Текст книги "Лжедмитрий II"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Побывал на пожаре и боярин Романов. Пользы от него никакой, но потолкался, послушал. Домой воротился в расстройстве. Едва порог горницы переступил, боярыня навстречу.
Иван Никитич шубу скинул, спросил жену:
– Матренушка, в неведении я, как жить? Ране у брата совета испрашивал, а ныне Филарет у Жигмунда. Эвон Мстиславский с ляхами заодно. Салтыков Михайло у Гонсевского в советчиках. С кем нам быть, боярыня?
Матрена лоб морщит, головой трясет:
– Уж как ты решишь, Иван Никитич, так тому и быть.
– Дура ты, Матрена, дура. Я и без тебя то знаю. Иное присоветь. Молчишь? То-то!
В низкой бревенчатой избе, крытой потемневшей соломой, вот уже месяц, как под караулом живет патриарх Гермоген. Под злые и непристойные шутки выволокли его шляхтичи из патриарших хором и, пиная, в одном подряснике привели на монастырское подворье. Ротмистр Мазовецкий, с испитым лицом и вислыми усами, ухватив Гермогена за бороду, кричал:
– Сто чертей твоей матке, поп! Не назовешь нашего круля царем, сдохнешь в этом хлеву!
Но Гермоген очами зыркнул:
– Не покорюсь и не признаю латинянина от рождения государем! А за срам, коему подвергаюсь, не на мне – на вас позор!
Из келий монахи выбрались, подошел архимандрит, низко склонился перед патриархом:
– Страдания твои разделим с тобой, владыка, и кров, и хлеб насущный…
В ноябре-грудне занесло Москву снеговыми сугробами, завьюжило метелями. На Филиппов пост нагрянул к патриарху Михайло Салтыков, склонился под дверным проемом, занял пол-избы. На князе шуба соболиная, с золотыми шнурами-застежками, на голове шапка горлатная. За спиной Салтыкова верный челядинец, ровно раб при господине.
Гермоген на вошедших даже головы не повернул, молился перед киотом.
Салтыков сказал трубно:
– Все воду мутишь, Ермоген. От твоей смуты неустройство исходит. Словом патриаршим взови к разуму Митьку Трубецкого с Прокопкой Ляпуновым да воровским атаманом Заруцким. Пущай смирятся, ино быть беде.
Салтыков шагнул к налою:
– Почто молчишь, либо язык проглотил? А может, гордыня в тебе взыграла? Как же, ты – патриарх, всей Российской Церкви князь!
– Почто вы, бояре, в Москву латинян впустили? – Гермоген пристукнул посохом. – Люд противу вас подниму!
– Твое дело, владыка, за церковными делами доглядать, и не совался бы ты в мирское. Отпиши, Ермоген, Жигмунду: пущай шлет побыстрей Владислава.
Патриарх головой затряс:
– Не проси, не греческой он веры.
– Не тебе судить, – загорячился Салтыков.
Гермоген вспылил:
– Пес ты, боярин Михайло. Не о Руси твои помыслы, а о Речи Посполитой!
– Я-то пес? – в руке Салтыкова очутился нож.
Челядинец удар перехватил:
– Охолонь, боярин, владыка перед тобой.
У патриарха в глазах гнев. Не сказал – прохрипел:
– Не грози, у меня крест святой!
– Неугомонен ты, Ермоген, и упрям, яко ослята, ан не таких гнули.
– Не боюсь, боярин, за веру страдаю! Готов любые муки принять. Твоим умишком такое не осилить, ибо изменой промышляешь. Кто, как не ты, Михайло, первым из Тушина к Жигмунду подался на поклон? Русью торговал! И ныне, мне ль того не ведать, у Гонсевского первый друг? Того история не забудет!
– Вона ты как разгорячился, Ермоген! Догадываюсь, у вас с Филаретом одни мысли. Ну да на него не держи расчет: Филарет в Речи Посполитой в заложниках поживет. А мой к тебе сказ, патриарх: сговорчивей будь. Горяч ты, владыка, остудить надобно. Оно и ум здравей будет. Мы тебя, как таракана, выморозим.
– Глумись, люцифер, распинай, но не сидеть латинянину на московском престоле! – взвизгнул Гермоген. – Яз смерти не страшусь, тем паче за правду и веру Христову.
Салтыков усмехнулся криво:
– Поглядим. А надобно будет, и патриаршества лишим.
Гермоген замахнулся посохом:
– Изыди, сатана!
Салтыков подал челядинцу знак:
– Круши печь, Ефимка.
Избу покинул, когда, подняв копоть, упали первые кирпичи. А вслед боярину несся гневный голос патриарха:
– Будь ты проклят во веки веков!
Отстояв обедню, Пожарский вышел на паперть. Канючили милостыню нищие. Князь развязал кошель, подал милостыню, спустился по каменным ступеням и, подминая валенками сыпавшийся снег, направился на воеводское подворье.
На улицах Зарайска малолюдно. Редкие встречные кланялись князю. Утром приходили к Пожарскому стрелецкий голова с сотниками и десятниками, скорбели, что князь Зарайск покидает. Да и Пожарскому грустно оставлять город. Однако не по своей вине в Москву возвращается: прислал боярин Мстиславский грамоту, именем Думы зовет.
Накануне отъезда навестил князя Дмитрия Прокопий Ляпунов. С рязанским ополчением намеревался он идти к Коломне, где уже собирались отряды Трубецкого и Заруцкого.
За трапезой Прокопий долго убеждал Пожарского:
– Единимся, князь, выбьем из Москвы ляхов, а с ними тех бояр, какие после Шуйского власть на себя взяли и Владислава на престол мостят.
Пожарский приездом Ляпунова недоволен, отвечал хмуро:
– Я, Прокоп, ни Владиславу, ни воренку не присягну.
От выпитого вина Ляпунову жарко, расстегнул черный суконный кафтан, хлебнул холодного кваса:
– Не зарекайся, князь: явишься в Москву, Мстиславский с боярами взнуздают, яко жеребчика-двухлетку.
Пожарский ответил резко:
– У меня, Прокоп, своя голова, и непристойно мне, князю Пожарскому, жить чужим умом.
– Ну-ну, поглядим, князь Дмитрий, на сколь хватит у тебя твердости…
Не раз Пожарский возвращался мысленно к этому разговору. Тщетно искал ответ на вопрос, почему бояре впустили в Москву поляков, аль не понимали, чего творят?
Не токмо на Москве, но по всей Руси недовольство зреет. А все может закончиться гневом народным, и немало крови прольется.
Пожарский уверен: случись такое, он будет с народом. Но ему не по пути и с теми, кто руку Марины держит. Он, Пожарский, признает того царя, какого изберет Земский собор. А такое свершится непременно, князь Дмитрий в этом уверен. Уж как сильна и коварна была Орда, а нашел в себе силы российский люд: объединились разобщенные княжества, позабылись распри перед лицом врага. Что же до народа российского, то в нем всегда господствовал дух единства, когда выступал на врага…
Четверо суток добирался Пожарский до Москвы. В дороге не раз останавливали его польские разъезды, требовали подорожную. Князь Дмитрий письмо боярина Мстиславского им совал, помогало. Коломну стороной миновал, не хотел встречи с Трубецким.
В Москву въехал к вечеру и сразу же убедился: неспокойно в городе, повсюду караулы, на заставах рогатки, воротники ворота перекрыли и не только обозы – каждые сани обшаривали, а в возы с сеном саблями тыкали. По московским улицам, пугая прохожих, носились конные гусары. Бродили навеселе паны вельможные, в жупанах, кунтушах, в меха лисьи, куньи и собольи кутаясь. Задирали московитов, приставали к молодкам.
На заставе, что при въезде в город, пьяный хорунжий пожаловался Пожарскому:
– Проклятые москали, але чего они замыслили?
В первую пятницу побывал князь Дмитрий на Думе. Будто все как прежде. Бояре важные, бородатые, в шубах дорогих, шапках горлатных входили в Грановитую палату степенно, усаживались каждый на свое место. Казалось, вот-вот распахнутся створки дверей и из царских покоев появится государь. Но пустует трон, и нет патриарха…
Дума проходила шумно, бояре кричали, позабыв о достоинстве, обзывали друг друга бранными словами. Всех перекрикивал Михайло Салтыков. Горло драл за Гонсевского, ему вторили Воротынский и Лыков.
Пожарский диву давался: стыдно, Дума ли это аль сейм Речи Посполитой? Ни гордости боярской, ни чести. Воистину, слуги Жигмунда правят Русью…
Глава 15
Первое ополчение изготовилось. «Мы, послы московские…» Ополчение двинулось. «Не о себе думай, о Руси, о вере нашей!»
На Сретенье первое ополчение изготовилось. В Туле стал Иван Заруцкий с Мариной Мнишек и царевичем Иваном, в Калуге Дмитрий Трубецкой, из Рязани выступил Прокопий Ляпунов.
Им в подмогу собирались отряды стрельцов, казаков и татар во Владимире, Суздале, Костроме, Ярославле да по иным городам российским.
Списались воеводы и определились: в марте-березозоле, когда весна красна в полную силу еще не вступит, но стихнут вьюги и потеплеет, к Москве двинуться…
Не успели московские послы Оршу миновать, как дорогу им перекрыл конный разъезд. Остановились колымаги. Открыл Филарет дверцу, опустился на снег. Тут и Голицын с остальными людьми посольскими подошел. Бравый хорунжий, не слезая с седла, подбоченившись, объявил именем короля, что в Варшаву велено впустить митрополита и князя Голицына, а остальным ворочаться в Москву, да чем раньше, тем лучше, ибо он, пан Спыхальский, за жизнь москалей не в ответе.
…Едва Мстиславский переступил порог сеней, как проворные девки подскочили – одна веничком снег с валенок сметает, другая шубу стягивает. Покуда княгиня из горницы выплыла, покачивая пышными телесами, Мстиславский первую девку ниже спины шлепнул – эко задаста, вторую к груди прижал, телом упруга, ровно яблоко наливное. Девки взвизгнули, однако не убежали. Князь любил поозоровать, несмотря на годы.
Мстиславский причмокнул:
– Сладки девки-ягодки!
Через горницу прошагал, сел у печи на покрытый ковром рундук, задумался: ляхи бесчинствуют, а Гонсевский посмеивается: «То-то будет, когда королевич приедет».
Намедни, явившись в Думу, гетман заявил:
– Не Владислава государем звать, а круля!
Бояре взроптали, а Гонсевский гусарами пригрозил. Дума на Владислава соглашалась, но не на Жигмунда. Король Московию вотчиной почнет мнить, частью Речи Посполитой.
Одна и надежда на посольство, с чем воротятся…
Государственная машина «Семибоярщины» давала сбои. Зависимость от Речи Посполитой, ставка на Владислава и, наконец, согласие впустить ляхов в Москву вконец подорвали веру москвичей в боярское правительство.
Понимали это и князь Мстиславский и те, кто составил «Семибоярщину». Не получив поддержки у патриарха, они безропотно служили новому московскому старосте и начальнику Стрелецкого приказа Гонсевскому.
Пан Гонсевский командовал Думой, как своими хорунжими, а из бояр иногда выслушивал Мстиславского да Михайлу Салтыкова. Боярин Салтыков служил полякам еще со времени первого самозванца. С той поры и с Гонсевским познался. Салтыков так рассуждал: удержатся ляхи в Москве – ему в силе быть, побегут – и ему с ними подаваться.
«Семибоярщина» опасалась восстания в Москве. А оно зрело. И тому виной сами ляхи: они грабили город, изрядно набивая свои походные сумы всякими драгоценностями.
Как-то пришли к Гонсевскому Мстиславский с Салтыковым, сели на лавку, на посохи оперлись.
– Ох, пан гетман, – вздохнул Салтыков, – чует душа, быть бунту.
Гонсевского страшить мятежом нет надобности, он страха испытал, когда, посланный королем к первому самозванцу, стал очевидцем восстания московитов.
Староста московский и начальник Стрелецкого приказа слушал бояр хмурясь, потирал едва тронутые сединой виски.
– У нас, панове, на смутьянов довольно сабель и пищалей.
– Ох, пан гетман, – снова сказал Салтыков, – как ты, а я не забыл ту ночь, когда Шуйский Москву возмутил.
– По москалям кнут плачет, – прервал Михайлу гетман.
– Пан гетман забывает, мы тоже москали, – возмутился Мстиславский.
– То о холопах речь, ясновельможные панове. – Подергав ус, Гонсевский спросил: – Какой совет подадите, панове?
– Шляхтичам бы по совести жить и люду обид не чинить, – заметил Мстиславский.
А Салтыков сказал:
– Не следует, пан гетман, шляхте по всей Москве жить, им бы сообща держаться в Кремле и Китай-городе. И коли случится бунт, воинство не в расплохе будет. Не ровен час, Трубецкой с Заруцким и Ляпуновым к Москве подойдут.
Гонсевский согласился:
– Разумен ваш совет, панове. На заставах наши караулы не одиножды оружие находили. Против нас готовят…
Ушли бояре, а гетман позвал ротмистров и хорунжих:
– Панове, вы забыли, в какой варварской стране находитесь. Москали обид не прощают, а потому завтра, вельможные панове, постой вашим хоругвям и ротам – Кремль и Китай, а пушки коронного войска уставятся зевами на Белый и Земляной города. Пусть чертовы москали поднимут головы, и не будет им пощады.
Сырым январским днем добрались московские послы до Варшавы. С пасмурного неба падали мокрые хлопья снега, таяли на конских крупах. Проскрипели санные полозы куцего посольского поезда по унылым варшавским улицам, свернули к Гостиному двору. Пока холопы разбирали поклажу, Филарет с Голицыным вошли в полутемное помещение. В отведенной им каморе стыло и зловонно, а по стенам едкими потеками расползалась плесень. Чадила в поставце плошка. Неуютно и сиротливо.
– Ровно конура псиная, – заметил Голицын. – Одно и утешение, вскорости на Русь воротимся.
Но Филарет, увидев, как хорунжий приставил к нему караул, рассудил по-иному:
– Эвон что Спыхальский ответил на вопрос, когда нас Жигмунд примет? То-де круля ума! Нет, князь Василий, видать, Жигмунд нас долго вознамерился держать в Речи Посполитой…
Месяц и два живут послы на Гостином дворе, все запасы проели, а шляхта зубоскалит:
– Круль поступает с москалями как с холопами.
Вечерами в каморе полумрак, Голицын с Филаретом жевали размоченные в крутом кипятке сухари, на жизнь сетовали.
– Жигмунд нас в залоге держит, голодом морит, – плакался Голицын. – Доколь?
Молчит Филарет: откуда ему знать, когда конец их мытарствам. Но митрополит не ропщет, знает, на что согласие давал. И о еде князь Василий не прибавлял: скудно содержали послов, а их обоз, что следовал за посольским поездом, хорунжий Спыхальский поворотил на Русь.
– Как мыслишь, владыка, отчего меня Дума в посольство нарядила? – спросил однажды Голицын. И, не дожидаясь, ответил: – Не хотели, чтобы меня Собор государем назвал.
Филарет с Василием согласен. Невмоготу послам, кому пожаловаться? Зима минула, на весну повернуло, а Жигмунд будто забыл о них. А однажды привезли послов к канцлеру Сапеге. Дородный канцлер принимал их надменно и на вопрос Голицына, доколь им в Варшаве маяться и когда их король в Москву отпустит, ответил важно:
– То Господу известно и крулю.
Митрополит заметил:
– Жизнь наша, вельможный пан Лев, не по чину. Мы, послы московские, Русь представляем, и с тем считаться надобно.
Сапега хмыкнул:
– Ты, владыка, к чести взываешь, аль позабыл, как меня на Москве бесчестили? А еще наших шляхтичей в Ярославле держали?
Филарет возразил:
– Ваши паны, вельможный канцлер, не послами на Русь пожаловали, а с самозванцем в Москву въехали, да еще бесчинства творили.
Сапега хмыкнул:
– Вы, послы, кому кланяться присланы? Ежели королевича на престол звать, так его ныне в Варшаве нет, он в Кракове, и когда прибудет, нам неведомо. Но коли Жигмунда царем назвать пожелаете, круль вас и сегодня выслушает. Тогда и дорога вам на Русь откроется.
Филарет посохом пристукнул:
– Нам такого приговора от Думы нет!
Канцлер захохотал:
– Панове, овощу созреть месяца достаточно, а вам, москалям, ума набраться зимы мало. Войско коронного в Москве, и не Владиславу, а крулю хвалу воздавайте.
– Вельможный канцлер, – прервал Сапегу Филарет, – Жигмунд может силой усесться на царство, да как на то московская земля отзовется? На Руси Земский собор есть, он себе государя избирает. Ныне же не насилуй воли нашей посольской.
Голицын поддакнул:
– Воистину, вельможный пан Лев.
Пригладил Сапега усы, глянул на послов насмешливо:
– Не к добру упрямство ваше. Думал я, московитами разум правит, ан ошибся. Девидзеня, панове, дозревайте в Варшаве; в Московию дорога вам заказана.
В Охотном ряду мясники возмущались:
– На Арбате ляхи в церковь ввалились, шапок не скидая, рыла не перекрестив. Отца Варсонофия за бороденку таскали: не перечь-де, поп, нашей воле!
– Ироды!
– Латиняне храмы наши не чтут!
– Попа за бороду, а у мирян рты на замок?
– Люди князя Пожарского тех ляхов проучили да еще сабли отняли.
– Доколь терпеть? Женок и девок обижают, дома грабят, над верой глумятся.
Бряцая доспехами, прошел отряд шляхтичей. Его проводили косыми взглядами. Заговорили вслед:
– До поры терпелив наш народ.
– Когда тому конец?
– Скоро, скоро. Как заслышишь набат, оружайся – и на улицу, ляхов крушить!..
Расходились, грозя:
– Вишь, царства российского воаалкали.
– Незваны гости! Вот мы их напоим и спать уложим. Будет им в чужом пиру похмелье…
На розвальнях, обшаренных на заставе шляхтичами, дворовый человек Ляпуновых Никишка выбрался из Москвы и погнал захудалую лошаденку по Коломенской дороге.
Отъехав от города изрядно, Никишка развязал торбу с харчами, оглянулся. За поворотом скрылась Москва. Никишка вздохнул облегченно, перекрестился:
– Слава, Господи, кажись, начало удачливо.
Уныло и безлюдно вокруг, только темнеет вдали заснеженный лес. Но Никишке нет надобности в людях. Нынче в пути не ведаешь, какие у человека помыслы, то ли добрые, то ли черные. Никишке к Коломне бы добраться, а там свои, передохнет день – и снова в путь…
Отрезав ломоть ржаного хлеба и четвертинку сала, принялся жевать. Ел долго и основательно. Никишка хорошо уяснил, что, отправляясь с поручениями своих хозяев, в дороге всякого можно ожидать, а потому живот должен быть сыт.
Еще не уставшая лошаденка бежала резво. Попустив вожжи, Никишка слегка подремывал, но мозги работали ясно. Он думал о том, что предстоит пробраться к Прокопию Ляпунову и передать послание Захара. Оно вшито в полу латаного кожушка, и в нем брат уведомляет брата о том, чем Москва живет, что скоро жди народного гнева, и просит Захар Прокопия поспешать к Москве.
У Никишки натура рабская, и Ляпуновым он служит с собачьей преданностью, однако никак не уразумеет, отчего и Прокопий и Захар не угомонятся – то за Шуйского, то против. Теперь вот с боярским правлением и ляхами нет у них мира. Не может понять Никишка своим малым умом, какой же царь Ляпуновым надобен?
Намедни, напутствуя его, Захар сказал:
– Не бояре опора государства Российского, а мы, дворяне. То бы царям помнить да нас в чести держать…
Гадает Никишка: аль мало цари дворян жаловали? Вона Шуйский Ляпуновых в думные дворяне произвел, деревнями наделил. Да вот только бояре с ляпуновских наделов крестьян свезли, а земля без мужика не кормилица…
Вспомнилось Никишке, как перехватили его люди Дмитрия Шуйского, когда возвращался он от Скопина-Шуйского. Такого страха натерпелся, не доведи Бог, на всю оставшуюся жизнь хватит…
Отмерив верст пятнадцать, лошаденка притомилась. Никишка поглядывал на дорогу с нетерпением: вот-вот покажется постоялый двор, где хозяин-горбун – старый его товарищ, с кем не одиножды темные дела вершили.
От предвкушения встречи, как они сядут за стол да под чарочку будут хлебать горячие щи, Никишка даже засвистел лихо. Лошаденка вдруг заржала тревожно, рванула вскачь. Оглянулся Никишка – и ахнул: большая волчья стая настигала его. Встал Никишка на колени, гикнул, огрел кнутом лошаденку. Но она и без того рвалась из постромок.
Никишка закрестился:
– Осподи, выручи, не дай помереть смертью лютой…
Мысли скачут, скорей бы двор постоялый… А волки совсем рядом. Повернул голову Никишка – потом холодным залился. Крупный серый, с большим лбом и открытой клыкастой пастью, сравнялся с санями. Встретился Никишка с волчьим взглядом и смерть свою учуял. Хлестнул зверя кнутом, волк отскочил, оскалился с рыком, а стая уже обошла сани с двух сторон, кинулась на лошаденку. Она рухнула, забилась в упряжке. Далеко разнеслось ее жалобное ржание.
Выпал Никишка в снег, завизжал дико. Не успел вскочить, как волк прижал его, рванул кожушок, и тот лопнул с треском…
До сумерек длилось волчье пиршество, и когда наехал казачий разъезд, стая сытой трусцой уходила к лесу…
Подворье князя Пожарского на Сретенке, близ Лубянки, обнесено высоким тыном, из-за которого выглядывает второй ярус хором, крытых чешуйчато-мелким тесом. Лютые псы, кормленные сырым мясом, сторожат княжескую усадьбу.
С возвращением в Москву князь не только ночную, но и дневную стражу усилил, челядь оружная всегда наготове. Сыскалась и рушница боя ближнего. Не подворье у князя Дмитрия, а крепостица.
Повстречались как-то с Салтыковым, приостановились. Князь Михайло спросил насмешливо:
– Никак, воевать намерился, князь Михайло?
Пожарский отмахнулся:
– При таком воинстве, какое на Москве ноне, к чему слова твои, боярин?
– Кого остерегаешься?
– Береженого Бог бережет.
– То не я спрашиваю, Гонсевский любопытствовал.
Пожарский прищурился:
– Помене доброхотов вилось бы вокруг вельможного пана Александра.
Из-под кустистых салтыковских бровей метнулся на Пожарского колючий взгляд:
– Ох, князь, с огнем играешь.
Когда разошлись, Пожарский пожалел о разговоре: донесет окаянный Гонсевскому, жди беды.
Но Салтыков не гетману о разговоре передал, а Мстиславскому, на что князь Федор Иванович заметил:
– У нас на Пожарского свои расчеты, для того и в Москву зван. Ежели воры с Маринкой на Москву полезут, кого воеводой поставим?
На третьей неделе Великого поста, Крестопоклонной, ляхи пушки на волокушах подтягивали, ставили на стенах Кремля и Китай-города, а за всем доглядал ротмистр Мазовецкий. Сыпал мелкий снег, и ротмистр то и дело вытирал мокрое лицо. У Водяных ворот Мазовецкий остановил коня. У опрокинувшейся набок мортиры толкались пушкари.
Ротмистр выругался:
– Сатана вам брат, недолеги![7]
Мужики, ехавшие мимо обоза, хохочут:
– Эй, паны, пупки не надорвите!
– Быдло! Холопы! – отвечали пушкари.
– А что, ребятушки, аль мы быдло? – возмутились мужики.
Ротмистр конем дорогу обозу перекрыл, зашумел:
– На вспомогу, москали, на вспомогу!
Сошлись обозные, лаптями снег подминают, а Мазовецкий кричит:
– Швыдче, москали, швыдче!
К ротмистру подошли пушкари, а Мазовецкий уже саблю обнажил.
– Гляди-ка, он нам грозит! – заговорили обозные. – Ну-тко, поднапрем!
И завязалась драка. Из Кремля набежали шляхтичи, а от торговых рядов на крики люд московский подоспел. Ляхи саблями машут, из пистолей палят. Мужики из телег оглобли вытащили, крушат шляхтичей.
Мазовецкий за подмогой поскакал, но затрезвонил колокол в приходской церкви Владимирской Богородицы, что у Москворецких ворот, и тут же загудело набатом по всей Москве.
– Час пробил! – воскликнул Пожарский и вывел свою дружину.
Из Белого и Земляного городов торопился оружный люд, бежали стрельцы. Палили из пищалей, рубились с ляхами на саблях, бились бердышами и топорами. Шляхтичи пятились к Китай-городу и Кремлю. А за стенами Кремля заиграли трубы, строились хоругви, пешие роты.
Гонсевский орал на бояр, собравшихся у Красного крыльца:
– Але московиты не присягали Владиславу? Повернулся к ротмистрам и хорунжим: – Панове, стреляйте и рубите проклятых москалей. Лучше видеть мертвый город, чем иметь взбунтовавшихся холопов!
Под звон литавр и металлический шелест гусарских крылышек шляхтичи покинули Кремль.
– Панове, – снова повернулся к боярам Гонсевский, – если мы не усмирим москалей, я запалю город, а вас отправлю на суд круля.
На улице дружина Пожарского обрастала стрельцами и оружным людом. У Введенской церкви дорогу им перекрыли пешие шляхтичи и немцы.
– Вот они недруги наши! – воскликнул Пожарский и обнажил саблю.
Вслед за князем кинулась дружина и стрельцы. Отошли ляхи и немцы, а князь Дмитрий подозвал стрелецкого десятника:
– Поспешай на пушкарный двор, пусть подмогу шлют.
Десятник скоро вернулся, а с ним несколько пушкарей с легкой пушкой и пороховым зельем с ядрами. Едва успели орудие развернуть, как снова показались ляхи и немцы. Пальнула пушка, затрещали пищали, и Пожарский повел дружину и стрельцов в атаку. Не выдержали немцы и шляхтичи натиска, укрылись в Китай-городе…
У Ильинских ворот стрельцы Бутурлина потеснили гусар, прорывавшихся в восточные кварталы Белого города, на Кулишках перекрыли путь к Яузским воротам…
На Тверской улице билась стрелецкая слобода, не пропустив шляхтичей к Тверским воротам и в западные кварталы.
К обеду завалы из бревен и бочек, булыжников и опрокинутых телег перегородили узкие улицы города. Гусары и пешие роты бросались на приступ. В них стреляли, обливали кипятком, кололи вилами, рубили саблями и крушили топорами.
В тот день в Москве оказался Артамошка Акинфиев. Он шел в Нижний Новгород и попал в город в самый разгар боя. Еще на подходе к Москве услышал частые выстрелы и крики. С кем бой? Ускорил шаг, почти побежал. Уже в городе догадался: Москва на ляхов поднялась!
Еще с утра Пожарский нарядил конных дворян в Коломну и Серпухов, наказав:
– Скачите одвуконь, не ведая устали, мы ждем ополченцев…
А в тот час Михайло Салтыков пробрался на свою усадьбу, велев грузить добро на сани, везти в Кремль. Одни за другими потянулись сани из боярского подворья. Крики и выстрелы приближались к усадьбе Салтыкова. Боярин Михайло торопил челядь, знал: не будет ему пощады от взбунтовавшихся москвичей, припомнят службу ляхам.
И когда шум и выстрелы раздались совсем рядом, позвал холопа:
– Жги хоромы, Евстрат!..
Огонь лизнул лениво берестяную щепу, потом разыгрался, заплясал весело. Пока Салтыков до Кремля добирался, все оглядывался: боярские хоромы пылали вовсю. Пламя перекинулось на соседние дворы.
Тут и шляхтичи принялись выжигать посад. Запылали дома и избы. Огонь лез на Белый город, теснил восставших с Кулишек и от Тверских ворот.
Вслед за огнем двинулись наемники-немцы. Они кричали: «Хох!» – и грозно размахивали тесаками.
К ночи шляхтичи заперлись в Китай-городе и Кремле, а московский люд и мужики из окрестных деревень тушили пожары и хоронили убитых. Призывно по всей Москве гудели колокола…
К утру пожары стихли, и намаявшийся Артамошка присел на жердь, смежил веки. Одолевал сон. Сквозь дрему слышал разговоры мужиков.
– С салтыковской усадьбы началось. Боярин, окаянный, свои хоромы запалил и к Гонсевскому подался.
– Ляхи в Кремле спасение ищут.
– Ив Кремле достанем. А с ними и бояр.
– Не все бояре ляхам служат. Эвон князь Пожарский на Сретенке бьется…
В Китай-городе и в Кремле шляхта и немцы отогревались у костров, грозились уничтожить всех московитов. За полночь в Крестовой палате царского дворца собрались бояре и паны вельможные. Хмурился Гонсевский, недовольно косился на бояр. Выждав тишину, сказал:
– Панове, круль не оставит нас без подмоги. К нам уже послан полковник Струсь.
Салтыков вскочил:
– Пока рыцари в город вступят, ополченцы уже в Замоскворечье.
– Они на Чертолье объявились, – заметил Мстиславский. – Их Федька Смердов-Плещеев привел.
– Это коий у самозванца в окольничих хаживал?
– Тот самый.
Ротмистр Мазовецкий весело захохотал:
– Ах, холера ясна, мои гусары их добже порубили у Чертольских ворот.
Воротынский вздохнул:
– Недруги к стенам кремлевским добрались.
– Вельможный пан гетман, нам надо очистить от бунтовщиков Замоскворечье.
– Выпалить всю Москву! – забрызгал слюной Салтыков.
Мазовецкий расхохотался:
– Свинью режут, потом палят, а москаля прежде спалят, потом режут.
Гонсевский прервал разговоры:
– Панове, ветер и огонь нам в подмогу. Завтра запалим Москву. Во славу круля нашего, панове. Смерть москалям! Первыми мы пустим немцев.
– Вельможный пан гетман, – Мстиславский пристукнул посохом, – выгорит Москва, озлобится люд, вся российская земля восстанет! Завтра мы, бояре, призовем московитов к миру.
Гонсевский безнадежно махнул рукой:
– Пустая речь, панове, москаль добрый, когда на колу сидит.
Пока Артамошка подремывал, привиделся ему келарь Авраамий, будто говорит он строго:
«Ты не исполнил моего слова».
Артамошка хочет сказать, что, когда Москва на ляхов поднялась, к чему нижегородцев звать? Но келарь свое:
«Не оправдывайся, а немедля отправляйся…»
Встал Акинфиев. Головешки на пожарище погасли, холодно, утренний мороз до костей пронизывает. Заалело на востоке небо, звезды сошли. Умылся Артамошка снегом, направился на Сретенку, где, как он слышал, Пожарский народ собирает.
Несмотря на раннее утро, на улицах полно оружного народа. Отрядами стекались к Китай-городу. Пошел за ними и Артамошка.
Из ворот, какими Китай-город закрывали, выступили несколько бояр. Остановились перед толпой. Один из них сказал с укором:
– До чего довели московиты, город на пожар обрекли.
Народ зашумел:
– А кто в том повинен? Аль тебе, боярин Мстиславский, неведомо?
– Не вы ль, бояре, ляхов в Москву впустили?
– Нет, мы под Речью Посполитой жить не будем!
– Цыц! – прикрикнул другой боярин. – Эвон Пожарский, выдь, ответствуй, а не хором галдите!
Толпа расступилась, пропустив наперед Пожарского. Артамошка шею вытянул, князя разглядывая. С виду ничем не выдался, и годами не стар и не молод, поди, к сорока подбираются, а взгляд ясный. Идет с достоинством.
Мстиславский ему говорит:
– Вишь, князь Дмитрий, что с Москвой сделали? Сам ведаешь, мы королевичу присягали не из-под неволи.
– Я, князь Федор Иванович, Владиславу не присягал, видит Бог, и ляхам не слуга. Вы же у Речи Посполитой в холопах состоите, и ни народ русский, ни Святая Церковь вам не опора. Где патриарх Гермоген? Не вы ли выдали его ляхам на поругание? И люд, какой на ляхов поднялся, не срами. Мы от своего не отречемся, пока хоть один вражеский воин будет на Руси! Такой наш ответ, бояре! Ежели ляхи оружие сложат, мы их в Речь Посполитую пропустим.
Толпа одобрительно гудела. Ушли бояре, а народ отхлынул от ворот, увидев, как поляки выкатывают пушку, а позади изготовились эскадрон гусар и одетые в броню немцы.
Вдруг кто-то заорал:
– А ляхи сызнова Москву подожгли!
Оглянулся Артамошка: дымы и огонь вовсю гуляют. Ветер гнал пламя на Белый город.
– Люди, занимай оборону, сейчас ляхи на приступ полезут! – раздался голос Пожарского.
Дня за три до начала восстания к Москве выступило первое ополчение. Его вели Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий. А на соединение с ними из Владимира и Суздаля, Костромы и Ярославля и иных городов тронулись воеводы Литвин-Мосальский, Артемий Измайлов, Андрей Просовецкий, Федор Волконский, Иван Волынский, Федор Козловский и многие иные стрелецкие начальники.
Шли неторопко, осторожничали, лишь известие о восстании заставило народ пошевелиться. Посланец князя Пожарского разыскал Ляпунова под Коломной. Прокопий и отрядил воеводу Смердова-Плещеева наперед, а сам с главными силами, огневым нарядом и обозом двинулся следом.
Пожарский очнулся и первое, что увидал, – чистое небо. Стояла звенящая тишина, и только скрипел санный полоз да слышался похруст шагов на снегу.
Князь Дмитрий попытался поднять голову, но от резкой боли застонал. Скосил взгляд: рядом дворня оружная с самопалами, вилами, топорами к саням жмется. Увидали, что князь глаза открыл, обрадовались:
– Теперь жить будешь, княже, дай до лавры добраться, а там тебя монахи враз на ноги поставят…
Пожарский вдруг вспомнил: когда ляхи и немцы прорвались к острогу, что возвела его княжеская дружина, высокий шляхтич ударил его саблей. Спасла меховая шапка. И еще припомнил князь, как пылала деревянная Москва. С треском рушились дома, высоко в небо взметались столбы огня и черного дыма. От жары снег стаял, и земля превратилась в сплошное месиво. Крики и пальба раздавались но всей Москве. Пожар наступал на Белый и Земляной города. Ветер усердно подгонял огонь, и он вытеснял отряды восставших.