян – возглавлял этот проект не кто иной, как Аракчеев, – исходил из нормы две десятины на душу. Особенно далеко идущих выводов – в отношении царского правительства – Покровский из этих фактов не делал, но он эти факты и не скрывал, как скрывала либеральная историография и продолжает скрывать советская, по той причине, что они не соответствуют устоявшимся стереотипам самодержавия.

Покровский отрицает как революционность декабристов, так и «буржуазность» их социальных программ в первую очередь потому, что выдвигает на первый план аристократическую тенденцию у них. Типовой, показательный, стандартный декабрист у Покровского – Г. С. Батеньков, говоривший: «сильное вельможество нам свойственно и необходимо». Конституционный проект Батенькова не сохранился, но кое-что о нем известно: он построен все на той же идее «сенатского» ограничения самодержавия, двухпалатный парламент состоит из верхней – палаты вельмож, наследующих этот пост, и нижней, выборной; выбирают в нее от «некоторых городов», от губерний – из сословия землевладельцев, от трех университетов и трех академий. О крестьянах здесь даже и речи нет. Это стиль Русских Рыцарей Мамонова43.

Нечкина, задним числом критиковавшая учителя, писала, что Покровский не сумел оценить принципиальный демократизм декабристских программных документов, в том числе конституции Никиты Муравьева. Это ложь, рассчитанная на студентов сталинских годов, не ходивших дальше официального учебника. Достаточно посмотреть как в самый источник, так и в работы Покровского, чтобы убедиться в правоте именно последнего. Как раз о проекте Н. Муравьева Покровский писал, что слово «народ» списано у него с иностранных конституций, это чисто вербальный лозунг, идеологическое клише; в действительности под народом Н. Муравьев подразумевал цензовые элементы и даже сословно-цензовые, то есть дворянские преимущественно. У Муравьева в выборах бывшие крепостные вообще не участвуют, а свободные крестьяне наделены нормой представительства в 500 раз низшей, чем у самых мелких дворян. О социальной стороне проектов Н. Муравьева мы уже упоминали.

Подлинный революционер, якобинец-монтаньяр среди декабристов для Покровского – Пестель.

Прочитайте, что пишет о Покровском хотя бы Кизеветтер, – и вы ощутите полную растерянность либеральной мысли перед лицом этих не то чтобы неизвестных, но слишком сильных для нее, не усвояемых ею фактов. Скандал Покровский произвел великолепный – в стиле Чарли Чаплина, громящего посудную лавку. Если истина обязана обладать предикатом «горькая», то Покровский сказал истину о декабристах.

Он, например, начал обращать внимание на такие детали, сообщаемые в «Записках» И. И. Горбачевского, члена наиболее демократического по составу декабристского Общества соединенных славян:

Члены Южного общества действовали большею частью в кругу высшего сословия людей; богатство, связи, чины и значительные должности считались как бы необходимым условием вступления в общество; они думали произвести переворот одною военною силою, без участия народа, не открывая даже предварительно тайны своих намерений ни офицерам, ни нижним чинам, из коих первых надеялись увлечь энтузиазмом, а последних – или теми же средствами, или деньгами и угрозами44.

Картина получалась настолько недвусмысленная, что сам же Покровский поспешил назвать ее тенденциозной. Не потому ли, впрочем, что речь здесь идет о Южном обществе, возглавлявшемся любимым им Пестелем?

Еще о «славянах»: в одном месте Покровский говорит, что с этими плебеями декабристы связались только потому, что думали препоручить им грязную работу цареубийства.

Правда подчас обнаруживается нечаянно – на смене господствующего мифа, пока другой еще не сформировался, иногда даже – на смене «начальства»: так, снятие Хрущева не привело к свободе в СССР, но по крайней мере способствовало реабилитации генетики.

Где же сам Покровский начал «врать»? Там, где попытался подвести под декабристов фундамент «экономического материализма».

Дворянскую революционность он выводил из динамики хлебных цен в России в начале XIX века. Схема у него была такая: наполеоновские войны в Европе, а континентальная блокада в особенности привели к резкому росту хлебных цен, что побуждало русских помещиков переходить к интенсификации своих хозяйств. Но этому мешало крепостное право, бывшее тормозом хозяйственного развития, как и положено принудительному труду. Отсюда – эмансипаторские проекты дворян – будущих декабристов, в центре каковых проектов – идея обезземеливания крестьян, превращения их в неимущих батраков и интенсификации тем самым их труда, подъема его производительности. Поскольку самодержавное правительство противилось подобным проектам, постольку росла дворянская революционность, точнее, если придерживаться буквы Покровского, готовность дворян к политическим акциям, нацеленным на ограничение монархии, если не на ее уничтожение.

Что можно возразить на эту заведомо упрощенную трактовку?

Прежде всего, она не верна фактически. Крепостное хозяйство отнюдь не исчерпало своих экономических возможностей не только в начале XIX века, но даже ко времени самой реформы. Об этом написана известная книга П. Б. Струве, в корне пересмотревшая традиционные представления в этом вопросе. Естественно, Покровский знал об этой книге, но отделался от ее аргументов весьма грубо: «Струве и компания вышли из моды и с их мнением не приходится считаться»45. Торжество победителя, не подозревающего, что и сам он скоро выйдет из моды и с ним перестанут считаться. (Впрочем, сам Покровский этого не увидел: он даже был похоронен в кремлевской стене и, кажется, в отличие от Вольтера, передислокации не подвергался.)

Все это, на наш взгляд, не лишает основную концепцию Покровского ее принципиальных достоинств. Эти достоинства существуют помимо марксистских мотивировок. Исходя из Покровского, легче добраться до истины о декабристах, чем исходя из Герцена. В концепцию декабризма как аристократической оппозиции самодержавию нужно только ввести две проблемы – и по возможности их решить, – чтобы все стало на место. Во-первых, не надо забывать, что практика дворцовых переворотов отнюдь не была лишена очень серьезной социальной программы (скажем осторожнее – некоторых весьма значительных социальных импликаций; мы будем говорить об этом позднее); во-вторых, необходимо понять, почему же все-таки – отбрасывая рассуждения Покровского о «хлебных ценах» как типичное социологическое вульгаризаторство – дворяне (допустим, «передовые») хотели уничтожить крепостное право?

Ограничимся пока второй темой. В том-то и дело, что этого хотели не только «передовые» дворяне, а буквально все, дворянство как класс. Это было господствующим настроением дворянства. Оно было заинтересовано не в крестьянах, а в земле. Обладание крестьянами было – без преувеличения – дамокловым мечом, висевшим над головой дворянства. Этот порядок можно назвать самодержавной провокацией: он постоянно напоминал дворянам о том, что их статус был задуман как условный и что, по видимости освобожденные от службы известными указами, на самом деле они «на крючке», на привязи у царского правительства. Это была бомба замедленного действия, заложенная под социальным фундаментом дворянства. Никто толком не знал, когда она может взорваться, не знали и цари, – но их этот порядок устраивал как средство устрашения потенциально опасной политической группы (само собой разумеется, что задумано крепостное право было не только в этих целях, здесь мы говорим о его последствии). Пугачевщина великолепно доказала эффективность и полезность этого порядка для самодержавия. Сохранение крепостного права (в смысле владения крестьянами) было средством стравливания двух социальных групп, в возможности одинаково опасных для абсолютной монархии: так Англия когда-то натравливала континентальные державы одну на другую, добиваясь того, чтобы в Европе всегда существовали две враждующие коалиции.

Таким образам, тот патернализм самодержавия, о котором мы уже говорили, не следует понимать как доказательство какой-то изначальной благости самодержавия и его природной склонности защищать малых сих. Правда, с течением времени практика переросла в миф о царизме как народном начале. Но сейчас и здесь мы не говорим о монархическом мифе, – мы только стараемся показать механизмы действия, приемы работы русского самодержавия. Работа эта была тонкой и искусной.

Добиваясь ликвидации крепостничества, декабристы просто-напросто хотели развязать себе руки для дальнейшей борьбы с самодержавием. Эта установка понятна; но чего они не могли взять в толк (большинство из них) – это что крестьяне, освобожденные без земли, устроят им новую пугачевщину. То, что масса русского дворянства не одобрила декабристов и осудила их46, свидетельствует о более верном политическом ее инстинкте, чем таковой дворянской аристократии, сильно заидеологизированной, набравшейся отвлеченных от русского опыта западных идей.

Этот вопрос – о западных идеях, о европейском опыте декабристов – тоже не вредно провентилировать. Здесь скопилось много застойных предрассудков. Конечно, существуют десятки свидетельств глубокого влияния на многих декабристов современной им революционной идеологии, каковой была тогда идеология просветительская. И в показаниях декабристов можно обнаружить не только жалобы на отсутствие вольного винокурения на Руси, но и пылкие тирады в духе самого выдержанного Жан-Жака. Следует, однако, обратить внимание и на другое, как это сделал Милюков: он указал (в связи с Чаадаевым), что для русского высшего офицерства (а такое и заправляло в декабризме) европейский поход был не столько «освободительным», сколько воспринимался как опыт войны феодальной реакции с революционным узурпатором, усвоившим приемы абсолютистского правления во всеевропейском масштабе47.

В борьбе Европы с Наполеоном можно было при желании увидеть модификацию борьбы независимых феодалов с нажимавшими на них монархами-централизаторами. (Через некоторое время Токвиль сделает это ясным: преемственность революции централизаторским тенденциям французских королей.) Имело место некоторое структурное сходство, сильно, надо думать, провоцировавшее тех аристократов, из которых позднее составился ведущий кадр декабризма.

Другой европейский мотив, неохотно комментируемый апологетическими интерпретаторами: зависимость декабризма от опыта посленаполеоновских офицерских революций в Европе. Декабризм созревал в эпоху мятежного вождя Риеги. Этот факт работает на схему Покровского.

За приемами офицерских революций и дворцовых переворотов стояла, однако, если не идеология, то психология аристократического автономизма. Есть в декабризме одна чрезвычайно значимая черта, раскрывающая именно этот его аристократический сепаратизм: федералистские установки в политической мысли декабристов. Выразительный документ этого течения – конституция Никиты Муравьева, с ее проектом разделения России на 13 «держав». Недаром Пестель, декабрист иной, не аристократической, а якобинской складки, централизатор и русификатор, сказал, что конституция Муравьева ориентируется на конституцию С-АСШ; это – рационалистическая мотивировка его проекта, не более: в глубине – обнаруживаются реликты старорусского, «удельного» мировоззрения. П. Б. Струве сводил – типологически – муравьевский проект к Курбскому, первому идеологу русской аристократической фронды48. Вот на этих амбивалентностях построен весь декабризм.

В литературе существует мнение, что источником конституции Н. Муравьева, с ее федерализмом, был конституционный проект Новосильцева, так называемая «Государственная Уставная Грамата Российской Империи 1820 года»49. Историки спорили: чьей инициативе и чьему складу мышления приписать этот продукт – самому Новосильцеву или Александру I? Первое мнение кажется более вероятным (его высказал Б. Э. Нольде): федерализм, которым проникнута «Уставная Грамата», свойствен скорее именно аристократии и ее историко-политическим реминисценциям, чем централизаторской политике русских царей. Тот факт, что Новосильцев состоял в ближайшем окружении Александра I, нимало этого не опровергает, – ведь его царствование как раз и отличалось давлением аристократии на монарха, начавшимся буквально в первый его день, 12 марта 1801 года.

Общеизвестно, что событием, круто изменившим характер этого царствования, было восстание Семеновского полка (1820 г.). Покровский дает тому остроумное психологическое объяснение: Семеновский полк стоял в карауле Михайловского дворца в ночь на 12 марта. Александру I явился призрак отцовской судьбы: гибель от рук приближенных аристократов.

Конечно, нельзя утверждать, что декабризм был полностью и исключительно аристократическим движением. Достаточно вспомнить еще раз Пестеля. Декабризм имел гораздо более тонкую микроструктуру. Впервые ее исследовал опять же марксист (впрочем, совсем уже академического склада) Н. А. Рожков50. Конечно, в движении декабристов уже отложились семена будущих общественных движений, со временем достигнувших автономии, независимости от (когда-то) традиционной на Руси аристократической оппозиции. Но в этом конкубинате не было ничего принципиально нового, ни удивительного. Можно вспомнить Смутное время, характеризовавшееся союзом самой родовитой боярской знати с «ворами» Болотникова. Это антецеденты. Была и перспектива: хотя бы 1905-й и его, казалось бы, противоестественная коалиция князя Сергея Трубецкого с союзом приказчиков и даже с вагонными сцепщиками Московско-Казанской железной дороги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю