Текст книги "Пирамида"
Автор книги: Борис Бондаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Мать что-то тихо сказала девочке, слов я не расслышал, да они и не нужны были, оказалось достаточно какой-то одной микросекундной нотки, чтобы выразить сложнейшую гамму чувств – ласки, ободрения, спокойствия, – и девочка весело засмеялась.
Я подумал, что лет пять-шесть назад мне и в голову не приходило, что молодые матери могут улыбаться и говорить как-то особенно, что дом – это нечто большее, чем крыша над головой и место, где можно спокойно работать. Но двадцатипятилетним парням не снятся нерожденные сыновья и дочери. А мне шел тридцать первый год, и я с горечью подумал, что, когда моей дочери будет семнадцать лет, мне стукнет по меньшей мере пятьдесят. Вот так, ни меньше ни больше. А впрочем, почему же не больше? Не меньше – это уж точно, а вот больше – наверняка.
48
Когда я проснулся, Ася уже собралась и торопливо красила губы. Завинчивая тюбик с помадой, она оглянулась на меня и сказала:
– Попьешь чаю, а завтракать сходи куда-нибудь, все мои запасы вышли.
– Ты когда придешь?
– Часов в девять, не раньше, придется посидеть в библиотеке. А когда тебе надо быть в институте?
– Завтра, – чуть помедлил я с ответом.
Я действительно обещал быть во вторник, но никаких особенно срочных дел у меня не было и, помнится, я говорил об этом Асе, и сейчас мне хотелось, чтобы она спросила, не смогу ли я остаться. Но спросила она другое:
– Когда поедешь?
– Наверно, лучше сегодня.
– Значит, до пятницы?
– Да.
Ася села на кровать, нагнулась и легонько коснулась губами моей щеки.
– Ну, не скучай, милый, я побежала. Будешь уходить – закрой форточку.
И она ушла.
Я провалялся в постели почти до десяти, оделся, стал прикидывать, какой электричкой лучше поехать в Долинск. А ехать не хотелось. Я позавтракал, сходил в кино, потом долго сидел в пивбаре. Когда вышел на улицу, там было по-осеннему пасмурно и холодно. Я решил было остаться сегодня здесь, а завтра уехать с первой электричкой, но шел всего пятый час, и я не представлял, что делать до прихода Аси.
И я поехал в Долинск. И там был холодный осенний дождь. Со станции я быстро пошел домой, думая, как скоротать оставшиеся до сна часы, – не хотелось ни читать, ни работать. И когда увидел в своей квартире свет, обрадовался: значит, там Ольф или Жанна и не придется быть одному.
Еще на лестничной площадке я услышал их голоса, они говорили громко, перебивая друг друга, и, когда я вставил ключ в замок, оба, как по команде, смолкли. Ольф вышел мне навстречу, как-то смущенно сказал:
– А, курортник явился… Как съездили?
– Нормально. Вы чего шумите?
– Да так, философствуем, за жизнь глаголахам…
Видно, философствовали они давно – накурено было до синевы. Я открыл дверь на балкон и кинул Жанне куртку:
– Укройся… Так о чем же вы философствовали?
Оба промолчали, словно не слышали ничего.
– Поругались, что ли?
– Нет, – сказал Ольф.
Жанна сердито взглянула на него, и я мирно сказал:
– Не сверкай очами, женщина. Лучше скажи, из-за чего вы поцапались, авось и я свою лепту в вашу распрю внесу.
– А вот из-за чего.
Жанна дала мне раскрытый журнал и ткнула пальцем в подчеркнутое место.
– Читай.
Я стал читать: «Ученые пишут в среднем по три с половиной статьи за всю свою жизнь…»
– Ну и что? – Я пожал плечами. – Эка невидаль.
– А ты дальше читай, там еще много подчеркнуто.
Я полистал страницы, прочел некоторые отмеченные фразы:
«Если бы удалось идеально „хорошо поставить“ систему образования традиционного типа, талант вообще не мог бы сохраниться…»
«Способность к анализу и к построению новых связей в большинстве случаев падает также и с возрастом.
Исследования чешских ученых И. Фолта и Л. Нового по творчеству математиков показывают, что пик творчества математика проходит в возрасте двадцати – двадцати пяти лет. К тридцати годам активность снижается на две трети, а к пятидесяти – падает до десяти процентов».
– Ну? – насмешливо подняла брови Жанна. – Впечатляет?
– Не очень.
– А вот его – очень. – Она кивнула на Ольфа. – И он пытается убедить меня, что теперь у всех нас одна перспектива – медленное и неотвратимое сползание вниз. Мол, свои три с половиной статьи мы уже написали, за тридцать перешагнули, и ничего лучше того, что мы уже сделали, нам не добиться.
– Да не так, Жанка, – поморщился Ольф. – Не передергивай.
– Все так, если отбросить твою словесность. На это я ему и говорю, что, если каждый день твердить себе, что ты дурак, действительно дураком станешь. Вот он и обиделся.
Я бросил журнал на столик и сказал:
– Оба вы порядочные… пентюхи. Один родился с этим действительно дурацким пунктиком об интеллектуальном несовершенстве рода человеческого, а ты все воспринимаешь всерьез. Ну, вообрази, что у него бородавка на носу, и смотри на это как на должное. Ей-богу, нашли из-за чего ругаться…
Я намеренно говорил так грубо, обычно на Ольфа это действовало лучше всего, но сейчас, кажется, переборщил: Ольф, неприятно усмехнувшись, поднялся и небрежно сказал:
– Ну ладно, я пошел, а то вы меня вдвоем с потрохами слопаете… Пока.
Видно, ему здорово хотелось хлопнуть дверью, потому что закрывал ее он так осторожно, что замок щелкнул чуть слышно.
– Вы что, действительно только из-за этого и поругались? – спросил я у Жанны.
– Не только.
– А из-за чего?
– Да так… всякое, – уклончиво ответила она.
– Не хочешь говорить – не надо, но, откровенно говоря, мне иногда очень не нравятся ваши стычки. По-моему, у вас нет никаких оснований так относиться друг к другу.
– Как «так»? Выдумываешь ты все. Отношения у нас нормальные. Что уж нам, и поспорить нельзя?
– Можно, конечно, но… более дружеским тоном, что ли…
– Можно подумать, что вы всегда спорите только по-джентльменски.
– Мы – другое дело, – необдуманно сказал я.
– Это уж точно. И мы с тобой – тоже другое дело.
Я промолчал, открыл холодильник – там сиротливо лежали кусок колбасы и половинка сморщенного лимона.
– Ты ужинала?
– Нет.
– Может, в ресторан сходим?
– Переодеваться не хочется. У меня там какие-то антрекоты есть.
– Тащи их сюда.
Жанна сходила за антрекотами и поставила их жарить. Настроение у нее было подавленное, и я спросил:
– Ты чем-то расстроена?
– Да особенно ничем. Так, что-то мысли всякие… не слишком веселые лезут. Ждать-то, оказывается, довольно неприятно. И Ольф ведь из-за этого бесится. Да и ты, я смотрю, настроен далеко не радужно.
– Я не из-за этого.
– А из-за чего?
– Да так…
Жанна улыбнулась:
– Десять минут назад я ответила тебе точно так же, а ты остался недоволен. Теперь что – моя очередь упрекать тебя в неоткровенности?
– А ведь верно, – пришлось признаться мне. – А что, в сущности, мешает нам высказаться до конца?
– А ты как думаешь?
– Не знаю.
– Так уж совсем и не знаешь?
Я невольно улыбнулся:
– Хитрая ты женщина, Жанка…
– Это почему же? – серьезно спросила она. – И пожалуйста, не отделывайся шуточками. Я не хитрая, о чем ты и сам отлично знаешь. И меня в самом деле беспокоит, что мы часто не договариваем до конца. А чтобы сдвинуться с мертвой точки, скажу, почему я иногда так… ну, скажем, не очень приветливо отношусь к Ольфу.
– Почему?
– Да все очень просто – завидую ему, а точнее – вашим отношениям.
– Завидуешь? – удивился я.
– Да, самая элементарная бабская зависть. Потому что вы можете позволить себе все, даже наорать друг на друга, и все-таки на ваших отношениях это в конце концов никак не скажется. Совсем никак, – убежденно повела она головой. – А вот со мной ты не можешь позволить себе ничего, и вообще – наши с тобой отношения меня далеко не во всем устраивают. Я понимаю, тебя настораживают некоторые эпизоды, вроде моего прошлогоднего предложения вместе поехать в отпуск…
– Или того вечера, когда я просил тебя остаться.
– Ты был пьян.
– А что это меняет?
– Ну, кое-что все-таки меняет.
– Нет. Потому что и потом мне не раз хотелось, чтобы ты осталась. Особенно когда Ася была в Англии.
Наверно, мне не нужно было этого говорить. Жанна пристально посмотрела на меня, словно хотела спросить о чем-то и не решалась. Я продолжал:
– А впрочем, об этом-то уж точно не стоит говорить. Незачем все усложнять.
– Вот как… – неопределенно отозвалась Жанна, отводя взгляд. – Ну, не надо так не надо. Давай ужинать.
Глядя на нее, я вдруг почувствовал то, что принято называть угрызениями совести. Очень приблизительное выражение, но как сказать иначе, я не знаю. Ведь я относился к Жанне гораздо лучше, чем ей казалось, но я боялся показывать это и ей и другим. И если уж говорить честно, меня настораживали вовсе не те эпизоды, о которых говорила она. Наоборот, они радовали меня. И сегодняшнее ее признание в том, что ее не во всем устраивают наши отношения, – тоже… Потому что я и сам хотел большей близости. Хотел – и боялся этого… Понимает ли это Жанна? Иногда я был уверен – да, понимает. А на меня самого порой находили какие-то периоды полнейшего непонимания, когда я не мог воспринимать ничего, кроме буквального смысла ее слов. И так было не только с ней, но и с Асей. Вот и сегодня я никак не мог понять, что хочется Асе: чтобы я остался или уехал? Или ей безразлично? Почему она не спросила, не смогу ли я остаться?
– Ешь, а то остынет, – сказала Жанна.
Я молча принялся за еду и словно со стороны увидел нас обоих: мужчина и женщина за кухонным столом, почти совсем как муж и жена, и молчание могло означать короткую размолвку, а как это покажется на взгляд постороннего? Или на взгляд Аси? Что она думает о моих отношениях с Жанной? Она никогда не выказывала ни малейших признаков ревности – почему? Полностью доверяет мне? Она ведь знает, что мы встречаемся ежедневно и часто по вечерам сидим вдвоем, неужели это ничуть не беспокоит ее? Если действительно так, то почему? А что бы чувствовал я на ее месте?
Мне вдруг стало совсем скверно от мысли о своей беспомощности, от своего неумения – или неспособности? – разбираться в людях, и в первую очередь в самом себе… Откуда это непонимание? Вот сидит Жанна, о чем она думает? Может быть, ее обидели мои слова или она ждет, когда я что-то скажу ей, а что я должен сказать? Или ничего этого нет – ни обиды, ни ожидания, просто сидят двое – мужчина и женщина, хорошие товарищи, коллеги по работе, – и молча ужинают. Почему молча?
– Знаешь, – сказала вдруг Жанна, – иногда мне очень хочется, чтобы ты расспросил меня о моем прошлом. Но ты так ни разу и не заговорил об этом. Почему? Ведь не потому, что это тебе неинтересно?
– Нет, конечно, – сказал я.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом – надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права – настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
– Что ты?
– Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю – и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
– Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит – и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха – как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю – и ведь кое-что сходится…
– Да ты что? – испугался я, глядя на ее лицо.
– Что? – не поняла Жанна.
– Говоришь как-то странно…
– Что тут странного? Ты думаешь, красота эта – в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… – Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: – А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! – грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: – Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
– Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота – клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или – что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
– Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
– Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность – чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету – через полчаса он был уже шесть – ноль в его пользу, – Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило – я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
– Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
– Во-первых, не поругался, а поссорился, – невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. – Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, – почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
– По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
– Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
– В том-то и дело, что нет.
– Ты серьезно?
– Да.
– Почему?
– Что «почему»?
– Почему не ссоритесь?
– Не знаю.
– Скверно… Какой счет?
– Двенадцать – ноль.
– Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
– Да иди ты… А что скверно – что не знаю или что не ссоримся?
– И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
– Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
– Обязаны. – Ольф со стуком перевел часы. – Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
– Есть еще третий вариант.
– Какой?
– Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
– У вас не тот вариант.
– Надеюсь.
– У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. – Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: – Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
– Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь – все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
– Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
– Но ведь там работы месяца на два.
– Вот и хорошо.
– А как на это Светлана посмотрит?
– Отрицательно, – спокойно сказал Ольф.
– Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
– Поедем позже.
– Зачем тебе это нужно?
– Значит, нужно.
– Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
– Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
– Иногда мне кажется, что да.
– Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, – с нажимом сказал Ольф, – что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
– Извини. Если тебе неприятно – не будем говорить об этом.
– Ну почему же, – не слишком уверенно сказал я. – Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
– Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
– Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
– Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, – неловко сказал Ольф. – Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
– Естественно?
– Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
– Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
– Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
– Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
– Если тебе не хочется говорить об этом – давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
– Ну что ж, – не сразу сказал я, – давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
– Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет – внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное – у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас – это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
– Что ты имеешь в виду? Детей?
– Не только, хотя это, я думаю, главное.
– Значит, дети – это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
– Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… – Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: – превращается просто в сожительство.
– Даже так…
– Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, – они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа – лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос: – …и вот что меня беспокоит – мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» – точнее вряд ли скажешь.
– Может быть, я и ошибаюсь, – Ольф смешался под моим взглядом, – или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
– Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
– А ну-ка давай в постель, – тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: – Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
– Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» – подумал я и сказал:
– Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня – белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, – только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба. И она выпрямилась, торопливо выдернула из песка ноги и снова пошла все быстрее и быстрее. И снова стало ей страшно – уже очень долго шла она, а все никого не было впереди, и уже не думала она о своей наготе, лишь бы встретить кого-нибудь, быть вместе с людьми, они оденут, успокоят ее, избавят от страха и одиночества.
Чем кончился сон, она потом никак не могла вспомнить. Когда проснулась, матово белела за окнами ленинградская ночь, тонко звенела тишина пустой квартиры – родители уехали в отпуск, и первая радость пробуждения от кошмарного сна сменилась страхом, почти таким же сильным, как только что пережитый во сне. Страшили ее серые невесомые тени, плотно приросшие к мебели, непонятные тихие шорохи в трубах отопления, короткий вскрик гудка за стенами дома, пугала сумеречная, осязаемая плоть квартиры, ее тишина и пустота.
Путаясь в скомканных простынях, Жанна торопливо вскочила с постели, подбежала к выключателю и, радуясь его знакомому сухому стуку, облегченно зажмурилась от брызнувшего в глаза света. Потом села на постель, почти весело оглядела уютную комнату, беззлобно ругнула белую ночь – забыла задернуть штору, вот и приснилась всякая чертовщина… Но прошла спокойная минута, и прежняя тревога овладела ею. И оттого, что такого прежде не случалось с ней и, главное, совершенно неясны были причины внезапно возникшей тревоги, – это случившееся представлялось ей все более зловещим, имевшим какой-то темный, непонятный ей смысл. И, догадываясь о том, что самой ей не справиться с этой тревогой, надо идти куда-то, к какому-то близкому человеку, она оделась и по темной страшной лестнице выбежала на улицу, быстро пошла в пустоту ночного города. Шла она к человеку, которого, казалось ей, любила как никого в жизни, чьей женой готовилась стать.
Она пришла к нему в третьем часу, увидела, как в радостном изумлении округлились его глаза, – и Жанна, прижавшись лицом к его широкой надежной груди, заплакала тихими радостными слезами. Он усадил ее в кресло, кинулся ставить чай и потом почти не отходил от нее, ласково успокаивал. И Жанне казалось, что он все понял – и ее тревогу (а может быть, и ее причину?), и то, почему она среди ночи пришла к нему, – и хорошо ей стало под защитой этого сильного человека, приятно было думать о том, что она скоро выйдет за него замуж. Последней близости между ними не было, и она не раз с благодарностью отмечала его деликатное поведение.
И вдруг заметила Жанна, что пальцы, гладившие ее плечо, подрагивают от нетерпения, а в глазах появился до отвращения знакомый блеск. Этот блеск преследовал ее уже много лет – на улице, в автобусе, в университетских коридорах, особенно на пляже, у него были разные оттенки, но суть всегда одна. И в первые годы расцвета своей красоты этот непонятный блеск радовал Жанну, она пьянела под взглядами толпы, они лишний раз доказывали, что она не такая, как все, она – лучше, красивее, чем все.
Давно прошло то блаженное время, давно уже этот блеск не вызывал ничего, кроме раздражения и желания поскорее уйти с людских глаз… Но сейчас – куда ей было идти? А его пальцы становились все решительнее, они гладили ее шею, Жанна чувствовала на затылке прикосновение его губ. «Да разве за тем я пришла к тебе?» – хотелось крикнуть ей. Но она промолчала и закрыла глаза. Почему? А что оставалось ей делать? Сопротивляться, просить о чем-то, но зачем? Он такой же, как и все, только и всего. И ему прежде всего нужна ее красота, ее тело… И Жанна покорно отдалась ему, а он, кажется, даже не заметил, что она никак не ответила на его ласки, или не придал этому значения. Потом, когда он, спокойный и умиротворенный, лежал рядом с ней, она сбоку поглядела на него. Довольное лицо победителя, с честью вышедшего из неожиданных обстоятельств. Жанна встала и начала одеваться.
– Ты куда? – спросил он.
– Домой.
– Домой? – удивился он. – Зачем? Утром уйдешь.
– Да нет уж…
И хотя в комнате было светло, Жанна вдруг включила яркую шестирожковую люстру – почему-то захотелось рассмотреть его лицо. Он закрыл глаза ладонью и недовольно сказал:
– Зачем? Потуши.
Жанна выключила свет и со спокойной иронией сказала:
– А ты, оказывается, парень не промах…
И только тут он понял, что она действительно уходит, Потом были удручающе глупые и пошлые попытки примирения. Жанна ничего не хотела объяснять ему, довольно грубо сказала, чтобы он оставил ее в покое, но он еще долго умолял простить его, за что – он и сам не понимал, она видела, что никакой вины за собой он не чувствует и говорит «прости» только потому, что так принято говорить, звонил, подкарауливал на улице. А закончилось все тем, что он, разозлившись, угрюмо сказал:
– Да чего ты бесишься, я не понимаю? Ладно, если бы я первый у тебя был, а то…
Жанна от изумления даже рот раскрыла – и расхохоталась. Смеялась долго, до слез, успокаивалась было, но стоило взглянуть на его растерянное, удивительно глупое лицо, и приступ смеха возобновлялся. Наконец, отсмеявшись, она вытерла слезы и со вздохом сказала:
– Господи, какой же ты дурак… И за такого… я чуть не вышла замуж. Нет, все-таки есть на свете провидение…
Больше он не приходил.
После этого краха Жанна еще долго не могла прийти в себя.
Потом был у нее еще кто-то, кого она уже почти не помнила.
А потом ее как-то увидел Шумилов. Действовал он не очень оригинально и уже через неделю предложил ей выйти за него замуж. Она уехала с ним в Долинск, но выйти замуж отказалась наотрез. Сказала:
– Так буду с тобой жить, а замуж… – И она покачала головой: – Нет…
Шумилов настаивал, но не очень решительно. И это тоже нравилось Жанне – за четыре года совместной жизни ей не приходилось тратить много усилий, чтобы настоять на своем. Ее «нет» всегда означало «нет».
Жанна не скрывала от Шумилова, что не любит его, но не говорила ему, если он сам не принуждал ее к этому. А в первый год жизни в Долинске такие минуты, когда ей приходилось это говорить, нет-нет да и случались. Тогда Шумилов молча наклонял голову и прикрывал глаза. „Как страус“, – однажды с жалостью подумала Жанна. Но потом Шумилов научился избегать таких минут – и как будто все больше боялся ее. То есть не ее, конечно, а того, что Жанна оставит его.
Жизнь продолжалась внешне спокойная, но оба ждали чего-то. Шумилов ждал, когда переменится отношение Жанны и она полюбит его, иного он ждать не мог и, кажется, избегал даже думать о возможности какого-то другого решения, а Жанна ждала даже не того, что полюбит кого-то, а что произойдут какие-то события, появятся какие-то люди и так или иначе повернется ее неопределенная жизнь.
А потом появился Дмитрий. Жанна долго не обращала на него внимания – такой же, как и все, самый обыкновенный, ничем не примечательный человек, и так же, как все, смотрел на нее при первой встрече. («Почти так же», – подумает она потом, год спустя.) Ольф с его хохмами и яркой речью казался ей гораздо интереснее. Вот только положение, которое заняли в группе Дмитрий и Ольф, представлялось не совсем обыкновенным, и Жанна как-то спросила Шумилова: неужели их работа настолько значительна, что он позволяет им заниматься ею в ущерб своей собственной?