Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 3 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Но я – видел (нельзя было не увидеть). И надписи на стенах домов. И сорванные листовки. И разгоняемые полицией митинги. И сжатые кулаки. И – главное – глаза филиппинцев. В них можно было читать, как в открытой книге. В глазах – душа народа.
Этих глаз не забыть. Три века гнета и три века надежд в них.
Запуганный монахами, ограбленный купцами, трижды обманутый, много рая проданный, спаиваемый, развращаемый и наполовину истребленный народ не потерял, однако, ни национального достоинства, ни страстной жажды свободы.
Лучшие люди его, борясь с японскими захватчиками, верили: теперь пришло время завоевать свободу подлинную. Они верили в это еще и в те дни, когда, как избавителей, встречали американских солдат. Может быть, теперь – после войны – придет долгожданная свобода? Сейчас они знают: борьба продолжается. Это трудная борьба, кровавая. Но это борьба за счастье народа, за его будущее; без этой борьбы у народа будущего нет. Я не мог без волнения читать Санггуни Батонгбухэя:
Что вы скажете детям своим, когда гордость
простых бедняков
за гроши продадите, сгибая покорные спины
перед янки, скупившими все Филиппины
для своих лесопилок, своих рудников;
когда вместо гражданских свобод, вместо вольных
торжественных хартий
мы получим ярмо с иноземным клеймом
и в своей же стране станем жалким рабочим скотом?
Что тогда закричите вы все о свободе, потерянной в марте?
Помню последний вечер в Маниле.
На заре мы улетали. Догорал мирный закат над Манильской бухтой, и корабли в океане казались далекими и бесплотными призраками; можно было даже предположить, что на них нет пушек.
По приморской дороге беспрерывным потоком неслись автомобили. Стемнело, и машин уже не было видно, только огни, огни, огни, – казалось, что это не автомобили, а сама дорога бежит, льется, как огненная река.
Было жарко, несмотря на вечер, душно. По Рисаль-стрит, шатаясь, шли в обнимку американские моряки в своих белых колпачках, похожие на поваров. Они были смертельно пьяны и невеселы, хоть и горланили во все горло песни.
Прохожие шарахались от них в стороны; с визгом прятались девушки; торопливо опускали жалюзи на окнах.
Морякам было тесно на тротуаре, к пьяной компании приставали еще и еще пьяные. Рисаль-стрит гудела и стонала от топота их ног, от их мрачных песен, от их невеселого веселья.
Хриплые звуки музыки вырывались из всех щелей манильских притонов. Зазывалы тащили пьяных солдат в подворотни.
– Все для американцев!
Голые девушки были нарисованы яркими красками на огромных вывесках бурлесков, баров, кабаре.
– Вход – только песо![4]4
Песо – филиппинская монета, полдоллара.
[Закрыть] Вход – только песо! – кричали зазывалы. – Очень много смеха за одно песо.
Но смеха было мало в этих притонах под кричащими вывесками: «Хаба-хаба», «Горячее место», «Наплевать!» Зато было много гадости и грязи. В бурлеске под вывеской «Atomic bomb» («Атомная бомба») на подмостках кривлялись мужчины в женских платьях и девушки в мужских костюмах. В этом и была «соль», номера – мужчины в женских платьях вели себя на сцене совершенно непристойно, впрочем, и девушки им не уступали.
Наш русский солдат ушел бы, отплевываясь, из этого «театра», но на американцев «атомная бомба» действовала оглушающе, они хрипло кричали актерам: «Давай, давай еще! Эй, девка, вкалывай! Стесняться поздно!»
В этот последний, воскресный, вечер в Маниле я не видел на улицах ни одного трезвого американского солдата. Город стонал от их пьяного разгула. Завоеватели гуляли!
Но и им было невесело. К черту пальмы, бананы, тропики! Им хотелось домой, на родину, к своим фермам и своим семьям. Какого черта они околачиваются здесь, когда война кончилась? Пусть Гарри Трумэн сам служит в колониальной пехоте, если это нужно ему и Уоллстриту!
Мы проходили по улицам, прощаясь с Манилой, – четверо русских среди разноплеменного мира. Генерал Николай Васильевич Воронов был здесь уже во второй раз; его узнавали на улицах.
Все эти дни с утра и до вечера вокруг нас толпились филиппинцы. Не боясь мистера Бишопа, они устраивали нам восторженные овации.
– Салют России! – кричали они по-испански, по-английски и по-филиппински.
Они знали: это Советская Армия разбила японцев, разгромила Гитлера, спасла мир.
– Салют, товарищи! – кричали они нам.
Они видели в нас представителей великого народа, великой армии, великой страны – страны счастливых людей.
1947
«ДИКОЕ ПОЛЕ»Историю моего знакомства с «диким полем» следует, как это ни странно, начинать с одной случайной встречи на Филиппинах.
На острове Коррехидор мне попалась группа японцев-военнопленных. Обливаясь потом, они тащили какой-то стальной канат. Сбоку шагал японец в роговых очках, вероятно офицер. Он не принимал участия в работе, но, как и все, был худ, оборван и грязен.
Я захотел сфотографировать эту живописную группу и невольно закричал по-русски:
– Постойте! Одну минуту!
Японец в очках вдруг непонятно чему обрадовался. Оказывается, как и многие японские офицеры, он чуть-чуть знал по-русски. Он сказал мне:
– Здравствуй! – и заулыбался. Потом ткнул себя пальцем в грудь и горько усмехнулся: – Официр! – и, покачав головой, показал на свои лохмотья: – Плоха, очинна плоха, – и опять покачал головой. Потом вдруг просиял и прибавил: – Домой... Токио. Очинна скоро. Я!
Так состоялось наше знакомство.
Через месяц, уже в Токио, капитан Хатагава Сатору был у меня в гостях. Мы встретились как «старые знакомые», и наша беседа приняла откровенный характер.
Когда офицер запаса Хатагава уходил на войну, он еще верил и в императора и в победу. Он не был буддистом. Как и его отец, он был христианином и синтоистом, то есть поклонялся сразу двум богам – Христу и императору. Вера в императора была религиозной привычкой – не больше, об этом нечего было ни спорить, ни думать; вера в Христа – случайностью, прихотью отца или деда. Подлинной религией Хатагавы, как японца и офицера, была вера в победу.
Во всяком случае, прощаясь, он приказал жене:
– Никуда не уезжай из Токио. Токио погибнет – погибла Япония. Умирайте вместе с Японией в Токио.
Жена послушно кланялась...
Но сам Хатагава в душе не верил, что Япония может погибнуть. С детства его учили, что Япония выигрывала все войны, какие вела. Ни один вооруженный иноземец никогда не ступал по японской земле, и японцы покоряли материки и океаны.
И Хатагава считал это справедливым. Маленькая островная Япония должна стать великой Японией; Тихий океан – японским озером; Китай, Корея, Дальний Восток, Сибирь – префектурами «великой японской Азии». Оркестр играл марш победы, сочиненный композитором Ямадой, и под гром этого воинственного марша офицер Хатагава и ушел на войну.
Он сразу же попал на Филиппины. Поразительно легким, веселым, праздничным был этот победоносный марш. Словно сами собой падали к ногам японцев острова, города, крепости: трусливые американские гарнизоны поспешно капитулировали, огромные пушки фортов Коррехидора покорно подымали стволы вверх, как военнопленные руки. Вот так и должны шагать японцы, побеждая мир. И Хатагава шагал!
Его автомобильный отряд мчался по отличным дорогам, сквозь пальмовые рощи и тростниковые заросли, огибая прелестные тихие лагуны, пересекая прохладные реки, лениво стремившиеся к морю. Впрочем, филиппинская природа оставила Хатагаву равнодушным: он считал, что пейзажи хороши только в Японии, после них нет ничего красивого на земле. Нет, глазам японца на Филиппинах нечего было делать. Зато зубам! И Хатагава жадно брал природу «на зуб», как гастроном. Да, здесь можно покушать! Здесь картофель сладок, как банан, а банан жирен и мясист, как поросенок. А поросята, куры!.. А земля – плодородная, щедрая, сама рождающая харч! Сейчас, вспоминая об этом, Хатагава только облизывается: «Да, на Филиппинах мы отлично жрали!»
Единственное, что огорчало и даже смущало Хатагаву, было отношение филиппинцев к победителям. Нечего скрывать – это было плохое отношение.
Когда японские солдаты, в своих резиновых сапогах с оттопыренным большим пальцем, похожие на каких-то допотопных лапчатых птиц, маршировали по улицам Манилы, филиппинцы плевали им вслед. Это обижало Хатагаву.
Но пока у японцев были победы, на это можно было не обращать внимания.
Потом начались поражения.
Откуда ваялись слухи о них? В официальных сводках по-прежнему гремел гром победы. Но солдаты читали не сводки, а листовки. «Парашютные новости» сообщали о страшных вещах. Разрушена Осака. Сожжен Кобе. Горит Токио...
Горит Токио! Хатагава побелел от ужаса. Его семья была в Токио, он приказал ей умирать там.
Он думал всю ночь. К утру он решил, что если ничем не может помочь Токио, то семье своей он обязан помочь. Токио погибает, это ясно. Может быть, погибнет и великая Япония. Но разве надо, чтобы погибала семья Хатагавы? И он написал жене новый приказ: беги из Токио, спасайся!
Позже он узнал, что еще до получения этого приказа семья сама убежала из Токио.
В эти дни японцы были прижаты к горам на север от Багуио; автомобили пришлось бросить, – Хатагава стал пехотинцем. Награбленный в филиппинских селениях сладкий картофель кончился. Ели листья. Наступил голод. За щепотку соли можно было отдать мир, за чашку риса – всю Японию вместе с императором и победой.
Впрочем, в победу теперь не верил никто. Не всякому народу, не всякой армии дано сохранять веру в победу в горькие дни поражений. Между собой офицеры говорили, что война уже проиграна. Горькая ирония судьбы! Они снова нетерпеливо, лихорадочно ждали развязки, но теперь не победы ждали они, нет, – капитуляции. Только капитуляция может спасти им жизнь.
Жить! Жить! – всем животом своим хотели они жить. И «смертники», и офицеры, и самураи. В эти страшные дни никто не сделал себе харакири.
Умирали только тяжело раненные. Умирали, ропща и проклиная тех, кто погнал их погибать на чужой земле, в первобытном лесу. Они умирали озлобленные и оскорбленные, – не так, как подобает умирать буддистам. К черту! Их и хоронили ведь не так, как обещали хоронить павших японских воинов. Их не сжигали в походных крематориях, и урны с их прахом не отправляли на родину. Да, урна с прахом не будет стоять на почетном месте в семейном алтаре, и они, павшие за родину, не станут теперь богами, как им было обещано. Их просто зароют здесь, в чужом лесу, и вместо пышной и подробной надписи воткнут в могилу безыменный столбик. Даже смерть не удавалась японскому солдату, будь она проклята!
И Хатагава всегда отворачивался, проходя мимо этих столбиков. Он не хотел бы лежать так.
Никакой связи у отряда с верховным командованием не было, даже радиоприемника. Отряд, в котором служил теперь Хатагава, был просто горсточкой потерявшихся в джунглях людей. Им было суждено умереть здесь.
Но однажды, выйдя на рекогносцировку, Хатагава заметил на соседней горе филиппинского солдата: он размахивал белым флагом. Хатагава пошел ему навстречу. Они сошлись.
– Война окончена, – сказал филиппинец и простодушно протянул руку вчерашнему покорителю; Хатагава поспешно и униженно схватил эту руку.
Вскоре пришел форменный приказ о капитуляции; батальон Хатагавы выстроился и стал сдавать оружие. Офицеры волновались. Дело в том, что затерялся один патрон: в наличии патронов было на одну штуку меньше. чем в списке.
Этот злополучный патрон искали долго и не нашли. Офицеры боялись, что победители будут недовольны, но филиппинцы даже не стали пересчитывать трофеи. Равнодушно-презрительно смотрели они. как падает к их ногам японское оружие.
И тогда Хатагава не выдержал и рассмеялся. Он смеялся над собой, и над своими товарищами, и над всем, во что они верили и чего боялись. Это был горький смех, больше похожий на плач. Потом Хатагава отстегнул шашку и бросил в общую кучу. Прощай, оружие! Оно не принесло Хатагаве ни пользы, ни славы.
Все! Он не был больше офицером. Теперь он был военнопленный; его поставили в общую колонну и пешим маршем погнали черев весь остров в Манилу, в лагерь. Они шли много дней (об этой дороге не надо много говорить, не стоит!), и когда, наконец, пришли, они были только жалким, грязным, оборванным сбродом – не больше, а каждый из них в отдельности – острым комком аппетита. Жрать! – вот все, о чем они думали. Только жрать!
В лагере они попали в руки соотечественников. Американцы-надсмотрщики обзавелись помощниками из пленных японских солдат и все перепоручили им. Хатагава обрадовался: теперь его, как офицера, поставят в иные условия, чем прочих, – черт побери, несмотря на свои лохмотья, он все-таки был офицером! И если для победителен он не больше, чем битый японец, то для своих солдат он – начальник, несмотря ни на что.
– Я капитан, – гордо сказал он японскому солдату-надсмотрщику. Тот тупо посмотрел на него, потом равнодушно и лениво... ударил.
Да, просто размахнулся и ударил. Кулаком в зубы, точно тем же приемом, каким когда-то сам Хатагава «учил» непослушных солдат.
И Хатагава не умер.
Нет, не умер. Сплюнул кровь и отполз прочь, подальше от новых ударов.
Вот так и пошло все в лагере. Они все теперь были равны перед общим позором – офицеры и солдаты. Субординация рухнула, а братство не появилось. Банка американской солонины была единственным реальным символом власти и богатства. И тот, кто имел эту банку, мог бить и унижать других.
Они часто теперь дрались из-за банки консервов, и пленные солдаты жестоко избивали своих пленных офицеров, и битые самураи не закалывали себя, не вскрывали вен, не убивали обидчиков, – они привыкли быть битыми и только по ночам тихо скулили на своих нарах и плакали... А днем, когда они выходили за ворота лагеря получать пищу, около них собиралась толпа филиппинцев.
– Доробо (вор)! Бакиеро (дурак)! – кричали им филиппинцы.
Они и это сносили покорно, только головы трусливо прятали.
– Мы опустились, – виновато сказал Хатагава. – Мы хотели жить.
В эти дни я и встретил Хатагаву на острове Коррехидор.
Он жил тогда одной мечтой: домой, на родину!
И вот, наконец, настал этот день. Их, как овец, погрузили в трюм парохода и повезли. На одиннадцатый день они были у берегов Японии.
В туманной зимней дымке возникла пред Хатагавой Япония буднично и просто. Не произошло ничего сверхъестественного. Он вдохнул воздух родины, и легкие его не разорвались от счастья, и душа не запела. Ни он, ни его товарищи не упали наземь, не стали целовать мокрый песок. Просто построились молча в колонну и пошли...
Они шли по улицам портового города Урага, стараясь не глядеть соотечественникам в глаза. И население Ураги встречало их нерадостно и даже недружелюбно.
Что принесли они с собой на родину? Ничего, кроме своих никому не нужных шкур да позора. Никакой добычи не было в их солдатских мешках. Только то, что удалось сэкономить в лагере: пачка американских сигарет, кусочек шоколада, банка консервов. Бесценные сокровища, они достались Хатагаве ценою больших лишений, – и это было все, что он нес домой.
Да, невесел был первый день возвращения на родину. Потом, когда он уже встретил жену и детей, пришла радость, но какая-то тупая, животная, бессмысленная. Просто хорошо, что он жив, цел, что цела семья, жена, дети...
Что дальше?
Он не сразу ответил на мой вопрос. Он сидел у меня в теплой комнате – за окном падал мокрый снег – и пил чай, осторожно размешивая сахар ложечкой.
Видел ли он Токио? Да, мельком. Он ужаснулся – слишком много руин, он не думал, что Токио так страшно разрушен. Он старается теперь реже ходить по городу. Не хочется видеть печальные пейзажи.
Однажды он случайно забрел в городской парк. Потом он долго не мог спать по ночам.
Этот парк находится в центральной части города. Когда-то – до катастрофы – Хатагава любил гулять здесь. Он говаривал, бывало: только в храме, перед лицом бога, и в парке, перед лицом природы, и чувствуешь себя человеком.
Сейчас в городском парке никто не гулял. Тут – умирали. Этот запущенный, захламленный, сиротский парк стал теперь последним прибежищем бездомных и безработных. Они вырыли себе пещеры в земле – узкие, мокрые норы – и там скрывались от холода. Стояла гнилая, простудная японская зима. Люди ходили с намордниками из марли. Они носили их, чтоб не простудиться, а Хатагаве казалось, что все люди вокруг него запечатали себе рты, чтобы не говорить и не кричать от голода, стыда и боли.
Бездомные в парке тоже молчали. Они лежали подле своих пещер и – умирали. Умирали молча. Уже бесполезно было кричать, корчиться, просить о помощи. Кто поможет им? Кто может, кто хочет им помочь? Соотечественники? Но они сами голодны. Правительство? Но ему дела нет до своего народа, оно пресмыкается перед американцами и думает только о том, как угодить им. Американцы?
Да, американцы были теперь хозяевами в Японии. Они жили здесь так, как никогда не жили в своих Штатах. Они брали, что хотели, и ничего не платили. Они вывозили на своих кораблях в США японское золото и серебро, жемчуг и шелк с японских фабрик, драгоценные сокровища древнего, неповторимого японского искусства и дешевые, копеечные сувениры. Все в этой несчастной стране принадлежало им. Они захватили самые лучшие отели и пьянствовали там. Они, как бешеные, носились на своих «джипах» по улицам и дорогам и давили людей. Для них открылись бесчисленные дансинги, бурлески, кабаре, публичные дома, где голодные японские девушки покорно развлекали завоевателей. Тихие, корректные, поэтические японские чайные домики вмиг превратились в грязные лачуги разврата. Оккупанты пачкали все, к чему прикасались. В своих грязных бутсах и с сигаретой во рту они вваливались в священные японские храмы и, сплевывая на пол, как дикари, глазели на богослужение. Они ездили на людях по японским улицам и так фотографировались, по-хамски развалясь на носилках. Они затевали гонки рикш и до смерти загоняли запряженных в носилки людей.
А в городском парке умирали безработные. Умирали каждый день. И только когда человек становился вполне мертвым – о нем начинали заботиться американцы. Они не могли позволить, чтобы мертвые трупным ядом заражали воздух, которым они, американцы, дышат. Немедленно привозились гробы. Немедленно убирались трупы.
Г робы привозились даже еще раньше, чем человек окончательно умирал. Гробы заботливо ставились подле пещер. И человек мог спокойно умереть около своего гроба. Он мог даже сам влезть в свой гроб и умереть в нем.
Да, вот кто такой был этот Макартур – он был гробовщик. Он всю Японию впихивал в огромный сосновый гроб.
– Что ж вы теперь намерены делать с собою? – спросил я Хатагаву.
Он печально развел руками.
– Не знаю, не знаю... – пробормотал он. – Так много безработных в Японии. Так много горя... – Он покачал головою. Потом нерешительно сказал: – Может быть, я уйду на «дикое поле»...
Так я впервые услышал о «диком поле».
Вот что мне рассказал Хатагава Сатору:
– «Дикое поле» – это искупление. Это возвращение к обычаям праотцев. Это возвращение к земле-матери. В сущности, японцы – миролюбивый народ. Мы – народ-земледелец. Ужасным заблуждением было считать, что мы народ-завоеватель. Мы заплатили кровью и годами горя за эти заблуждения. Теперь пробил час искупления и покаяния. Надо вернуться к земле, надо упасть перед нею на колени и молить о прощении... – Он еще долго говорил в том же духе, длинно, цветисто и гуманно, как истый японский интеллигент.
Все же я уловил сущность дела. Вот она: безработные офицеры решили, объединившись в артели, совместно обрабатывать пустоши, целину – «дикое поле».
– Это будут, как у вас, – колхозы! – любезно объяснил мне Хатагава.
Любопытно было бы взглянуть на эти офицерские «колхозы»! Я сказал об атом Хатагаве. Он восхитился:
– О! О! Пожалуйста! У меня есть знакомые офицеры и в Сакуре и в Симоношидзу. Я дам вам рекомендательные письма.
Для меня это было большой удачей. В Японии никуда и ни к кому не следует идти без рекомендательного письма: с вами будут вежливы, но ничего не покажут и не расскажут. Японцы – народ недоверчивый.
Через несколько дней с рекомендательным письмом капитана Хатагавы я поехал в Сакуру смотреть «дикое поле».
Но прежде надо рассказать о случайном дорожном эпизоде.
Мы остановились у харчевни на перекрестке двух больших дорог и решили тут пообедать. Нас встретил хозяин харчевни – японец средних лет.
– Есть ли скияки (мясное блюдо)? – спросил я.
– Нет.
– Темпура?[5]5
Темпура – блюдо из рыбы и печеных овощей.
[Закрыть]
– Нет.
– Пиво?
– Нет.
– Чем же торгуют тогда в этой харчевне? – рассердился я.
– Девочками, – был бесстрастный ответ.
– Чем?
Переводчик еще раз переспросил и так же бесстрастно перевел: да, девушками. Вот этими. Тут же находились три девушки, одна из них нянчила хозяйского малыша, две другие возились по хозяйству.
Мы разговорились с владельцем харчевни. Он оказался... бывшим жандармским офицером. Узнав, что я русский, он тут же объявил, что всегда тяготился службой в жандармерии, что он враг милитаризма, что он пламенный демократ и так далее, – все, что я уже привык слышать от людей подобного сорта. А как же торговля девушками? Он ничуть не смутился: о, девушки? Он спас их от голодной смерти. Он – благодетель их, и когда они отработают свой долг, он сам выдаст их замуж.
Бедные девушки! Они никогда не отработают своего долга. Зато жандармский офицер теперь обеспечен: у него доходная профессия. Я вспомнил капитана Хатагаву: его коллеги-офицеры устраиваются как могут.
Мы очень огорчили господина жандарма, отказавшись остаться в его «харчевне», и поехали в Сакуру – на «дикое поле».
Капитан Хатагава дал мне рекомендательное письмо к председателю артели, и, когда я приехал в Сакуру – маленькое местечко в префектуре Шиба, – я и направился к председателю.
Вышла женщина, любезно поклонилась нам и сказала:
– Командира полка нет дома.
– А зачем мне командир полка? Мне нужен председатель артели.
– Это и есть командир полка. Он уехал в Токио.
– A-а!.. Ну, а кто же есть налицо?
– Есть комбат.
Мы пошли к комбату. Его тоже не оказалось дома – он уехал в префектурный город на похороны знакомого. Странное дело – в рабочее время все «новые крестьяне» прогуливают!
– Есть другой комбат, – сказала мне жена полковника, любезно сопровождавшая нас. – Он сейчас на «диком поле».
Мы отправились туда.
Но прежде чем увидеть комбата, я увидел «дикое поле».
Что-то странно знакомое было в нем – в его искусственных очертаниях, в этой котловине, в сооружениях, окружающих ее.
– Это очень похоже на артиллерийский полигон, – сказал я.
Да, ответили мне, это и есть полигон. А это – артиллерийские склады. А там дальше – казармы полка, и за ними другое «дикое поле» – бывший учебный плац.
Вот оно что! Вот какие это «пустоши» и брошенные земли!
Наконец подошел комбат, на ходу застегивая свой офицерский китель без знаков различия.
Он представился нам: «Майор Сузуки», и предложил осмотреть «дикое поле». Но смотреть было не на что: полигон так и остался полигоном, и только клочок плаца был перекопан, но еще не возделан. Майор показывал нам все это без всякой гордости собственника, без радости крестьянина. В глазах майора была тоска. Только тоска, и все...
– Что делать! – сказал он со вздохом. – Вот копаю землю...
Вечером, за бутылкой сакэ, мы разговорились. Мне пришлось сначала выслушать историю майора Сузуки, в общих чертах похожую на историю Хатагавы, – типичная история офицера-капитулянта. Потом Сузуки долго говорил о своих демократических идеалах. Наконец мы добрались до дела.
Капитуляция застала Сузуки на фронте, где он был всего два месяца. Он был кадровым офицером, много лет прослужившим в Сакуре, в запасном полку. Куда деваться, что делать?
Работать? Он ничего не умеет. Пойти на маленькую, «черную работу»? Не хочется. Обидно.
Напрашивался естественный выход: поехать в родную деревню, вернуться к земле праотцов. Но что для майора Сузуки родная деревня!
Он подумал-подумал и поехал... в свой полк. В Сакуру . Полка уже собственно не было. Но командир полка полковник Ичиморо, комбат и другие офицеры – все держались здесь, подле старых казарм. И Сузуки присоединился к ним. Вместе легче.
У них была теперь одна цель: выжить, выстоять в «смутные времена», продержаться всем вместе. А потом...
У командира полка здесь был свой домик, у офицеров – казенные квартиры. Много лет стоял здесь полк, готовил кадры для армии. Офицерские денщики были теперь крестьянами здешних хуторов. Они по привычке, по рабской традиции благоговели перед офицерами – привозили им продовольствие, кланялись и дарили подарки. Обыватели Сакуры по-прежнему называли Ичиморо «господин полковник».
Было проще простого организовать в Сакуре «офицерскую артель». Ее председателем стал командир полка, а членами правления – два комбата. Нужны были и рабочие руки, – они были набраны из унтер-офицеров и солдат. Офицерские денщики волей-неволей стали «помогать» своим офицерам ковырять непослушную землю. Правительство охотно дало кредиты. Инвентарь нашелся. Раньше во всех полках были сельхозотряды, обеспечивающие полк овощами, – их инвентарь теперь был собран в так называемых «полковых районах», – оттуда артель Ичиморо и получила все, что нужно.
И офицеры стали «крестьянами».
Суауки горько рассказывал мне об атом.
Он ковырялся а своем клочке земли, проклиная мир и наливаясь злостью. Земля была твердая. Десятилетиями утаптывали ее офицерские кони. Сузуки сам топтал ее много лет. Он любил ату землю, когда она была плацем, и ненавидит сейчас, когда она стала полем.
Приходят воспоминания. Припоминаются парады, стрельбы, учения, трепетные дни смотров, веселые дни офицерской службы в запасном полку.
А если подняться чуть-чуть на косогор, можно увидеть то, что больше всего дорого Суауки, – учебный танк и бронемашину. Сейчас они стоят, завязнув в грязи у поворота дороги, но когда-то они были славой и гордостью Сузуки. Единственный из офицеров полка, он прошел специальные курсы и, вернувшись в полк, обучал всех офицеров искусству борьбы с танками. Это были гордые, памятные дни...
И теперь, когда сумерки медленно наползают на бесполезные, беспомощные машины, завязшие в грязи, Сузуки хочется плакать.
– Хочется плакать, – говорит он мне. – Все было бы иначе, если бы мы победили...
Наутро ко мне на завтрак пришли уже все – и полковник Ичиморо, вернувшийся из Токио, и комбат Нисизава, похоронивший своего знакомого, и Сузуки... Мы сидели, ели скияки из старого петуха и неторопливо беседовали.
Я не был настолько невежливым, чтобы спросить, как могут они в горячее рабочее время так благодушествовать за завтраком в двенадцать часов дня. Я знал уже, что есть денщики, «помогающие» офицерам, и есть солдаты, занимающиеся выжигом древесного угля, что и дает главный доход артели.
Что касается правления артели, то оно занималось сейчас тяжбою с населением Сакуры, о чем мне с горечью и рассказал Ичиморо. Дело в том, что офицерская артель не могла да и не хотела перепахивать всю землю полка, но и отдавать ее не собиралась. Безземельные крестьяне Сакуры жадно взирали на эту землю. Уж они-то ее подняли бы!
– Но это наша земля, земля полка, – убеждал меня Ичиморо. Какого полка? – наивно спросил я. – Полка-то ведь нет?
– Да, но...
Впрочем, полк был – вот сидел предо мною весь костяк его, остов: командир, комбаты, офицеры. Естественно было, что они не хотят отдавать крестьянам ни землю полка, ни казармы, ни полигон, ни склады... Все пригодится в свое время!
Главное – выстоять всем купно до лучших времен.
– До каких?
Ичиморо уклонился от прямого ответа.
– Все может измениться в мире, – пробормотал он.
Но я уже знал, о чем они мечтают, эти офицеры-«крестьяне». О новой войне.
Как бы там ни было, а они были все вместе, в своем «полку», в своих казармах... А «дикое поле» – что ж, утоптать и снова превратить его в учебный плац куда легче, чем вспахать и сделать нивой.
За завтраком мы разговорились о перспективах движения колонизаторов, «новых крестьян». Оказывается, артель Ичиморо – только маленькая ячейка огромной всеяпонской организации. Эта организация сейчас, в 1946 году, только складывается. Происходят собрания, съезды. Есть уже название; как всегда у японцев, оно очень длинное: «Кайта-ку-киноо-ша-леммей» – («Лига колонизаторов, вернувшихся в деревню»). Сейчас происходит образование префектурной лиги. Во главе ее будет генерал-майор.
– А затем уже соберется съезд всеяпонской лиги.
– И возглавит ее генерал-полковник? – усмехнулся я.
– Да! – серьезно ответили мне. – Это нужно для авторитета.
– А зачем вообще нужны эти лиги? Раз вы перестали быть офицерами и стали крестьянами, так и входите в крестьянские союзы, крестьянские партии...
На это я получил ответ, который можно получить только от самурая. Глядя мне прямо в лицо и нисколько не улыбаясь, мне ответил Сузуки:
– Видите ли, в радиопередачах токийской станции есть час для крестьян. А для нас – «новых крестьян» – нет такого часа. Лига добьется этого.
– И все?
– Да! – чистосердечно ответил Сузуки.
Ну что можно было сказать после этого!
В этой беседе за завтраком я услышал о Симошидзу, – офицеры говорили об этом с уважением и завистью:
– Это большое хозяйство. Очень большое. И возглавляет его сам генерал-майор. А душою всего дела – полковник Накашима.
Я попросил рекомендательное письмо к полковнику, мне его дали.
Не скоро, но я все-таки попал и в Симошидзу.
Здесь все имело куда более эффектный вид, чем в бедной Сакуре. Ведь полк всегда выглядит скромнее, чем корпус.
Начать с того, что здесь был оффис – контора с вывесками по-английски и по-японски. В оффисе работало пятнадцать служащих. Нас встретил щеголеватый господин Нарукава, приветствовавший нас по-русски. Он учился в кадетском корпусе и знает несколько русских слов. Сейчас он заведует канцелярией хозяйства. Он проводил нас в приемную и сказал, что господин полковник скоро прибудет.
Действительно, тот скоро явился. Это был коренастый пожилой человек, очень похожий на того японского полковника, какого мы видели в фильме «Волочаевскне дни».
После традиционных поклонов полковник сразу же сказал нам, что он – простой крестьянин.
– Да, да, – говорил он, качая головой, – господин генерал и я больше не возглавляем дело. Мы решили демократизировать все. Я только простой крестьянин. Вот, – он показал нам мозоли.
Тем не менее он готов дать нам все сведения о хозяйстве, он все знает. Господин Нарукава может принести справки, цифры.
– Он у меня правая рука! – снисходительно сказал полковник, но тут же спохватился: – Я, правда, все время в поле, с лопатой... Но меня часто вызывают сюда, когда приезжают власти, гости... Что делать!..
Итак, что же такое Симошидзу?
Это – большое дело. Оно объединяет восемь артелей, в них тысяча сто семей и две тысячи четыреста га земли. Всего в хозяйстве около четырех тысяч человек.