Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 3 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
ОЧЕРКИ, КОРРЕСПОНДЕНЦИИ
1941 – 1952
О СИЛЕ ПРИМЕРА, О БОЕВОЙ ДРУЖБЕДаже в самом горячем бою может случиться заминка, даже у самого храброго человека может при этом дрогнуть сердце. Кому-то показалось, что заскрипела, разладилась машина боя, нарушился темп и ритм; кому-то померещилось: окружают. И кто-то, бедный душою, уже нервно закричал:
– Где же наши комиссары? Бросили?
Тогда-то и раздался спокойный, веселый голос:
– Комиссар здесь.
Негромкий был голос, а услышали все.
В самой гуще боя, среди наступающих взводов, как всегда спокойный, как всегда улыбающийся, шел худощавый, невысокого роста человек в каске, всем в полку родной и знакомый, – батальонный комиссар Панькин.
И храбрым стало стыдно за минутную дрожь сердца, и нервным стало спокойно, а всем весело и легко. И какой-то огромный черный боец, не сдержавшись, подбежал к комиссару и крикнул, радостных слез не вытирая с лица:
– Эх, комиссар! Не чувствительный я человек, а все-таки... дай я тебя от всего сердца поцелую.
Он облапил Панькина и громко расцеловал его, как целуют отца или кровного брата. А потом поднял над головой винтовку и закричал так. чтобы его слышали все, все бойцы на поле боя:
– Комиссар с нами!
И люди пошли в штыки.
«Вот и смерть», – просто подумал капитан Поддубный.
Он оглянулся: со всех сторон ползли на него враги. Их было много, он один. Последний патрон оставался в пистолете. Для врагов? Для себя?
«А смерть придет, помирать будем!» – вспомнил он обычную армейскую шутку. Но умирать не хотелось. Драться! Драться!
Он опять оглянулся. Один? Откуда появились эти двое в касках с красными звездами? В одном из них он узнал своего лейтенанта-артиллериста. Боец был незнаком.
– Отходите! – хрипло закричал лейтенант. – Отходите, товарищ капитан! Мы вас прикроем. – И, видя, что капитан колеблется, закричал совсем уже нетерпеливо: – Отходите же! Ну!
Лейтенант и боец стали прикрывать отход старшего начальника. Они защищали его своими телами и своим огнем. Это продолжалось долго, сколько – никто не помнит. Время в бою имеет свой счет. Они измеряли время количеством расстрелянных патронов. Патроны иссякнут, и время прекратит свой бег. Капитан Поддубный был уже вне опасности.
– Ну, вот, – слабо улыбнулся лейтенант, – выручили начальника.
Теперь их осталось двое: лейтенант и боец. Лейтенант был артиллерист, боец – пехотинец. Они не знали друг друга.
Пехотинец посмотрел на лейтенанта и тихо сказал:
– Отходите, товарищ лейтенант. Я вас прикрою. – И, видя, что тот колеблется, закричал уже нетерпеливо: – Отходите же! Ну!
Действовал тот же закон боя: боец охранял жизнь командира. Лейтенант подчинился. Теперь отходил он, боец прикрывал его своим телом и своим огнем. Лейтенант отползал медленно; он видел, как дерется незнакомый ему пехотинец. Вот он упал. Подымется? Лейтенант подождал немного. Боец не поднимался.
– Прощай! – прошептал лейтенант. – Прощай, дорогой ты человек!
Он вспомнил, что так и не успел узнать его имя. В бою было некогда спрашивать, теперь поздно.
Так и осталось неизвестным имя героя. Он вынырнул из хаоса боя, чтоб выполнить свой долг – спасти жизнь командиру, и так же незаметно ушел из боя и из жизни, скромный, безвестный парень в серой армейской шинели с малиновыми петлицами.
Он лежал чуть пониже гребня высотки, во ржи, и смотрел в бинокль; видна была река, и синий лес, и желтоватые дымки над лесом – дымки разрывов. Нам сказали, что это и есть Арташес Акопян, знаменитый снайпер. Мы легли рядом.
Еще в первых боях, в Карпатах, обнаружился снайперский талант Арташеса. Было это так: через оптический прицел Акопян увидел, как далеко от него, за девятьсот метров, на холме стоит толстый и, должно быть, важный офицер и размахивает рукой, словно дирижирует батареями. Арташесу показалось, что это рука толстого офицера посылает снаряды на Арташеса и его товарищей. Он услышал, как разорвался рядом снаряд, как застонал раненый товарищ. В нем вскипело сердце, горячее кавказское сердце. Но прицеливался он спокойно и тщательно, точно в тире. Через оптический прицел он увидел, как упал, разметав руки, толстый офицер.
– Есть, – сказал про себя Арташес. – Первый!
Так начался счет Арташеса Акопяна, беспощадный кровавый счет.
Бинокль, чтоб увидеть врага, винтовка, чтобы врага поразить, – вот все, что нужно Арташесу. Он выбирает только самые важные, самые ненавистные цели: офицеров, пулеметчиков, прислугу у орудий. После выстрела он долго смотрит сквозь оптический прицел: подымется гад или нет? Убедившись, что враг убит, он ищет новой цели.
И шепчет про себя:
– Пятнадцатый – есть.
Шестая батарея не хотела умолкать. Из всего артиллерийского расчета уцелели один младший лейтенант Кончев и одно орудие. Но пока жив Кончев, жива и батарея. Кончев сам подносил снаряды, сам наводил орудие, сам стрелял. Его орудие гремело, било по врагу. Шестая батарея не хотела умолкать.
Немцы обрушили на упрямое орудие всю ярость своей атаки. Они лезли вперед и, скорчившись, падали, сраженные снарядами Кончева. Так продолжалось долго, до тех пор, пока не кончились снаряды. Орудие умолкло. Наступила тишина, а затем злорадный, яростный рев немцев прокатился над лесом.
Но шестая батарея не хотела умолкать. Еще есть у Кончева «карманная артиллерия» – гранаты. Кончев стал их швырять одну за другой на головы наступающих, пока все гранаты не кончились.
Но и тогда не умолк, не сдался Кончев. Есть пистолет у него. Он прижался к еще горячему стволу орудия и, прикрываясь им, стал расстреливать наступающих. А когда патроны кончились, он повернул пистолет дулом к себе – нет, нет, не затем, чтобы застрелиться, а затем, чтобы броситься врукопашную и бить врага рукояткой пистолета, кулаками, рвать зубами...
Горы вражеских трупов валялись подле разбитых орудий шестой батареи. Гора трупов – цена одной жизни младшего лейтенанта Кончева.
Четыре музыканта из части майора Юхновца – баритоны Лысак и Соломко и трубачи Пейсах и Бондаренко – сидели на перекрестке дорог и рассуждали о том, как лучше пройти к деревне Г.: рожью или орешником?
Вдруг на дороге показалась большая машина. Баритон Лысак вгляделся и заметил на правом крыле ее человека в черной каске, не похожей на каски наших бойцов.
Музыканты, однако, не убежали. Они только спрятались, баритоны – в рожь, трубачи – в орешник. И приготовили гранаты к бою. Немцы заметили их.
– Хальт! Хальт! Держи! – сердито закричал офицер, но больше уже ничего не мог крикнуть.
Гранаты наших музыкантов разбили машину, четыре винтовки выстрелили вдогонку удирающим немцам.
А потом... а потом, как положено, музыканты стали преследовать отступающего врага. За скирдой соломы нашли убитого офицера, в орешнике раненого. Остальных перехватила наша разведка.
Теперь в части майора Юхновца говорят, что у наших музыкантов и «труба стреляет».
Так никто и не понял, как попали эти три хлопчика на минометную батарею лейтенанта Пугача. Вдруг возникли они у орудий, босоногие, вихрастые и все до одного курносые, возникли в самый разгар боя, когда вокруг с треском рушились деревья и от грохота своих и вражьих орудий глохли уши.
Самое странное было в том, что хлопчики притащили с собой ящики боеприпасов.
– Мы вам помогаем, дяденька, – робко объяснил старший из них, словно боялся, что лейтенант их тотчас прогонит.
Но лейтенант так обрадовался боеприпасам, что ни поблагодарить, ни выругать не успел.
Хлопчики скрылись.
Они появились на батарее через полчаса и опять притащили боеприпасы. Кое-кто видел, как ползли они под огнем по лощине, верткие и бесстрашные, точно воробьи на баррикаде.
Их встретили теперь как старых знакомых. Лейтенант обрадованно закричал:
– А! Подносчики пришли!
– Мы помогаем, дяденька, – начал оправдываться старший, но по веселым лицам минометчиков понял, что ругать их не будут, а еще поблагодарят.
– Мы еще носить будем! – захлебываясь от счастья, закричали все три хлопчика и опрометью бросились назад, к роте боепитания.
Бой закончился блистательным разгромом немцев. Батарея лейтенанта Пугача ушла дальше.
Грустными, завистливыми взглядами провожали дяденек-минометчиков три хлопчика с хутора Мовчаны, современники Великой Отечественной войны.
1941 г., июль
О СМЕЛОСТИ, О ДЕРЗОСТИ, О РИСКЕДля врачей этот окровавленный человек был только раненым. Санитары подобрали его где-то у леса и принесли на медпункт. Врачи определили характер ранений: тяжелые, рваные, стреляные раны. Боец нуждается в немедленной помощи и эвакуации в тыл.
Но странным был этот раненый: он не желал покоя. Он не хотел перевязок, операций, эвакуации в тыл. Он не хотел сдирать с себя забрызганную кровью и грязью военную форму и облачаться в больничный халат. Он не считал себя жителем госпиталя. Он еще был бойцом. Он еще не кончил боя.
Он только требовал одного:
– Позовите командира или комиссара.
Врачи успокаивали:
– Нельзя! Вам нельзя волноваться.
– Если вы будете горячиться, вы умрете! – прикрикнул на него старший врач.
– Пусть! – крикнул он в ответ.
Какой смысл в его жизни, если он не увидит командира и не расскажет то, что должен сказать об этой ночи! Только она одна важна, эта ночь разведки, все остальное не имеет сейчас цены.
– Понимаешь? – хрипел он врачу. – Командира позови. Или комиссара. Скажи, политрук эскадрона Алиев просит, сам прийти не может. Понимаешь?
Но ничего не понимали эти врачи. Он чуть не заплакал от злости,
– Надо, – сказал ему вчера полковник, – понимаете, кровь из носа, надо пробраться глубоко в расположение противника и раскрыть его систему огня.
И конники пошли. Они пошли ночью, потому что немцы боятся ночи. Они пошли смело, потому что только смелым дается удача.
Они забрались в самое логово зверя, и на них обрушились все его клыки. Но странное дело – чем больше огня выплескивал на них враг, тем больше радовались разведчики:
– А, теперь минометы! Хорошо! Сколько их? Батарея? Так! Еще б артиллерия затявкала. А-а! Вот и артиллерия. Хорошо!
Они собирали сведения об огне противника, как бабы собирают в лукошко грибы – спокойно и деловито; это подосиновики, а это рыжики, – это минометы, а это огонь бронемашин. Они радовались этим снарядам и минам, хотя те рвались над их головами. Разведка боем – так называется это в уставе. Разведка жизнью.
И политрук Алиев радовался больше всех, хотя проклятый кусок стали уже сидел в его теле. Но что тело! Раненный, он говорил своим бойцам:
– Вперед, вперед! Мы еще не все узнали.
И немцы, обманутые темнотой, растерявшиеся перед чертовским напором горсточки храбрецов, гремели изо всех своих пулеметов, орудий, бронемашин. Им казалось, что полки наступают на них. Они озарили свои лагерь таким пламенем вспышек, что Алиев легко засек всю систему огня.
И тогда он сказал бойцам:
– Все! Теперь – назад.
Но его снова и снова ранили. Он пополз, обливаясь кровью и стиснув зубы, чтобы не стонать. Теперь нельзя попасться в лапы врага! Теперь нельзя умереть! Теперь нельзя потерять сознание! Доползти! Доползти! Доложить! И вот он дополз. Вот он лежит, и голова его ясна. Он все помнит, всю систему огня немца, он разведал ее своей кожей, его окровавленное тело – точно стрелковая карточка: оно испещрено следами всех видов оружия врага. Теперь доложить командиру, и враг будет раздавлен. Но эти врачи!
Он рванулся с койки, на которую его уложили, и яростно закричал:
– Эй, врач! Слышишь? Умру – отвечать будешь! Командира позови, пока жив.
И вот пришли к политруку эскадрона Алиеву полковник и комиссар. Он увидел их и обрадованно улыбнулся бледной улыбкой бескровных губ. Он едва дышал и говорил тихо. Но память его была ясна. Он доложил все, что надо.
А когда все рассказал, вздохнул с облегчением, обернулся к врачу и сказал умиротворенно, снисходительно:
– Теперь лечи!
Мало сказать рассердился – пришел в ярость командир противотанкового дивизиона старший лейтенант Барамидзе, когда выслушал доклад командира взвода.
Командир оправдывался:
– Я прицелы и затворы снял, товарищ старший лейтенант. Учтите: грязь! Завязли пушки. – И он беспомощно развел руками.
Но Барамидзе рассвирепел еще больше:
– Бросил? Да? Две пушки бросил? Кому? Немцу? Да? Эх, командир!
Он яростно огляделся вокруг и увидел трактор. На нем прикорнул, отдыхая, водитель Картошников. которого в дивизионе все звали просто Колей.
– Картошников! – закричал старший лейтенант так, что Картошников вздрогнул. – Заводи!
Он вскочил на трактор рядом с водителем, и сердце его стучало сердито, как Колин мотор.
– Лейтенант Бабаев, со мной!
Трактор подпрыгнул, дернулся и заскакал по ухабам.
Подле села навстречу трактору выбежали мальчишки, непременные наши разведчики и осведомители.
– Дяденька! – испуганно закричали они. – Куда вы? В селе немцы!
– Ходу! – взревел Барамидзе. Он вдруг представил себе, как подле его пушек возятся немцы. – Ходу!
Гремя, как танк, фыркая, как паровоз, извергая хвосты дыма, влетел трактор на главную улицу села, занятого немцами. Барамидзе увидел свои пушки. Они стояли в рыжей грязи, а вокруг были немцы, немцы... Их бычьи каски виднелись всюду, и злость еще сильнее застучала в сердце Барамидзе.
Он соскочил и бросился к пушкам. Бабаев за ним. Коля быстро развернул трактор. В мгновение обе пушки были прицеплены. Коля рванул машину. Барамидзе уже сидел рядом. Ярость еще клокотала в нем, но он увидел разинутые рты гитлеровцев и расхохотался.
Раздались запоздалые, бестолковые, недоуменные выстрелы. Кто-то крикнул: «Хальт! Держи!» Но трактор с пушками уже был далеко.
Я встретил старшего лейтенанта на дороге, как раз после этого эпизода. Ярость утихла в нем, но был он еще возбужден. На его лице догорало пламя великолепной дерзости. Барамидзе показался мне самым красивым человеком, какого я встречал на земле. Смелость, боевой азарт делают людей прекрасными.
В этот день тяжелый танк старшего лейтенанта Луцько поработал много. Всему экипажу нашлось дело – и башенному стрелку Батурину, и мехводителю Костюкову, и пулеметчику-радисту Орешко.
Но больше всего поработали гусеницы. Они давили минометы и пулеметы немцев так, что только хруст стоял. Они валили деревья, на которых, привязанные, сидели фашистские «кукушки», – и от деревьев оставалась зеленая труха, а от кукушек и следа не оставалось.
Наконец, вышел танк Луцько из лесу и очутился над обрывом.
Обрыв был крутой и высокий. Танк Луцько остановился. Боевой курс, боевой путь танка лежал вперед, но не было пути. А из-за обрыва уже глядели на Луцько три ствола семидесятимиллиметровых пушек. Стволы жадно протянулись к танку. Они разворачивались, нацеливались. Точно железные удавы, раскрыли они пасти, чуя добычу.
– Ишь ты! – усмехнулся Луцько. – Да только я не кролик.
Он вздыбил над обрывом танк – тонны брони и железа.
Над стволами немецких пушек, над артиллеристами, хлопотавшими у орудий, над всей огневой позицией поднялась и нависла грозная боевая машина Луцько.
И вдруг... прыгнул.
Страшен был этот прыжок!
Захрустели под гусеницами стволы, лафеты, колеса немецких пушек. В ужасе заметалась прислуга. А танк Луцько все полз и полз по огневой позиции. Он давил пушки одну за другой, как давят смрадных клопов аккуратные хозяйки. Он перепахал и вздыбил огневую позицию немцев, как трактор пашет поле. Он проутюжил ее железным утюгом и для верности растер гусеницами окопы, где скрывалась прислуга.
И пошел дальше, по боевому курсу, к новым делам и подвигам.
Тонкий телефонный кабель... Тонкий, как нерв. Как жилка артерии.
Был горячий бой, и кабель рвался часто. Тогда прерывался пульс боя, роты не слышали приказа комбата, телефонисты тщетно кричали в трубки, а по полевым дорожкам, среди осыпающейся пшеницы, уже ползли связисты и сращивали кабель.
Но бой был горячим, и кабель, тонкий, как жилка артерии, рвался часто, и связисты решили, что не к чему, восстановив связь, отползать обратно в укрытие. Лучше просто лежать на линии, у кабеля, и чинить его немедленно, как порвет.
И они остались на линии – Добровольский, Татуревич, Гергель, Мельник, – люди, у которых нервы были куда крепче, чем телефонная проволока, тонкая, как нерв.
Так лежали они под огнем, следили за полетом мин и снарядов. Еще дым разрывов не успевал рассеиваться, как они были на месте повреждения, – и никому из них не подумалось, что и нить человеческой жизни, как проволока, тонка, ее легко перебить снарядом или миною. Не к чему было думать об этом! Только трус думает в бою о смерти, боец думает о долге и победе.
Бой закончился. Связисты стали сматывать кабель. Закинув за спину катушки, они шли по полевым дорожкам, среди осыпающейся пшеницы, и нашли Гергеля.
Он лежал у проволоки...
...Когда я слышу теперь слова: «смерть на посту», мне вспоминается связист Гергель, лежащий в поле у проволоки, тонкой, как жилка артерии...
Мрачно глядел старик Трофим Коваль на бесчинства гитлеровцев в родном селе – и молчал. Молчал, когда грабили оккупанты кооператив и таскали в танк вино и мануфактуру; молчал, когда давили гусеницами поросят и, точно скаженные, носились по селу, пугая старух и детей; молчал даже тогда, когда, озоруя, строчили немцы из пулемета по колхозной улице. Всего один легкий танк ворвался в беззащитное село, а беды наделал много.
Но когда фашисты стали стрелять по обелиску, – не стерпел Трофим Коваль, вскипело в нем сердце.
Этот обелиск на колхозном майдане поставили недавно, в день великой победы колхоза. Чугунную решетку, окружающую обелиск, ковал сам Трофим в своей кузне, ковал любовно, с душой, большой душой.
И вот теперь...
Но не было у старого колхозного кузнеца никакого оружия против танка. Говорят, гранатой можно танк взять, – не было у Коваля гранаты. Говорят, горючая бутылка помогает, – и бутылки не было.
Только и было у Коваля одно орудие его ремесла – кувалда. Так. опершись на нее, и стоял он у своей кузни.
И когда стали немцы стрелять по обелиску, схватил старый Трофим эту кувалду и, себя не помня, подбежал к танку. Словно молодой, вскочил на танк. Словно в кузне, размахнулся и со страшной силой ударил кувалдой по пулеметному стволу.
Ствол не выдержал, согнулся. Пулемет поперхнулся, смолк. И сразу беспомощной, жалкой стала немецкая машина. Заметалась в испуге по улицам. Стала удирать. И удрала.
А старый Трофим Коваль остался на «поле боя» победителем.
Теперь он знает мощь своей кувалды. Теперь он ее уже не оставит. Не раз подымет он ее на вражеские головы – кувалду народной войны.
1941 г., август
О ВОИНСКОЙ ЧЕСТИ, О ВОИНСКОЙ СЛАВЕЯ спросил сержанта Рыбальченко:
– Ну, а ваша профессия, товарищ?
Я слышал, что он был не то шахтером, не то металлистом.
Он удивленно взглянул на меня, пожал плечами и ответил:
– Воин... В общем, военный...
И я понял, что он прав, и устыдился своего вопроса.
Когда-нибудь, когда закончится война, мы вспомним, что некогда были шахтерами, доменщиками, комбайнерами, писателями. Тогда мы вернемся домой и руками, закоптелыми от пороха, возьмем мирные инструменты; будем непривычно пахать землю плугом там, где мы ее вспахивали снарядами; и долго еще треск отбойного молотка будет казаться нам треском пулемета.
Сейчас мы – воины. Наш инструмент – винтовка, наш колхоз – родная рота, наша семья – товарищи по блиндажу, и производственный план наш – разбить поскорей фашиста. Мы – воины, и свое военное дело мы должны делать исправно, отлично, смело. В нем наша слава, в нем наша жизнь, в нем наше счастье.
Великое счастье – быть воином в Отечественную войну! Нет сейчас в нашей стране звания почетнее, чем звание воина. Нет сейчас на земле дела, более нужного, чем дело воина. Человек в благородной серой красноармейской шинели – первый человек на нашей земле.
Я узнал все-таки, что Рыбальченко шахтер. И узнал вот как.
Весь день шел жаркий бой за шахту. Еще утром была взята эстакада, днем вышибли немцев из каменного здания шахтерской бани, а потом – дом за домом – взяли весь поселок. И к вечеру на окраине, на КП полка, подводили итоги боевого дня. Командир огласил приказ, и все услышали, что взвод сержанта Рыбальченко действовал сегодня умело, стремительно, а взвод Берестового отстал. Я видел, как засветилось счастьем лицо Рыбальченко и как нахмурился, опечалился Берестовой.
Они вышли потом из дома и долго стояли на рудничной улице. Над терриконом медленно плыла голубая донецкая луна, синими искрами играла в серном колчедане и гасла на матовых кусках породы. Тогда-то я и узнал, что Рыбальченко и Берестовой шахтеры.
Они работали здесь же, на этой шахте, за которую сегодня дрались. Оба были забойщиками, и даже уступы их были всегда рядом. И каждый, работая, нет-нет и прислушивался к музыке отбойного молотка в соседнем уступе и к грохоту падающего на плиты угля. И когда оба вылезали на-гора, они первым делом шли к доске, где уже было обозначено, сколько вырубил Рыбальченко и сколько Берестовой. И тот, кто был побит в этот день, говорил другому яростно, но без злости:
– Ну, я побью тебя завтра, друг, держись!
Сейчас шахтерские дела сменились делами боевыми, шахтерская слава – военной славой. Снова кипит соревнование Рыбальченко и Берестового – на бранном поле, в дыму и огне боя. И как раньше в забое, так и здесь – каждый из них нет-нет, да и прислушается к музыке боя у соседа: далеко ли продвинулся он, здорово ли шибанул немца?
И как бы ни был горяч и путано сложен бой, глаз командира, глаз комиссара всегда заметит и того, кто отличился, и того, кто отстал. Ночью, как только стихнет азарт боя и в штабе сочтут потери и трофеи, очередной приказ по полку беспристрастно отметит и того и другого. Так рождается военная слава.
И, выслушав приказ, вместе выйдут из штаба шахтеры Рыбальченко и Берестовой. Постоят молча на улице, покурят, и тот, кто сегодня был «бит», скажет яростно, но без злости:
– Ну, держись завтра, друг! Опережу!
И разойдутся по своим взводам, чтобы завтра еще яростнее бить фашиста, гнать врага прочь из Донбасса, добывать себе право после победы, вернувшись на шахту, сказать всем, кто слышит:
– Я дрался за Родину не хуже других!