Текст книги "Встречи"
Автор книги: Борис Рощин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Потом распилили мы со стариком несколько сухих трухлявых бревен. Карп Иванович, хоть и держался одной рукой за поясницу, пилу по бревну водил легко и твердо и, по обыкновению, не умолкал:
– Это я изобку Марии Трофимовой на дровишки раскатал. Она, почитай, годков десять как померла уже. Скоро, ествую, всю деревню в печи спалю. Эвон Ольгина изобка да Егора Карася только и остались, да ешшо забор к скотному двору.
Несколько бревен покрепче, посвежее старик откатил в сторону, пояснил:
– Эти на мост пойдут под прогоны. Я все мосты от поселка до Раковки в аккуратности содержу. Может, сын из Новгорода в отпуск приедет, у него машина своя. А Колька, внук, на мопеде своем, ествую, где хочешь без моста пройдет. Ой крутой у меня внук, ой хороший! На тракториста выучился, скоро в армию пойдет, а вина в рот не берет. Лучше, говорит, деда, я лимонада бутылку выпью, чем вина. Я, говорит, деда, в поселке после армии жить не стану. Женюсь, в Раковке дом построю. Потому как красиво здесь и Ловать рядом, рыба. Внук мой способный на спиннинг рыбу ловить.
– Где же он здесь работать будет? – удивился я.
– Работать он в поселке наметился трактористом, а жить – здесь, в Раковке. Лучше, говорит, я каждый день по семь верст туды и обратно делать буду, чем в поселке в болоте жить. И дружок его Серега, и ешшо двое приятелей порешили после армии в Раковке дома построить. Может, и оживет ешшо деревня. Эвон глянь, красота какая вокруг, благодать. Антип-то Фомин, дружок мой, в Руссе на пятом этаже живет с газом, а поросенка в ванне держит, ествую. Колька, внук, говорит мне: мы, деда, с робятами дорогу сюды в Раковку бульдозером разровняем и мосты починим. Я, говорит, деда, «Москвич» куплю и на работу на ем ездить буду. А в выходной день в Руссу поеду или в Новгород в магазины или хошь в музей, а то и в ресторан. Ежели в Раковке осядешь, хоть и в моей изобке пока, помогу тебе на «Москвича», Кольке говорю. Все по-твоему сбудется, ежели три заповеди мои соблюдешь. Первое: по любви женись и жену выбирай не в хороводе, а на огороде. Хорошая жена горшком в дом наносит, чего мужик возом не навозит. Второе, говорю, Колька: вина лучше никогда не пей, вот как ты сейчас. А ежели выпьешь, шутки с ним не шуткуй. Чтобы был ты всегда своей голове хозяин.
– И третья заповедь? – поинтересовался я, заметив, что старик потерял нить рассказа и задумался.
– Третья? – Карп Иванович встрепенулся. – Хочешь есть калачи – не лежи на печи. Перво-наперво: заведи корову. Ноне-то глянь – молочко и по деревне в сапожках щеголяет. Ну старый я, мне теперича молоко без надобности… Без особой надобности, – поправился старик, – а молодым-то с дитем малым как можно без коровы? И молоко всегда парное на столе, и сливки, и сметана, и маслице, и с деньжатами всегда в семье. Трудно с коровой? А ты попробуй, не ленись, может, и не будет трудно. Я, когда корову со двора свел, цельное лето как потерянный ходил, как дурной. Бывало, поднимусь чуть свет, возьму подойник и… как обухом по голове. Стою, ничего не соображаю.
– Что же внук на ваши заповеди ответил? – спросил я, пытаясь направить рассуждения старика в более узкое русло.
– Колька-то? Я, говорит, деда, с тобой во всем согласный. Вино пить не буду, и никто меня не соблазнит на это, корову после армии заведу, а женюсь на Ленке Горской. На внучке дружка моего закадычного Тимохи Горского, стало быть, которая с маткой своей Таськой – Тимохиной дочкой – в Холме живет. Никак нельзя Кольке на Ленке жениться, никак нельзя! – вдруг со страстной убедительностью произнес Карп Иванович. – Закавыка одна имеется…
Старик замолк, глядя на меня испытующе и как бы решая: сказать или не сказать? Потом, таинственно понизив голос, продолжал:
– Ладно, скажу тебе… Ленка-то Горская тоже внучка моя.
– Как же так?! Вы говорили, что она Тимохина внучка, от дочери его Таисии?
– Говорил… Таська и есть моя дочка, про то мы с Тимохой только и знаем, да вот теперича еще ты. Выходит, Ленка моя внучка, ежели Таська дочка, и Кольке никак на ей жениться нельзя.
– Ничего не пойму… И Тимохина дочь, и ваша? – Мне показалось, что старик заговаривается.
– Думаешь, заговариваюсь я? – спросил Карп Иванович, словно прочитав мои мысли. – Не, не заговариваюсь. Вот послушай историйку, какую я тебе расскажу. Про нашу с Тимохой тайну. Тебе, писателю, небось и сгодится, приспособишь ее куды-нибудь. Каких чудес на белом свете не бывает. Слушай.
Тимоха с Настей в тридцатом годе поженились. Год живут – нет детей, два живут – нет детей. «Чего-т, ествую, Тимоха, ты так?» – спрашиваю. «А хрен его знает, Карп, почему», – Тимоха отвечает.
Еще два года проходит – нет ребеночка. Настя дите хочет – страсть! Извелась вся, нервная стала, а опосля наоборот – как колода. Сидит, бывало, под окном на лавочке, а корова недоенная стоит. Тимоха ей: «Настя, подой корову!» Она возьмет в руки подойник, сядет под корову и сидит. Скажет только иной раз: «Тимош, хочу ребеночка».
Перед финской приходит ко мне Тимоха, говорит: «Присмотри, Карп, за хозяйством моим, я Настю в Руссу свожу, к дохтору».
Повез он Настю к дохтору в Руссу, который по женской части. Осмотрел дохтор Настю и говорит Тимохе: «Баба твоя при всех статьях и в самом соку. Ей рожать да рожать! Надобно теперича тебя посмотреть. Скидывай штаны!»
Посмотрел дохтор Тимоху, анализ какой надо взял и говорит: «Твоя вина, что Настя родить не может. Семя у тебя слабое. Лечиться тебе надобно».
А куды Тимохе лечиться ехать, когда он у нас в колхозе кузнец, полное в доме хозяйство у него и баба как колода. Говорит Насте: «Проживем без ребеночка. Живут же люди». А Настя после дохтора как шальная сделалась. Известное дело, мужичий ум говорит – надо, бабий – хочу! Хоть и не сказал тогда дохтор ей про Тимохину слабость, однако, видать, догадалась она. «Уйду, – говорит, – от тебя, Тимош, ребеночка на стороне приживу. Мне без дите жизнь не в радость. Или в Ловать брошусь».
Пришел ко мне Тимоха и говорит: «Выручай, Карп, мне без Насти не жить». Я поначалу смехом и ни в какую, а Тимоха бух мне в ноги и лбом в землю. «Выручай, Карп, ведь ты друг мне!» – «Да как же эдак-то, Тимоха, – говорю. – Ведь это грех». – «Человеку жизню дать – не грех, – Тимоха отвечает. – Это люди придумали, что грех, недобрые люди, завистные, которые под себя только гребут. А которые простые, слыхал, на Севере проживали, дак те всякого гостя со своей женой спать дожили. А дите рождалось – радовались».
Цельный день уламывал меня Тимоха. Ах ты, ествую, думаю, возьму грех на душу, подсоблю дружку своему Тимохе. Спрашиваю его: «Ладно, я согласный, только как с Настей быть, ведь она душа живая и на Севере не живала?» – «С Настей сам все обмозгую, – Тимоха отвечает, – она сама про то знать не будет».
Перед троицей истопил Тимоха баню, намыл Настю, распарил, медовухой напоил – и в кровать. А я, ествую, на сене сижу в хлеву, жду. Слышу, Тимоха голос подает: «Давай, Карп, пора!»…
Уломал я Тимоху, налил мне стопку, выпил я, перекрестился и в изобку к Насте под одеяло…
Выхожу из изобки, Тимоха стоит сам не свой. Губы трясутся, спросить ничего не может. «Все в лучшем виде, Тимош, получилось, – объясняю. – Ежели холостой заряд выйдет, зови ешшо».
Ну, через девять месяцев, как положено, родила Настя девку. Таськой назвали. Настя Тимохина расцвела, как роза, работа в руках горит, муженька едва не на руках носит, день и ночь ублажает.
Подгуляли мы как-то с Тимохой, я и говорю ему: «Дочка у тебя теперича имеется, давай я тебе сына подсоблю сделать».
Вывалил Тимоха на меня глазищи. «Чего такое, – говорит, – ты, Карп, несешь? Никак ты не в своем уме?» – «Будто забыл?» – спрашиваю. А у Тимохи глазы как у сома тухлого сделались, меня аж сомнение взяло. Может, и впрямь, думаю, приснилась мне эта историйка с его Настей, ествую?
До сих пор не признается Тимоха мне, а другого ребеночка Настя его и не родила никогда. Вот и соображай сам. Никак нельзя внуку моему Кольке на Ленке – Таськиной дочке – жениться. Внучка Ленка мне, внучка.
Ествую! Рой вылетел!
6
Наконец-то наступила минута, о которой несколько раз за день упоминал Карп Иванович: сидим за вечерним столом.
– Мы сегодня с тобой эвон сколь делов переделали: рой поселили, домики починили, дровы распилили, гряды два раза полили, картошку окучили (скоро подкапывать буду). Хороша у меня картошка, рассыпчатая, без химии совсем. У меня навоза коровьего накоплено – эвон, целый хлев. Кольке – внуку, ежели и корову не заведет, надолго хватит. Пущай без химии картошку ест. Ой не люблю я химию! И куриного помету у меня много, и овечий навоз ешшо имеется. Овечий – худой навоз, не чета коровьему. А яблоков я осенью собираю сколь! И грибы собираю, и ягоды. А хрену сколь! Из райпо ко мне за хреном специально машину присылают.
Старик порозовел и говорил, говорил, разбирая на столе кусок жареной щуки, которую поймал Вовка, а нашу колбасу деликатно обходил вниманием.
За окном садилось солнце, не доставая уже лучами до потемневшей Ловати, гудели мухи и пчелы, над самоваром ароматно парил старинный пузатый чайник, в который хозяин заложил помимо чая листы смородины и какие-то сушеные корешки.
– Хорошую щуку поймал, молодец! – польстил Карп Иванович Вовке. – Ежели Колька сегодня подъедет, завтра с ним на зорьке рыбалить езжайте. Колька у меня способный щук ловить. Чего-т нет его долго. Ты ешь, ешь мед в сотах, чаем запивай. Не уедете от меня ешшо завтра?
– Завтра денек еще погостим.
– Погостюйте, погостюйте, я работой вас утруждать не стану, – старик явно обрадовался моим словам. – Мы с тобой ешшо пойдем на Ловать рыбу удить. Я люблю на Ловати с удочкой вечерять. Цельную ночь могу просидеть. Подсобишь мне к речке спуститься? Спину ноне опять ломает и грудь жмет. Чего-т Кольки долго нет, может, мопед сломался. Он и без мопеда моментом добежит. Ой крутой у меня внук! Ой хороший!
– Консервы кушайте, Карп Иванович, колбасу вот.
– Мы и так в работе отстаем, а за едой обгоняем, – отозвался старик и впервые за все время притронулся вилкой к нашим припасам. – Вот ты, мил человек, спрашивал меня сегодня: воевал ли я? Воевал! Всю войну Отечественную прошел от Старой Руссы до Берлина. Эвон глянь, на стене карточки мои военные висят и медали. Я тебе про войну много расскажу, может сгодится. Слушай!
7
РАССКАЗЫ КАРПА ИВАНОВИЧА ПРО ВОЙНУ
Сердце у меня хорошее
Я на войне три должности справлял. Поначалу пехотинцем был, потом поваром в транспортной роте, а потом в артиллерии ездовым, в истребительной противотанковой батарее. Пушки у нас «сорокапятки» были. Слыхал, небось? Ствол длинный – жизня короткая. Или «прощай, Родина» их еще прозывали. Но били кучно, прицельно, хорошо били. Наводчиком у нас Ким был, кореец, дак тот из пушки за полверсты расписывался. Хотел все Ким на этом… рейхстаге из пушки расписаться, да утонул в реке Одере.
Сколь разов я раненный был – не счесть. Первый раз меня в ногу осколком садануло под Новгородом, эвон смотри куда. Привезли в госпиталь, ну, думаю, слава богу, отвоевался! Хрен с ней, с ногой, думаю, ествую. Нога не рука, я по хозяйству и на одной ноге справлюсь. А дохтор посмотрел меня и говорит: «Кость целая, через две недели бегать будешь». И впрямь, через месяц выписался, опять на фронт послали. Потом меня под Питером в плечо – во… смотри. Опять кусок мяса выдрало, а кость целехонька. Потом в Польше уже контузило, оглох я на правое ухо. После контузии меня в артиллерию и определили ездовым.
Сердце у меня хорошее. Все операции после ранения без наркозу выносил. Давай, говорю, дохтор, валяй, зашивай, что надо, а я без наркозу потерплю. Потому как наркоз на сердце здорово вредно действует. Один раз принял наркоз – пять лет жизни долой. А сколь разов меня еще ранить могут? И всякий раз наркоз принимай? С хорошим-то сердцем я, бывало, и без табачку вдоволь накуривался. Сам комбат Царев, мы его Царем звали, на что безбоязненный был человек, и тот после обстрелу али бомбежки говорит: «Сверни-ка, Карп, мне цигарку потолще, а то пальцы у меня играют». Ну, Царю из своего табачку сверну закрутку, потому как командир он и папиросы курит. А рядовым мужикам из ихнего табачку сворачиваю. Сверну – табачины не просыплю, прикурю, пару затяжек сделаю, цигарку мужику в зубы и за другую принимаюсь. После какого хошь обстрелу пальцы у меня не дрожали. Потому как хорошее у меня сердце было и я его от наркозу оберегал.
За Одер-реку награда
Ох, ествую, эта Одер-река! Самая памятная за всю войну. Грех большой у меня на душе…
Наша противотанковая батарея тогда в смирновский стрелковый батальон входила. Смирнова Ивана Ивановича батальон, Героя. Два взвода по четыре орудия. В первом взводе заместо «сорокапяток» «ЗИС-2» уже были калибру, кажись, пятьдесят семь. А у нас «сорокапятки» с новым подкалиберным снарядом. Ким тогда у нас уже командиром орудия был, наводчиком Максименко, Фрол Антонов заряжающим, а я и за ездового управлялся, и за снарядного. Потому как расчету нашему полагалось пять человек, а мы вчетвером всегда, а то, бывало, и втроем. Когда на огневую выходим, я моментом лошадей в укрытие, а сам на позицию бегу подсоблять станины раздвинуть, снаряды протираю, к орудию подаю снаряды, а то и заряжающим был. Командиром батареи у нас Царь, Царев, которому я цигарки сворачивал. Ким сказывал мне, что у него, у Царя, руки после обстрелу не от сердца дрожат, а от контузии. Хороший был мужик Царь, крутой. Корректиру огня и без биноклю давал. Козырек у него на фуражке на углы был подрезан. Натянет на лоб фуражку, одним глазом на козырек, другим вперед – и дает орудиям корректиру.
Перед Одером Царь говорит нам: «Задача наша на том берегу плацдарму захватить и хоть зубами его держать до подхода главной подмоги. Лошадей всех к хренам, пушки на руки берем».
Раскатали мы сарай какой-то на бревна, плот смастерили, бочки к нему пустые из-под бензину приспособили, сверху настил из дверей. Пушки на плот закатили, ждем. Под утро – ракета! Царь кричит: «Давай, робята! Пошли!»
Только от берега отгребли – началось! Немцы с того берегу по нам лупят, вода трещит, столбами ходит, люди тонут, кричат. Ох, ествую!
Страх меня взял. Ведь ежели сейчас в воду бултыхнусь, думаю, в сапогах, с автоматом, в скатке – как топор ко дну пойду. Скинул я быстренько скатку, автомат на нее положил, сапоги стянул. Зажмурился, гребу лопатой. Помню, Ким говорит: «Карп, автомат надень, не то он у тебя в воду сковырнется». А за оружие на войне строго было. Да, думаю, автомат надеть надобно, не дай бог потонет.
Только я так подумал, ка-ак жахнет рядом. Плот набок, пушка и весь расчет в воду. Вынырнул я – глядь, никого нету, пузыри одни. Кругом бочки плавают, бревна, да что толку, долго я на бочке просижу: вода – лед чистый, жжет. А лодки, плоты, машины, паромы разные скопом плывут мимо меня. Кричу – никто не берет! Пошел саженками за лодкой одной, догнал, ухватился. Руку руби – не отпущу. Рука у меня, глянь, какая, сильная рука. Так с лодкой на берег и выволокся.
А на берегу – страсть божья! Я такого и под Ельней не видывал. Огонь, дым, смертушка вокруг стоит, спаси и помилуй! Я по берегу босиком бегаю, куда приткнуться, не знаю. Вдруг сам командир батальону Смирнов Иван Иванович на меня бежит. «Почему босиком, где автомат, где орудие, Карпов?» – спрашивает. Он, Смирнов, царство ему небесное, всех по фамилии помнил. Утонули все, отвечаю. «Все утонули, а ты выплыл?! – спрашивает. – Босиком, без оружия по бережку шастаешь. Царев, – кричит, – иди сюды! Расстрелять эту сволочь!» – И побег далее по берегу.
Только Смирнов Иван Иванович отбежал, Царь мне кулаком в ухо, а опосля под дых. «Ко второму орудию, – орет, – заряжающим! И чтоб в сапогах был и с оружием. Хоть у бога своего, – говорит, – проси сапоги!»
Только ко второму орудию подбегаю, ба-бах! Прямое попадание в орудие. Ильюха Козлов, земляк мой из Боровичей, прямо на затворе лежит убитый. А у него сапоги сорок первого размеру, моего. Хотел я с него сапоги стянуть, а не могу. Руки не подымаются. И карабина его найтить не могу, а надобно мне оружие добывать, не то командир батальону Смирнов Иван Иванович дознается, беда будет.
А кругом – ад! Рвется все, горит! Сел я на землю, к Ильюхе Козлову привалился и заплакал в голос, ествую! Впервой за всю войну заплакал. Господи, говорю, дак че ж это такое на земле деется. Ежели нужен, говорю, я тебе, господи, возьми меня к себе. Силов нету земной ад терпеть!
Вдруг мне под ребро сапогом кто-то. Глянул: Царь стоит, комбат. Глаза круглые, бешеные, навел на меня автомат. Ну, думаю, услыхал бог мою молитву, сейчас вознесусь.
«За мной, – говорит, – Карп, в атаку!» Подхватился я за Царем в атаку. Сгрудились все, бежим, орем, в руках у меня лопата, хрен ее знает, откуда взялась. Бегу босиком, ног не чую, вконец окоченели. Стрельба, пальба, дымом заволокло все. Упал я в какуй-то яму, вниз скатился, глядь, а на меня немец глядит! Офицер! Мертвый. Глаза открытые, зубы оскальные, автомат в руках и сидит на дне, а за ремнем гранаты. Ну, думаю, слава тебе, господи, что на мертвяка нарвался, от такого живым бы мне не уйтить. А сапоги на немце знатные, голенища дутые, литые, подметка кожаная. Стянул я с него сапоги.
Стал обувать сапоги, ествую, голенища не лезут! Смотрю, наши обратно бегут. Я сапоги под мышку, в другую руку автомат и назад с нашими подхватился. Прибежали, залегли, Царь кричит: «Окапываться!» А командир батальону Смирнов Иван Иванович, слышу, команду дает: «К атаке готовсь!» А мне сапоги немецкие в голенище не лезут, ествую, хоть плачь. Сержант, он у нас взводным назначен был недавно, запамятовал его фамилию, разрезал мне голенища ножом. Натянул я сапоги на босу ногу, мать честная – меховые! Нога как в теплой печке.
«В атаку!» – команда идет. Побежали вперед, а у меня, ествую, автомат не стреляет, патрона ни одного. Из всей батареи одно орудие стреляет, из второго взводу. Залегли. Глянул я назад, мать честная! Река от берега до берега черным-черна, подмога идет. Тут уж сам командир батальону Смирнов Иван Иванович, слышу, команду дает: «Окапываться!»
Да, ествую, бой был! В том бою Смирнова Ивана Ивановича убило, царство ему небесное. Грех большой на моей душе. Порадовался я тогда его смерти, расстрелу страшился. Ох, большой грех! Всю жизнь его замаливаю, а с души снять не могу. Давит.
Царя, комбата нашего, тогда ранило тяжело – в бедро осколком. Разворотило все – страсть! Кабы в начале войны без ноги – ничего, а в конце – худо. Когда грузили его на лодку, я подсоблял. В сознании был, разговаривал. «Вот, – говорит, – Карп, и не довелось мне Берлин посмотреть». – «Да пропади он пропадом, Берлин этот проклятущий, Вася, – говорю. – Ты поправляйся главное, а после войны ко мне на Ловать в Раковку приезжай, я тебя медом угощу и медовухой. Есть у меня такая думка: пчел завести». – «Ладно, – говорит, – прощай». А о расстреле меня, что Смирнов Иван Иванович приказал, – ни звука. То ли забыл, то ли пожалел меня. Пожалел, наверное. Молоденький был еще совсем Царь-то, почитай, моему Кольке ровесник.
За Одер-реку всю батарею нашу к награде представили, а командиру батальона Смирнову Ивану Ивановичу Героя Советского Союза дали. Посмертно.
Меня тоже наградили медалью. Эвон глянь, «За отвагу», висит на стене. За Одер-реку награда.
8
Солнце уже скрылось за лесом, когда мы с Карпом Ивановичем вышли из его изобки и по узкой извилистой тропке, пробитой в густой траве, спустились к реке, уселись под развесистым кустом ракитника на толстый сук дерева, отполированный стариковыми штанами до блеска. Потемневшая Ловать ворчала на перекатах, горбатилась валунами, искрящимися серебром. Впереди, на светлой песчаной косе, стоял Вовка и помахивал спиннингом.
Карп Иванович размотал удочку, насадил на крючок червя, швырнул его к тростнику. Потом неожиданно насторожился, приложил согнутую ладонь к уху, прислушался. Я тоже прислушался: где-то вдалеке тарахтел мотор.
– Никак Колька мой на мопеде? – проговорил старик, весь уйдя в слух.
Нет, это был не Колька. Из-за песчаной косы показался моторный челн и, ловко лавируя меж камней, приблизился к нам.
– Привет, Карп Иванович! – раздался голос с челна. – Живой еще?
– Здравствуйте! – живо откликнулся старик, приподнимаясь. – Слава богу, живой. А вы кто будете? Из Холма?
Но челн уже протарахтел мимо, и ответа мы не услышали. Невысокая темная волна набежала на берег, шевельнула кусты ракитника и отхлынула назад, засеребрившись.
– Никак Нюрки Пахомовой мужик? – вслух подумал старик. – Это который рыбу толом глушил в Михайловой заводи. В отпуск, видать, из Мурманска приехал. Куды ить он попер на моторе, а?
Давно не доводилось мне видеть такого теплого, недушного и безветренного вечера. Земля парила сладким терпким ароматом, от которого першило в горле и слезились глаза. «Цветочная пыльца», – догадался я. Воздух сгущался и казался теплым парным молоком, но сверху едва ощутимыми волнами уже оседала прохлада.
– Медовые росы пали, – тихо произнес старик, стряхивая с листа крупные росные капли себе на ладонь. – Пчелы нынче дотемна трудиться будут, а завтра чуть свет полетят. Хороший взяток возьмут.
Последние отблески невидимого солнца скользнули по вершине холма, высветлили изобку Карпа Ивановича, и она вдруг молодо сверкнула оконцем. Но тотчас потемнела, ушла в землю, и лишь розовые заросли иван-чая, любителя гарей и пустырей, подковой сжимали ее.