355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Тумасов » Лжедмитрий II » Текст книги (страница 16)
Лжедмитрий II
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:19

Текст книги "Лжедмитрий II"


Автор книги: Борис Тумасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

Насупил брови Голицын, глаза опустил – никого не замечал.

В Китай-городе лавкам тесно, стоят в беспорядке, деревянные, малые, в иной и купцу с товаром не развернуться. До смуты в Китай-городе торг кипел бойкий, гости со всех земель приезжали и приплывали, не то что ныне.

Голицын в Китай-город вступил, когда еще ни одна лавка не открылась. Опущены железные решетки, навешаны хитрые замки. Расходились караульные, уводили лютых псов. Те рычали, рвались с поводков.

На Соборной площади Кремля редкий люд расходился по церквам. Голицын направился в Благовещенский собор. Тревога не покидала его и в час службы… Поблизости молились Куракин и Лыков с семьями, позади стояли Иван Никитич Романов с боярыней, а впереди, у самого алтаря, – царевы братья Дмитрий и Иван с женами, еще не ведая, что случится вскорости.

А на торгу уже толпа. Грязной с Сумбуловым и иными московскими и рязанскими дворянами, пошумев, рванулись в Кремль с криком:

– Не желаем царем Шуйского, прогоним Василия!

– Голодом заморил, до самой Москвы воров допустил!

– Люди, где патриарх? Нехай отречение у Василия примет!

– Созывай бояр!

К Голицыну тихонько подступил князь Гагарин, шепнул:

– Народ возмутился!

А у самого губы трясутся, побледнел. Куракин покосился. Гагарин вышел, но Голицын не спешил. Когда же на площадь выбрался, толпа уже вела патриарха, бранилась, пинала Гермогена.

– Прими отречение от Шуйского! Не желаем его на царстве!

Перепуганные бояре из собора не высунулись. Те, какие в передней дворца топтались, успели по домам разбежаться, а оттуда нарядили гонцов в полки, что стояли на Ходынке, дабы они торопились в Москву люд смирить.

Тянет толпа патриарха, седые космы растрепались, шелковая ряса по шву лопнула. Грязной с какого-то мужика тулуп сорвал, накинул Гермогену на плечи:

– Не ершись, владыка, народ тебя добром просит.

– Не принуждай! – брызгал слюной тщедушный патриарх. – Смутьяны, с ворами заодно! От церкви отлучу!

Мужик, с какого Грязной тулуп сорвал, крестился: ну как и впрямь отлучит?

Голицын на все взирал молча, а Гагарин увещевал:

– Не перечь, владыко, заставь Шуйского отречься. Собором Земским царя изберем.

– Николи! – негодовал патриарх и потрясал рукой. – Гнев человека не творит правды Божией! Забыли Священное Писание? Прокляну!

Тут из Кремля с шумом новая толпа привалила:

– Куда Шуйский запропастился? Нигде нет!

– Айдате искать! – раздался голос Сумбулова.

Оставив Гермогена, толпа кинулась во дворец, а патриарх, грозя взбунтовавшемуся люду, направился в свои палаты. Мужик шел следом, канючил:

– Владыка, верни шубу.

– Возьми и изыди! – взревел патриарх, сбросив с плеч тулуп…

Толпа рыскала по дворцовым покоям, искала Шуйского, а он забился в чулан у стряпухи, дрожал, перепуганный. К обеду прискакали из полков верные Василию дворяне, разогнали мятежников. Тем же днем, еще засветло, несколько десятков дворян, а с ними и князь Гагарин отъехали в Тушино.

Голицын остался в Москве: против Шуйского он не кричал, патриарха ни к чему не принуждал, а что взирал на бесчинства, так в том нет его вины.

И месяца не минуло, как Шуйский еще от первого заговора не отошел, а стольник Василий Иванович Бутурлин написал донос на Ивана Федоровича Крюк-Колычева и в нем винил боярина в злом умысле против государя.

Схватили окольничего – и в пыточную… А в канун Вербной на Торговой площади казнили Крюк-Колычева. Взошел дьяк Разрядного приказа на Лобное место, лист развернул, вины боярина перечислил, потом знак палачу подал:

– Приступай, кат!

Подступили нижегородцы к Мурому, но с острога пальнули пушки и пищали, полетели стрелы. Остановились ратники, а со стен муромцы зубоскалят. Велел воевода нижегородский Алябьев повесить князя Семена Вяземского и Тимоху Таскаева на виду всего Мурома. Присмирели муромцы: крут нижегородский воевода. А сам росточка малого, голова ровно казан на плечах.

Подъехал к стенам острога с бирючом. Тот голосистый, в морозном воздухе слова далеко разносятся:

– Эгей, муромцы, глазейте, как мы воров высоко честим, все едино – князь ли, атаман! И вас такое постигнет, коли повинную не принесете. – И указал на раскачивающихся на ветру Вяземского и Таскаева.

На стенах тишина. Воевода сказал бирючу:

– Пускай поразмыслят, а мы торопить не будем, – и отъехал от острога.

Отошли нижегородцы к Ворсле и Павлову, расположились на постой. Алябьев велел баню истопить; пока парился, прикидывал: острог хоть и мал, неказист, не то что каменные стены Нижнего Новгорода, но в нем стрельцы мятежные и рота литовцев… Но брать Муром надо: откроется дорога на Владимир… Однако и в Нижний Новгород ворочаться надо: грозят городу понизовые инородцы. Вот когда приведет в Нижний Новгород полки воевода Шереметев из Астрахани, тогда он, Алябьев, вместе с князем Федором Ивановичем пойдет на Москву, очищая по пути от ляха и литвы Замосковье…

Сутки простояли нижегородцы в Павлове и Ворсле, как прискакал из Мурома гонец с известием: муромцы прогнали из города литовцев и открыли ворота острога.

Нежданно заявился к Ивану Никитичу Романову Голицын. В сенях холоп помог снять шубу, принял от князя высокую соболиную шапку, хихикнул невпопад. Василий Васильевич его по лбу треснул:

– Почто скалишься, дурак?

Встретившему Романову сказал сочувственно:

– Наслышан, болеешь. Проезжал мимо, проведать решил.

– Хвори мри от раны, ко всему простудился.

– Вестимо, в молодые лета никакая простуда нас не брала, а ныне ветерок не с той стороны – и кашляешь. Молоко горячее на меду пей, боярин.

Сел в обтянутое сукном кресло с деревянными резными подлокотниками, пожевал губами. Романов гостя не торопил, ждал, когда тот сам разговорится, и уж никак не верил, будто тот заехал справиться о здоровье.

У Голицына под нависшими бровями хитрые глазки бегают. Спросил будто невзначай:

– Нет ли каких вестей от владыки? – И вздохнул: – Ох-хо-хо, митрополиту и тому покоя нет.

А Ивану Никитичу Романову и без того тошно. Известие о том, что брат в Тушине, повергло его в смятение. Сколько раз, бывало, в беседах один на один Филарет поучал брата, чтобы не вздумал податься к самозванцу, но и Шуйского не поддерживал. А тут, надо же, сам в Тушине оказался…

Разные ходили о том слухи: одни утверждали, что митрополита силком увезли, другие – по своей воле подался и за то произведен самозванцем в патриархи. В одной из проповедей патриарх Гермоген назвал Филарета страдальцем.

– Венец терновый надели на брата, – сказал Романов. – Одна надежда на Всевышнего.

– Крюк-Колычев тоже на Господа надеялся, ан Шуйский по-своему распорядился.

– Подло поступил стольник Бутурлин, оговорил окольничего, под казнь подвел.

Голицын посмотрел на Романова:

– Аль запамятовал, Иван Никитич, как, на царство венчаясь, Василий клялся ни боярина, ни дворянина, даже рода захудалого, жизни не лишать.

– Разве впервые Шуйскому клятву рушить?

– Ошиблись, на царство Василия сажая, – заметил Голицын. – Он же к престолу ровно пьявица к телу присосался.

– Власть-то, она сладка.

Голицын к Романову склонился:

– Как с престола свести?

– Аль не пытались?

– Видать, час не пробил, – вздохнул Голицын. – У митрополита Филарета совета бы испросить. Мудр владыка.

– Ум государственный, – согласно кивнул Романов. – Однако сколь лиха натерпелся Филарет: то в монастыре власяница тело боярская терла, от мира и семьи отлучен, а нынче вот в Тушине униженье терпит.

– Коли владыка весть подаст, поделись, боярин Иван Никитич. Может, надоумит нас, как жить.

Вывел Романов Голицына на крыльцо, постояли. Вершину тополя обсело воронье.

– К теплу, видать, – не хоронятся, – указал на птиц Романов.

– Весна не за горами. На Овдотью-плющиху снег плющило.

Попрощались. Умостился Голицын в легкие санки, укатил, заставив боярина Ивана Никитича гадать, к чему он приезжал. «Может, – мыслит Романов, – тоже в Тушино намерен податься?»

Страшно Шуйскому, вокруг заговорщики чудятся. Нет покоя. Кому доверять? У всех рыла разбойные, глаза алчные… Князь Гагарин с Сумбуловым и Грязным… Окольничий Крюк-Колычев… О Ваське Голицыне всякие слухи…

Схватить бы князя Василия Васильевича Да на допрос с пристрастием, ан не уличен, бояре на Думе взвоют. За Крюк-Колычева и то выказывали.

А тут еще брат Дмитрий уши прожужжал: «Племяннику Михайле веры не давай». Василий бы и рад, да как без Скопина-Шуйского обойтись? Сколь раз выручал: и Болотникова бил, и ныне кого было в Новгород слать? Не братцев же Ивана либо Дмитрия. Не единожды войско им доверял, а они его губили и сами псами побитыми в Москву приползали. Бояре ими попрекают, злословят…

В книжной хоромине Шуйский гость редкий, разве когда уединения искал. Вот и сегодня закрылся, встал у полок с книгами. Книги здесь и в кожаных переплетах, печатные и рукописные, и в свитках. Эти в кованых ларях хранятся.

Книг Василий не любил: в них премудрости разные, а от того головные боли приключаются. У Шуйского твердое убеждение: править надобно по старине, к чему царю российскому любопытствовать, что там много лет назад в восточных и немецких землях творилось и как греки либо римляне жили. Тут бы с нынешней неурядицей совладать. Все, все на Русь зарятся: король Жигмунд самозванца и шляхту на Русь напустил, свейский король Карл за услугу богатый пай отхватил, что тебе кус пирога отломил. Воистину, пришла беда – отворяй ворота.

Мысли снова по кругу заходили: слыхано ли, на государя замахнулись, над патриархом глумились! Поднял Василий глазки, посмотрел на цветастое оконце: красные, синие, зеленые, желтые италийские стекольца играли светом. Шуйский вытер нос льняным платком, зябко поежился и, подойдя к отделанной изразцами печи, прислонил ладони. Рукам сделалось тепло. Прислушался: гудит огонь, потрескивают березовые поленья, а за бревенчатыми стенами хоромины тишина…

В день мятежа Кремль шумел сотнями голосов, злыми выкриками, во дворцовых палатах топало множество ног, стучали посохи, бряцали оружием стрельцы и дворяне. Искали Василия, а он забился в чулан, среди кулей, венков лука, низок сушеных грибов, притих, как мышь, почуявшая опасность. На позор обрекли московского царя, стыдоба! Шуйского зло распаляло. А Голицын-то хорош: нет бы его, Василия, держаться, как прежде с Романовым, с ним, Шуйским и Черкасским, когда первого Лжедмитрия удумывали, – нет же, ныне князь Василий Васильевич под него, царя Василия, яму копает. Даст Бог, сам в нее и свалится. Не иначе, Голицыну царский венец покоя не дает. Как бы не так! Он, Шуйский, власти ему не уступит николи. Непросто получил ее, тернистым путем пробирался. Под леденящим душу зраком Грозного Ивана осиновым листом трепетал, ублажал царя Бориса Годунова, на плахе стоял – чего только не претерпел. А ныне, вишь, чего Голицын желает. Нет! Только бы с самозванцем совладать да ляхов и литву в Речь Посполитую вытеснить, с королем мир прочный заключить.

У Шуйского мысль тайная: если Сигизмунд затребует за мир Смоленск?

В тушинском стане Заруцкий один из немногих, кому Лжедмитрий верил, и донские казаки атамана дворец охраняли, а когда пьяные шляхтичи буйствовали, таких казаки силой вышибали из дворца.

Встал самозванец из-за стола, качнулся. Заруцкий плечо подставил.

– Я тебя атаман, боярским званием жалую за верность твою.

Шатаясь, направился на дворцовую половину жены. Заруцкий поддерживал его. Лжедмитрий толкнул дверь Марининой опочивальни, и в блеклом рассвете, просочившемся в оконце, атаман увидел Мнишек. Она стояла у кровати в белой сорочке до пят, с распущенными волосами. Прикрыл Заруцкий дверь, но не успел уйти, как в опочивальне раздались крики и брань. Ворвался атаман, а Лжедмитрий с поднятыми кулаками подступает к Марине. Подхватил Иван Мартынович самозванца, поволок, приговаривая:

– Эко разбушевался, государь, уймись!

Ивану Мартыновичу под сорок лет, немало повидал он красавиц, и появление Мнишек в Тушине поначалу его не взволновало. Однако он и сам не заметил, как Марина тронула его сердце.

Понимал Заруцкий, нелегко ему будет завоевать расположение Мнишек, но он уверен, такой час настанет, а пока исправно служил самозванцу.

Апрелю начало.

Неторопко отходила зима с сугробами и заносами, оседали, подтаивали снега, и синел лед на реках, готовый тронуться по первому теплому дню. Ночами еще держались заморозки, но к полудню звонкая капель возвещала весну.

Встряхнулся лес, задышал. Подняла лапы игластая хвоя, набухли почки на лиственнице.

В самую середину Великого поста накатилась на Шуйского тоска-кручина, не отпускает. Терзался думами, сна нет. По палатам бродит, мысли одна другой тревожнее, смурные. В одну из ночей оделся, вышел на крыльцо. Лунно и звездно. Поддерживаемый постельничим боярином, спустился по широким ступеням и, опираясь на посох, направился к патриарху.

В царствование Бориса Годунова, в лето 1589-е, а от сотворения мира в 7097-е, в Москве Церковный собор избрал первого патриарха на Руси. Им стал митрополит Иов.

С приходом в Москву Лжедмитрия Иова лишили высокого сана, сослали в монастырь, а патриархом Лжедмитрий сделал тульского архиерея, грека Игнатия. Высокой чести Игнатий удостоился, потому как встречал самозванца в Туле и назвал государем.

Недолго он патриаршил. Убили Лжедмитрия и прогнали Игнатия, а Гермогена собор провозгласил патриархом.

В трудные времена находил Шуйский у Гермогена душевное успокоение, верил ему. Как добрый лекарь, врачевал патриарх Шуйского, внушал твердость, хоть и видел, слаб на царстве Василий. Гермоген в проповедях призывал стоять против вора и самозванца…

Когда Шуйский вступил в патриаршие покои, Гермоген читал при свечах. Мелкий, худой, в рясе черного шелка, с непокрытой головой, он выглядел подростком, и только белая борода и такие же белые, спадающие до плеч волосы говорили о его летах.

Встал патриарх, благословил Василия и, указав на кресло напротив себя, сказал:

– Ждал тебя, государь, знал, придешь. Когда обедню служил, заметил непокой в очах твоих.

– Истинно, владыка, душа моя в смятении каждночасно. Ляхи и литва заворовались, самозванец в подметных письмах бояр и дворян смущает, к измене подбивает, от голода люд московский озлобился.

– Великие испытания послал нам Всевышний. Молись, государь, и я в молитвах покоя и благоденствия отечеству прошу.

– Кругом недруги чудятся, убийцы.

– Кто злоумышляет против помазанника Божьего, тот смерти достоин, ибо Господь сказал: «Не думайте, что я пришел принести мир на землю, не мир принес я, но меч».

Чернец внес липовый мед с молоком. Гермоген посмотрел вслед монаху, потом повернулся к Шуйскому:

– Пей, государь, нет ничего полезнее, чем горячее молоко с медом. Успокаивает. А мед из бортей Николо-Угрешской обители чист и ароматен. От прошлого лета, а вишь, и время не тронуло, светел и душист. – Прикрыл глаза, сказал мечтательно: – Борта люблю, лес, травы, тишина и покой, лишь пчелы гудят. Благодать. Красен и дивен мир, созданный Господом!

Помолчал, сменил разговор:

– Скипетр и держава не удел слабых, государь, крепко держи меч в руке. Казни чернь воровскую, ибо не единой лаской добро творишь, вдвойне поучая. А холоп ровно дитя неразумное.

– Дитя ли, владыка? Паства неразумная? Волки! Болотникова вспомню – мороз продирает. А уж я ль не добром к нему: и прошение сулил, и в службу звал.

– Болотников – чернь, но родовитых и именитых жалуй, а кто из бояр да князей-переметов с повинной воротятся, тех милуй.

– Аль я враг им? Никому нет веры, владыка, будто все против меня.

– Без веры льзя ли жить, государь? Молись и уповай на Господа…

Вышел Шуйский от патриарха, недовольно покосился на боярина, дожидавшегося его. Эко разморило, спит сидя на лавке, к стене откинулся, рот открыт, бороденка задралась. Василий боярина посохом толкнул. Тот подскочил, засуетился, помог государю шубу надеть, шапку подал. Шуйский к двери направился, а боярин следом засеменил.

Очнулся Акинфиев, и первое, что увидел, – низко нависшие над ним каменные своды и услышал тихий, успокаивающий голос архимандрита. Льняным полотенцем тот вытирал ему лицо, приговаривал:

– С того света вернулся, теперь на поправку повернуло. Скоро встанешь.

И, приподняв Артамошке голову, приложил к губам чашу с отваром. Сделал Акинфиев глоток – и пахнуло на него весенним лесом, луговыми цветами, душистой кашицей. Смутно припомнил тот день, как болезнь свалила его. В кузницу вошел Иоасаф, что-то сказал Артамошке, но тот уже ничего не понял, потерял сознание…

Архимандрит догадался, о чем думает Акинфиев, промолвил:

– Не мудрствуя от лукавого, вспомни священную песнь Давида: «Человек подобен дуновению, дни его как уклоняющаяся тень». – Вздохнул. – Поправляйся, сын, работа ждет тебя. Недруги сильны, и лавра по-прежнему в опасности.

На второе лето повернуло, как покинул Матвей Веревкин Орел. Удачное начало, слабое сопротивление воевод Шуйского сулило надежду на скорое взятие Москвы. Однако у самых стен города остановились и всю зиму простояли в Тушине.

А что весна обещает? Матвей Веревкин догадывается, но ему не хочется согласиться, что в Новгороде Скопину-Шуйскому удастся собрать сильную рать, а из Астрахани придет к Москве воевода Шереметев.

Матвею Веревкину хочется надеяться, что, пока к Шуйскому придет помощь, он вступит в Москву.

Ладная и пригожая царица Марья, стройна, белотела, не в отца, князя Буйносова-Ростовского, и не в мать, крупную, телесами не обиженную, ан нет у Василия любви к молодой жене. Когда, случаем, зайдет вечером к ней в опочиваленку, а она уже отдыхает, ни доброго слова ей не скажет, ни проглянет ласково. А Марья свернется калачиком, в одеяло укутается, смотрит на Василия, ровно зверек пуганый.

Сядет Шуйский на край кровати, повздыхает, помянув мысленно Авдотьюшку, и, шаркая, удалится.

Бояре шушукаются:

– Видать, бесплоден государь, праздна царица.

И невдомек им, что он, Василий, тела жены всего-то раз и испытал, да и то попрекнул обидно:

– Мослы у тебя, Марья, мясом не обросли. К чему и женился? А все Гермоген. «Буйносова молода и лепна, наследника родит», – передразнил патриарха.

Однажды Шуйский повел с патриархом речь о разводе, но тот и слушать не захотел:

– Не будет на то тебе, государь, моего согласия.

Василий не перечил: не время, смирит смуту, тогда и настоит… Воротился от Гермогена, в передней хоромине постоял. В свою опочивальню направиться либо в Марьину? Головой крутнул: нет, не лежит душа к жене, в келье монастырской ей место, а не в царских палатах.

Стаяли снега, и пришла в Тушино весна хлябью, разливами луж по улицам и дворам, дождевыми потоками по бревенчатым стенам изб и хором, спешно поставленных в пору, когда Тушино превратилось в столицу самозванца.

Вдоль изгородей положили настил из плах, такими же еловыми плахами вымостили подъезд к тушинскому дворцу; а вокруг, на всем стане, где землянки и избы курные, теснота и грязь непролазная, смрад и зловоние от людской скученности.

Становище обнесено рвом и земляным валом, высятся гуляй-городки, а стволы медных пушек, позеленевших от времени и непогоды, смотрят темными зевами на Ходынку, где стоят московские полки.

В сопровождении Ружинского и Заруцкого, петляя по стану, Матвей Веревкин выбрался на дорогу, что вела из Смоленска на Москву. Шагах в двадцати, разобравшись по двое в ряд, ехал конвой из полусотни донцов. Лжедмитрий сдерживал коня, не пускал в рысь, копыта чавкали в грязи, и по сторонам разлетались комья грязи. Под распахнутой собольей шубой Матвея поверх дорогого кафтана отливала синевой броня тонкой стали. Приподнявшись в стременах, Лжедмитрий в который раз осматривал укрепления Москвы. Ружинский и Заруцкий настаивали попытаться еще раз взять Москву приступом. Остановив коня, самозванец долго всматривался в московское предместье, городские стены, башни Кремля. С севера почти вплотную к городу подступали леса, с юга они гривами разбросались на восток и к Коломне. Во второй раз на подступе к Коломне Хмелевского постигла неудача. Разбей он еще прошлым летом Пожарского и овладей Коломной, голод смирил бы московитов…

Матвей Веревкин повернулся к Ружинскому и Заруцкому:

– Гетман и ты, атаман, не пора ли слать к Коломне воеводу Молоцкого и готовить полки к приступу? Да спешно отписать Сапеге, доколь ему под лаврой землю утаптывать да дмитровских баб щупать. Пора и Лисовскому разогнать заволжских мужиков, какие сторону Шуйского держат.

Возмужал Андрейка, в плечах раздался, борода и усы пробиваются.

– Ты, парень, совсем мужик, – заметил Тимоша, – не тот малец, каким к Ивану Исаевичу попал…

Отпаровала земля, взошли первые зеленя, лопнули почки на деревьях. По теплу покинули Тимоша с Андрейкой Тушино. Сначала на Можайск направились, оттуда к Калуге свернули.

– В казаки подадимся, за пороги днепровские, – сказал Тимоша, – к черкасцам либо каневцам. Там жизнь вольная…

Надеялся Тимоша повидать в Калуге сестру Алену. Поди, в мыслях похоронила брата.

И вспомнилось Тимоше, как с Акинфиевым заявились к Алене и он, Тимоша, грозился женить Артамошку на сестре, ан жизнь по-своему распорядилась. Где-то теперь Акинфиев?

От Можайска до Калуги дорога малолюдная, деревни заброшенные, редкие избы не в запустении. Где бы ни останавливались Тимоша с Андрейкой, у мужиков одна жалоба: землю пахать некому, коней ляхи забрали, коров свели, порезали, ни хлеба, ни молока детишкам, мор гуляет…

Под Калугой завернули Тимоша с Андрейкой в деревню, что в стороне от дороги. На удивление, сюда еще не заглядывали ни ляхи, ни казаки. Ночевали Тимоша с Андрейкой в избе у хозяйки по имени Дарья и ее дочери Варварушки, молодой девицы. Дарья сохранила и лошадейку и корову.

Усадив гостей за стол, она достала из печи горшок со щами из молодой крапивы, налила в глиняную миску, с полки взяла липовые ложки, кусок ржаного хлеба и, угощая, расспрашивала, кто они и куда идут. Узнали Тимоша с Андрейкой, что деревня эта государева, а муж хозяйки как ушел к Болотникову, так и не вернулся.

Варварушка младше Андрейки и хоть росточка малого, а расторопна и глаза у нее как два больших озера: заглянешь в них – утонешь.

Думали Тимоша с Андрейкой поутру дальше отправиться, но человек предполагает, а Господь располагает. Проснулся Андрейка, горит жаром. Неделю лечила его Варварушка, всякими сухими травами отпаивала. А Тимоша времени попусту не терял: сарай и сеновал подправил, ясли корове починил. Когда же настала пора прощаться, заметил, мнется Андрейка.

Догадался Тимоша:

– Уж не остаться ли намерился?

– Ты прости меня, Тимоша: кабы к Ивану Исаевичу, не помедлил.

– Не судья я тебе, пусть по-твоему будет.

Вывел Андрейка Тимошу из деревни, обнялись. Ушел Тимоша, чтобы отыскаться вскорости среди каневских казаков.

Глава 6

Шереметев готовится к походу. Молчанов у Сапеги. Скопин-Шуйский покидает Новгород

Весной в Астрахани голодно. Съеден хлебный припас, спасение разве что в вяленой рыбе да в изловленной на кованые крючки тупорылой белуге и остроносой севрюге, какая в путине во множестве поднимается по рукавам Волги на нерест. Рыбу потрошили тут же, на берегу, и, за неимением соли, выбрасывали черную жирную икру диким котам и собакам.

В смутную пору редко какой корабль, груженный солью, спускался из галичских или устюжских краев в низовья. Опасен путь, за каждым речным изгибом, того и гляди, подстерегут лихие люди.

А в прошлые лета шумел пестрый, многоязычный астраханский торг. Из стран Востока плыли морем Хвалынским[3] в землю московскую гости со своими товарами, а через Москву спускались купцы из немецких городов, и никто Астрахани не миновал.

Зимой в Астрахань сходился всякий гулевой люд, пережидали холода, а весной, как вскроется Волга, сколачивались в артели и ватаги, отправлялись на поиски удачи.

Помнила Астрахань Илейку Горчакова, возомнившего себя царевичем Петром. Многих астраханцев увел Илейко к Болотникову, и никто из них не воротился: кто в бою погиб, каких воеводы Шуйского казнили, а самого Илейку под Тулой повесили. Тому два лета минуло.

Едва небо засерело, как Астрахань пробудилась. Зазвонили церковные колокола к ранней заутрене, загорелись в избах лучины, бабы растапливали печи, возвращались караульные стрельцы, и распахнулись ворота астраханского кремля.

В хоромах астраханского воеводы засветились слюдяные оконца. В каменном кремле, кроме княжьих хором, собор, палаты митрополита, казенный двор, где хранилась астраханская казна. Нынче оскудела казна: не пристают корабли у астраханских причалов и не гремят якорные цепи, не несут гости торговые должной пошлины для государя московского. А из Стрелецкого приказа – указ: с великим бережением слать деньги на Москву.

Шереметев за голову хватается: своим, астраханским, стрельцам платить нечем, кафтаны поизносились, сукна нет, а путь предстоит дальний, к большому походу готовится Астрахань. Приказал Шуйский идти к Москве, дорогой усмиряя взбунтовавшиеся поволжские народы.

Стрелецкий приказ, казаков, пушкарный наряд, да конных арзамасских дворян и детей боярских, да еще отряды даточных людей поведет князь Федор Иванович.

Шереметев на воеводстве в Астрахани второе лето, сменил князя Хворостинина, посаженного на воеводство первым самозванцем. Хворостинин и Илейку Горчакова из Астрахани к Болотникову выпустил…

День будний, народу в соборе мало. Дождавшись конца службы, Шереметев неторопливо вышел. На паперти несколько нищих и убогих канючили милостыню. Не обратив на них внимания, князь надел шапку и через кремлевские ворота направился на пристань. На высоком Заячьем холме грозно высилась крепость. Полсотни лет омываемая Волгой, она накрепко прикрывала речной путь. От реки свежо, и воевода запахнул полы шубы, подбитой соболиным, с голубой подшерсткой мехом.

Крепкий, широкоплечий, борода лопатой, он шел важно. Под сапогами из мягкого сафьяна, выделанного искусными казанскими кожевниками, поскрипывал волжский песок.

Вдоль реки горели костры, и булькал в чанах смоляной вар. Корабелы и плотники на бревенчатых катках выволакивали из воды суда, смолили борта и днища, ремонтировали разостланные на земле паруса. Покачиваясь на воде, отремонтированные суда ждали своего часа.

Собираясь в поход, Шереметев решил часть грузов и сотни две стрельцов отправить до Нижнего Новгорода по Волге – все легче обозу. Воевода поклонился митрополиту, чтоб дал на дорогу зерна из своих житниц. Не отказал.

На прошлой неделе караул в крепости изловил бродягу, подбивавшего стрельцов к смуте. Шереметев явился в пыточную, присел на лавку, послушал, как бродяга врет, а дьяк записывает. Поднятый на дыбу, он выл и бранился, грозил скорым приходом в Астрахань царя Дмитрия. Надоело воеводе, велел палачу попотчевать бродягу огнем медленным. Взвыл тот и повинился, что послан в Астрахань самозванцем, дабы склонить стрельцов к измене Шуйскому, помешать воеводе Шереметеву идти к Москве.

Слова бродяги заронили у князя в душе тревогу: ну как не одного бродягу послал вор в Астрахань? Этого изловили, а другие свое гнусное дело вершат. Склонить стрельцов к бунту нынче легко. Не доведи Бог, перекинутся к ворам… И Шереметев торопит сборы.

Когда Делагарди отправлялся из Стокгольма в Новгород, Карл позвал его в замок и напутствовал:

– Якоб, – сказал он, – когда ты будешь возвращаться из Москвы победителем, не забудь о своем короле, какой имеет страсть к древностям. А я знаю, в новгородских монастырях и соборах хранится поистине бесценный клад, всякие папирусы и рукописные книги. Я думаю, они украсят нашу упсальскую библиотеку.

Лисовский с казаками и шляхтичами численностью до двух тысяч метался по Замосковью. Один за другим поднимаются на тушинцев города, не успевает гетман усмирять.

Ударили в набат в Устюге Великом. Собрался люд на Соколиной горе, у древней церкви Ивана Предтечи, и постановил сход от своего не отступать и стоять за правду против самозванного царя, какой навел на Русь ляхов и литву, а для того в подмогу ополчению собрать устюжанам пятисотенную рать, а на нужды воинские, покуда деньги соберут, взять из государевой таможни триста рублей. На те деньги нанять охочих вольных казаков, дать по рублю на оружие и отправить в Ярославль на государеву службу.

Тому приговору никто из устюжан не перечил. И поскакали гонцы в Ярославль и Пермь, Вологду и Галич, Кострому и Тотьму, дабы слали в Устюг Великий выборных в ополчение…

Устюг, город, известный на Руси с XII века, стоит в устье реки Юга, что впадает в Сухону. Славился Устюг Великий мастерством: чеканкой по серебру, выделкой ларцов с секретными хитростями, скорняжным и чеботарным промыслом. Слободами селились столяры и бондари, санные и тележные умельцы. В добрые времена устюжные мясные ряды кровавили говяжьими, свиными и бараньими тушами, желтели жиром индейки и гуси, куры и утки.

Из Белого моря, мимо Соловецкого монастыря, вверх по Северной Двине плыли в Соль Вычегодскую и Устюг Великий немецкие гости, везли свои товары, загружались смолой и дегтем, льном и пенькой, лесом и пушниной, что закупали у мужиков из ближних и дальних деревень, какие прятались за болотами, в глухомани…

На призыв устюжан откликнулись замосковные города. Сходились отряды к Троицкому гладинскому монастырю, что на правом берегу Сухоны, в четырех верстах от Устюга Великого.

Пошли поморские дружины к Галичу. В дороге стало известно: галичские дети боярские, присягнувшие самозванцу, попытались отбить огневой наряд у своих же галичан, направлявшихся к Костроме, но были биты.

Явился к Костроме Лисовский, взял город и, завладев пушками, направился к Галичу. У него на пути встали ополчение устюжан и поморские дружины. Не выдержали шляхтичи и казаки, рассеялись. Воевода Давид Жеребцов, объединившись с устюжанами, поморцами и другими замосковными отрядами, настиг Лисовского у костромской переправы и погнал к Троице-Сергиевой лавре.

Начавшийся поутру бой закончился лишь к ночи. Весь день с той и другой стороны стреляли пушки и пищали, свистели ядра и визжала картечь, разрываясь огненно. Небо заволокли белесо-сизые пороховые тучи. Шляхта орала: «Виват!», «На Москву!»

Сходились в рукопашной пехота и стрельцы, водил гетман Ружинский на дворянскую конницу гусар. Блистая броней, сверкая позолотой звенящих крылышек, они рубились лихо и разъезжались, чтобы погодя снова ввязаться в дело.

Отчаянно сражались донцы Заруцкого. С ними и самозванец. Кричат казаки ободряюще:

– С нами государь!

– Здесь царь Дмитрий!

Видит Матвей Веревкин: не сбить полки Куракина и Лыкова, какие встали от стен Москвы через речку Ходынку до села Хорошева, не прорваться тушинцам в город.

Стемнело. Съехались Ружинский с гетманами и атаманами, ждут указаний от царя Дмитрия, хотя и понимают: Москву боем не взять. И самозванец велел отходить в Тушино.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю