355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Рощин » Встречи » Текст книги (страница 18)
Встречи
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:52

Текст книги "Встречи"


Автор книги: Борис Рощин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

Дед Карпа Ивановича, отец его, братья и другие деревенские мужики Раковки в основном на сплаве подрабатывали. По большой воде, которая держится на Ловати с двадцатого обычно апреля и по двадцатое мая, гоняли барки с лесом, овсом и рожью вниз по Ловати до Ильмень-озера. Там перегружали товар на самоходные баржи, и шли баржи дальше – в Новгород и Питер, а мужики обратно в Холм возвращались, чтобы новую барку принять и успеть проскочить по ней по большой воде через коварные Ловатские пороги. В дни большой воды барки шли косяками аж из Великих Лук, но раковские мужики для найма выше Холма не поднимались. В Холме купцов хватало: Шаляпины, Мазепины, Дюргес, Браво, Шапиро – имена эти известны были не только в Холме и Новгороде, но и в самом Питере, где имели купцы свои склады и торговые лавки.

Мужиков одной деревни, такой, как Раковка, для сплава и одной барки не хватало, артель на барку с лесом или дровами требовалась из сорока человек, не считая лоцмана. Раковские мужики объединялись всегда с мужиками из соседних деревень Горки и Осетище. Лоцманом у них ходил дед Карпа Ивановича, Роман Карпов, старик ростом и силой невеликий, но забияка, драчун и бабник. Барки водил он от Холма только до Рябково – сорок верст. В Рябково барку со своими мужиками другому лоцману передавал, сам гнать не решался, не был уверен наверняка, что пройдет Нижнерябковские пороги. Свой же маршрут Роман Карпов знал до каждого подводного камня, мог пройти его с закрытыми глазами и за долгие годы лоцманской работы не разбил на порогах ни одной барки. И сына своего Ивана, и внука Карпа старик сызмальства к сплавному делу приучал. Малолетку Карпа с собой на барку брал на гармошке играть, чтобы веселил мужиков, стоящих целыми днями на дощатых шорах за потесями – тесаными бревнами, веслами-рулями. Таких потесей на барке – на носу две и на корме две. За каждой потесью по десять мужиков.

Летит барка по норовистой вздувшейся Ловати, на поворотах да на стремнинах не зевай! Лоцман зорко по сторонам посматривает и луженым своим горлом команды отдает: «Эй, на шорах! Не дремать! Носовые, вправо три разика… Отложи-и!!! Кормовые, влево два разика… Отло-жи-и!!!» А восьмилетний внук лоцмана Карп в это время на середине барки на плесах сидит и на гармошке играет. Головенка белесая из-за мехов едва видна, а так лихо играет, такие забористые коленца выдает, что мужики за потесями нет-нет и пристукнут о шоры голыми пятками. А когда выходит барка на тихую воду, запоет вдруг гармонь песню раздольную, жалобную, такую, что мужиков за сердце берет и слезы на глаза выжимает. И откуда у мальца талант к песням брался, нельзя было объяснить. Никто Карпа играть на гармошке не обучал. Дедова была гармошка, Роман Карпов пиликал на ней иногда по пьяному настрою. Как-то случайно повесил дед «хромку» на грудь внуку, а тот возьми и запиликай, да и не хуже дедова. А через несколько месяцев уже никто в деревне сравняться с Карпом в игре на гармошке не мог. Где услышит песню какую, частушку, припевку – мигом на гармошке изобразит. Роман Карпов, не баловавший никогда ни сынов своих, ни внуков подарками, подарил семилетнему Карпу гармошку. А через год взял его с собой на сплав веселить мужиков, привыкать к сплавному делу. Карп не только на гармошке играл, но и кашеварить помогал, а когда сходила артель на берег – в магазин за водкой бегал, потом пьяных мужиков подальше от воды откатывал, чтобы не захлебнулись ненароком в Ловати. И так привыкла артель к Карпу и гармошке его, что порешила: выделять Романову внуку из общего артельного котла пять копеек в день. Деньги были не совсем уж и малые. Мужики на шорах целый день потесями ворочали за двадцать пять копеек, и только лоцман получал в день рубль.

С первыми заработанными копейками кончилось Карпово детство. Теперь он исполнял не просьбы, а наказы и требования артельных. Кое-кто из мужиков видел в мальчишке не только помощника на барке, но и нахлебника, которого приходится терпеть из-за деда-лоцмана, и при каждом удобном случае давал ему это понять.

В начале третьей декады мая, когда большая вода на Ловати спадала, артель возвращалась домой. Несколько дней деревни ходили ходуном – гуляли сплавщики, пропивали заработанные у холмских купцов деньги. В один из таких дней Романа Карпова нашли на берегу Ловати мертвым. Холмский лекарь, осматривавший мертвого, пояснил деревенским, что помер Роман Карпов от собственной блевотины, захлебнулся. Кабы на боку лежал или на животе – немало бы еще пожил, крепкий был старик.

После смерти деда многодушной семье Карповых пришлось туго. Ежегодные тридцать «сплавных» рублей Романа Карпова, даже с вычетом «пропойных», являлись основным подспорьем для хозяйства. Теперь же лоцманская семья вынуждена была обходиться копейками, как и семьи всех артельных мужиков-сплавщиков.

В четырнадцать лет Карп Карпов встал на шоры рядом со своим отцом Иваном Карповым и до самой революции ворочал тяжелым тесаным бревном своенравную диковатую Ловать.

4

Изобка Карпа Ивановича – серенькая, приземистая, в три оконца, под шифером – распласталась над Ловатью на пригорке. К реке сползала она двором, что был заодно с изобкой, но крыт соломой, оконцами смотрела на заросшую лебедой и крапивой проезжую дорогу, некогда деревенскую улицу. Изобку окружал ухоженный яблоневый сад, в котором стояло штук десять пчелиных домиков, полиняло-разноцветных. Возле самого двора бугрились грядки с луком и прочей зеленью, сбегали вниз к реке ровные ряды картофельной ботвы. В конце сада виднелась крошечная баня без трубы, с распахнутой настежь прокопченной дверью.

– Папа, почему в деревнях все домики не на речку окнами повернуты? – негромко спросил Вовка. – На речку же красивее вид!

– Ишь ты, глазастый! – фыркнул Карп Иванович. – Вот поживи в деревне годочков несколько, тогда сам сообразишь, почему. На речку мы за годочки долгие вдоволь насмотрелись, на человека смотреть куды интереснее. А человек-то по улице идет, по дороге…

Доковыляв на костылях до изобки, Карп Иванович облегченно присел под окном на завалинку, скомандовал бодро:

– Значит, так, робята: ты, – он ткнул пальцем в Вовку, – воду носи. Эвон в сенях ведро, а ручей вон там, под горкой. Ты, мил человек, – Карп Иванович стрельнул в меня живыми светлыми глазками, – дровишек для баньки потаскай. Подалее ходи, в конец деревни. Ломай осек возле Ольгиной изобки, и заворы там сухонькие имеются.

Сложив рюкзаки и рыбацкие свои принадлежности в полутемных прохладных сенях изобки Карпа Ивановича, мы с сыном принялись за работу. Не знаю, как Вовке, а мне попариться в настоящей деревенской баньке, топящейся по-черному, очень хотелось. Парильщик я был заядлый и понимал в бане толк. С лета запасал всегда десятка два-три двойных веников – наполовину березовых, наполовину дубовых. Доводилось мне наблюдать, как парятся вениками сосновыми и можжевеловыми, пару поддают с пивом, квасом или настойкой эвкалипта. Кстати, с эвкалиптовой настойкой пар, на мой вкус, самый лучший. Дышится легко, свободно, ну как после хорошей грозы в сосновом бору. Знал я также, что топить баню лучше всего сухими березовыми дровами или ольховыми. У себя в городе мы, любители парной бани, сбрасывались иногда по рублю и закупали у кого-нибудь в ближайшей деревне складницу сухих, как порох, березовых дров. Те дрова – сырая осина и сосна, – которые выделял для городской бани горкомхоз, никуда не годились, вернее, для бани не годились. Банщик, растопляя каменку такими дровами, матерился от души и, что главное, поддавал в топку солярки или, как было совсем недавно, подкинул для растопки сухих дощечек от бочонков, в которых хранились на химзаводе ядовитые химикаты. После этой бани нескольких парильщиков увезла «скорая помощь». Короче говоря, парные виды я видывал и в банном деле не был новичком, но то, что показал нам Карп Иванович в своей баньке по-черному, редко кому доводилось не только испытать, но и увидеть.

Груду сухих жердей и кольев, что натаскал я к бане от Ольгиной изобки, Карп Иванович решил оставить про запас и указал на складницу корявых, сучкастых чурбаков, подмигнув многообещающе:

– Яблоневыми истопим баньку. Не пробовал небось яблоневый пар?

Мне и вправду не доводилось бывать в бане, истопленной яблоневыми дровами. Теперь могу с уверенностью сказать: нет ничего лучше яблоневого пара. Что аромат, что дышится – не чета какой-то там эвкалиптовой настойке, дух свой, родной, русский.

– Только водой полок не обдавайте, только не обдавайте! – кричал Карп Иванович с завалины.

Старик сидел скрючившись, обхватив руками костыли, и все его помыслы направлены были, видимо, на целительницу-баньку.

– Карп Иванович, венички какие предпочитаете: березовые, дубовые? – спросил я, перебирая веники, которые успел наломать Вовка.

– Крапивки мне молоденькой нарвите, – простонал старик. – Которая не цвела ешшо. И плат на голову.

Мы с Вовкой долго не могли поверить в то, что старик собирается париться крапивой. Слышал я, что крапивой натирают больные места, но чтобы париться…

Карп Иванович забраковал несколько крапивных веников, которые нарвал ему Вовка, наконец выбрал один из молодой жгучей крапивы, спросил у меня:

– Как у тебя, мил человек, сердце крепкое? Попаришь старика? Главное, чтобы полок и тело водой не обдавать, по-сухому париться. Всю хворь зараз снимает.

Уложив старика в бане на полок, я долго не решался хлестнуть его крапивным веником. Да Карп Иванович и не спешил париться, блаженно постанывал, лежа на раскаленных досках животом вниз, приказывал:

– Поддай чуток! Поддай ешшо самую малость! Вот так, хорошо!

Я черпал из котла полкружки горячей воды и плескал на раскаленные камни. Тугой удар пара распахивал дверь, старик ворчал недовольно:

– Дверь туже прикрывай. Чего жар выпущаешь? Поддай ешшо чуток.

Мы еще не начинали париться, а я уже изнемогал от нестерпимого сухого жара. Пот лился с меня ручьями, старик же лишь слегка порозовел. Фигуре его мог позавидовать и молодой: сухая, мускулистая, с упругой гладкой кожей.

– Ты подь в предбанник, пообожди, покамест я разомлею, – посоветовал Карп Иванович. – Я долго париться люблю, со мной умаешься.

Плюхнув на камни еще полкружки воды, я выскочил в предбанник, задыхаясь. Вовка, сидя на лавке, с немым изумлением рассматривал крапивный веник, все еще не веря, что старик рискнет париться огненной этой травой.

Млел старик долго. Несколько раз по его просьбе я заскакивал в баню и поддавал такого пара, что выскакивал обратно в предбанник согнувшись. Волосы мои потрескивали, казалось, они горят от сухого нестерпимого жара, руки жгло, словно их поливали кипятком.

– Давай, робята, крапивку! – крикнул наконец Карп Иванович. – Согрелся я, пора.

Натянув на руки брезентовые рукавицы, а на голову какой-то несуразный войлочный колпак, я не без содрогания принял от Вовки букет крапивы.

– Хлещи по пояснице, – приказал старик, – не торопко и без оттягу. Давай хлещи!

Я хлестнул. Старик взвыл.

– Что, Карп Иванович, жжет?

– Хлещи!

Я хлестал легонько, «без оттягу», старик выл и дергался. Наконец он перестал дергаться, притих. Большой белый платок, которым наглухо обвязана была его голова, сполз старику на лицо до самого подбородка. Я перестал стегать и с тревогой приподнял платок с лица старика:

– Живой, Карп Иванович?

– Поддай чуток, – прошептал старик, поглядывая на меня тускло.

– Может, хватит?

– Поддай, ествую, тебе говорят…

Когда наконец мы с Вовкой, завернув старика в лоснящееся стеганое одеяло, вынесли его из бани, старик был в полуобморочном состоянии. Я вслух ругал себя за то, что допустил подобное самоистязание, но что оставалось делать? Необходимо было срочно отхаживать гостеприимного хозяина изобки.

Уложив не охающего уже Карпа Ивановича на скрипучую железную кровать, я огляделся. Внутреннее убранство изобки было неприхотливым. Большая русская печь отделяла кухню от просторной горницы с низким потолком, на белом полу рядами лежали чистые половики, две кровати, непокрытый деревянный стол, комод, на котором выделялась рамка с фотографиями, – вот, пожалуй, и все.

– Папа, смотри, боги! – прошептал Вовка, дернув меня за рукав.

– Это иконы, – поправил я сына, запоздало удивляясь тому, что Вовка впервые в своей жизни видит иконы.

– А патрон зачем?

– Это не патрон, это лампадка.

– Нет, патрон.

Я присмотрелся. Действительно, перед темным ликом святого, смотревшего на меня грустными большими глазами, висел колпачок от головки артиллерийского снаряда, из него торчал вместо горелки винтовочный патрон с расплющенным концом. Подобные самодельные светильники, только бо́льших размеров, распространены были в годы войны и в первые послевоенные годы, мне доводилось видеть их в детстве.

– Вовка, надо бы Карпу Ивановичу чаю вскипятить, да и нам перекусить не мешает.

– Не надо чаю, – простонал вдруг старик, приоткрывая глаза. – Эвон в шкафчике настой стоит и рюмка, давай сюды.

Я достал из шкафчика бутылку, заткнутую бумажной пробкой, в которой плескалась темная жидкость.

– Наливай! – приказал Карп Иванович.

Налив жидкости, которая сильно отдавала сивушным духом, в стограммовую граненую стопку, я протянул ее старику.

Карп Иванович выпростал из-под одеяла мускулистую руку с загорелой широкой кистью, принял стопку, пояснил:

– Лекарство домашнее. Двойной перегонки, на травах настоянная и на прополисе. Господи благослови…

Выпив, старик откинулся на подушку, прикрыл глаза.

– Легче вам, Карп Иванович?

– Полегчало. Ног не чую, но в пятку вдарило, – ответил тихо старик не открывая глаз. – Вы, робята, хозяйничайте сами, я ноне негодный. Плиту топите, чай грейте, мед эвон в шкафчике. А завтра мы с тобой, бог даст, – Карп Иванович приоткрыл один глаз и подмигнул, – медовухи спробуем. Не уйдете ешшо завтра-то?

– Не уйдем, – заверил я старика.

– Хозяйничайте, – успокоенно повторил Карп Иванович, – а я сосну.

После этих слов старик на третьем или четвертом вздохе всхрапнул и засвистел носом тонко, с переливами.

Мы с Вовкой принялись хозяйничать в изобке старика.

5

Проснулся я от солнечного луча, скользнувшего по лицу. Не открывая глаз, прикрыл лицо ладонями, прислушался. За окном возле самой стены изобки чвыкала коса, выговаривая по густой, видать, росистой траве незатейливый мотивчик: чвык-чвык!

«Кто бы это траву косит? – подумал я. – Неужто хозяин?»

Взглянул на кровать Карпа Ивановича, она была аккуратно заправлена грубым домотканым покрывалом. Значит, ожил старик, парная баня с крапивным веником и впрямь помогла.

Чвык-чвык, чвык-чвык – с легким металлическим перезвоном напевала коса. В сенях закудахтали куры, вспугнутые кем-то, на задворье задиристо-победно прокричал петух. Солнечное пятно на стене над кроватью Карпа Ивановича стало увеличиваться, расползаться по затененным углам горницы, и вот уже вся она вспыхнула ослепляющим розовым светом. Лики святых на черных закоптелых досках ожили вдруг яркими красками, повеселели, смотрели на меня приветливо.

Чвык-чвык – не умолкала коса, высекая из памяти картины детства, подернутого уже дымкой забвения. Послевоенного детства, строгого, трудового. Чудится мне, будто лежу на чердаке бабушкиной избы на тощей куче сена, а подо мной в сенях, в закутке, где половицы заменены жердями, чтобы не гнили под козой, бабушка доит эту неприхотливую кормилицу – спасительницу многих послевоенных семей. И не коса это чвыкает за стеной, а тугие молочные струи бьются о дно подойника.

От выплывающих из памяти воспоминаний сладковато сжимается что-то в душе. Давняя, детская, забытая почти солнечная радость ожидания наполняет всего; будоражит, волнует, зовет куда-то, словно впереди еще долгая-долгая жизнь, интересная, радостная, светлая – как эта береза, заглянувшая в окно.

Под одеялом заворочался Володька. Я тронул его за острое облупившееся плечо, слегка потряс. Сын приоткрыл заспанные глаза и сонно, непонимающе уставился на меня. Я приложил палец к губам, как бы призывая его к тишине.

– Па, ты что? – встревоженно спросил Вовка.

– Тише. Слушай…

За стеной изобки по-прежнему чвыкала коса, в сенях копошились, разговаривали куры, над распахнутым окном по-соловьиному, трелями, пели скворцы, пчела билась о стекло, гудела сердито, и все это покрывало едва слышное ворчание Ловати в порожистом мелководье.

– Ахти, тошнехонько мне! – раздался вдруг за окном всполошенный крик хозяина изобки. – Ахти, тошнехонько!

По крыльцу прогрохотали сапоги, дверь распахнулась, и в горницу вбежал Карп Иванович. Именно вбежал, а не вошел, сгорбившись, как вчера. Раскрасневшийся, в рубахе навыпуск, он приплясывал, хлопал себя ладонями по животу, по плечам, тряс рубаху, выкрикивая:

– Ахти, тошнехонько! Ахти, тошнехонько!

Мы с Вовкой непонимающе смотрели на старика, пока угрожающий пчелиный гул не заставил нас нырнуть под одеяло. А старик вытряхивал из-под рубахи все новых и новых пчел, и ахал, и рассказ вел:

– Обкашивал я ульи, задел косой за домик, потревожил родимых. Ох, тошнехонько! А они у меня отваром напоены, ох, тошнехонько!

– Зачем отваром? – Вовка удивленно высунул нос из-под одеяла.

– Чтобы злее были, чужих пчел в домик не пускали. Ой, ай, ахти мне!

Потом хозяин сидел на кровати, а я вытаскивал из его молодой мускулистой спины пчелиные жала, изумляясь выносливости Карпа Ивановича. И Вовка смотрел на Карпа Ивановича во все глаза. Старику заметно льстило наше внимание, он постреливал в нас из-под седой челки хитровато-улыбчатыми глазками, журчал напевным говорком:

– Не любят, родимые, когда тревожат их. Ох, не любят! Сами первые не нападают, защищаются только. А уж в защите спуску никому не дают, хоть медведь будь, хоть человек. Самая пользительная божья тварь из всей природы, никому вреда не приносит, только пользу.

– А как вы их отваром поите? – поинтересовался Вовка.

– В сахарный сироп отвару плесну чуток и даю. Страсть какие злющие становятся. Пчелу-вора в своем домике завидят, насмерть зажрут. От всяких чужаков отобьются и в чужие домики летят драться.

– А вас они часто кусают? – вновь задал вопрос Вовка, и по тону его чувствовалось, что он не одобряет спаивания пчел отваром.

– Меня кусай не кусай – не вспухаю. Жало надобно только вытащить. Привычный я к ихним укусам, подход к пчелам знаю. Мед берешь, ни с кем не разговаривай. Луку поел – не подходи. Курево тоже не любят и особливо бабий дух. С бабой переспал, меняй исподнее начисто, иначе зажрут.

От этих слов старика Вовка смущенно насупился, а Карп Иванович продолжал:

– Собаку опять же пчелы но любят, лучше не подходи, А кота не трогают. У меня пчелы справные, я на медку хорошо живу. Двадцать домиков у меня, за лето по четыре ведра меда с каждого беру, по шестьдесят кило, а то и поболее.

– Продаете мед?

– И продаю, и гостинцами вожу. Я зимой люблю по гостям шастать. И в Москву езжу калачей покушать да красного звону послушать. С гостинцем придешь, лучше принимают. Верно, сынок? Гость с гостинцем жданнее?

– Гость, когда человек хороший, интересный, – со скрытой неприязнью в голосе ответил Вовка.

– А ежели интересный да еще с гостинцем? Эвон пчел возьмем. Рой вылетает, с собой мед, хлеб и воск на три дня берут. Их с гостинцами-то во всяком домике примут, они не воры. А без гостинцев поди попробуй!

– Мы не пчелы, а люди, – возразил Вовка упрямо.

– С гостинцами гость, само собой, интереснее, – поспешил заверить я старика, неожиданно раздражаясь на сына. Действительно, несложная вроде задачка: хороший человек с гостинцами и хороший человек без гостинцев? Отвечать надо, а Вовка, пыхтит, дуется, ломает его что-то, коробит.

– Детей много у вас, Карп Иванович?

– А как же, имеются. Две дочки в поселке живут, в леспромхозе, за шоферами замужем. Сын в Новгороде на заводе работает, хорошо живет, богато.

– А хозяйка?

– И хозяйка имеется, только я с ней скоро разведуся. Баба моя без царя в голове. Пятый годок по детям катается, внуков нянчит. Зимой у зятьев в поселке живет, а летом у сына в Новгороде. Про меня и думать забыла. Бросила одного в изобке. Помри я, никто и не узнает. Разведуся с ней, к Насте Горской посватаюсь. Вот помрет мужик ее, Тимоха Горский, дружок мой с детства закадычный, и посватаюсь. Вы мимо деревни Горки плыть будете, зайдите к Насте, спроведайте. Ежели жив еще Тимоха, ничего Насте не говорите, а ежели помер, скажите: сватаюсь. Намеком скажите, пущай привыкает. Хозяйства наши объединим, у нее пчелы тоже справные. Сильные пчелы.

– А что с Настиным мужем?

– С Тимохой-то? А хрен его знает. Пожелтел весь, страсть. Настя в город его к врачам возила на лошади, ко мне заезжали. Обратно ехали, опять же у меня гостевали. Тимоха говорит: желтуха у меня, а Настя шепчет: рак! Я Тимоху спрашиваю: врачи тебе вино пить запретили или как? Нет, говорит, запрету строгого не было. А с едой, спрашиваю, как? И с едой, говорит, без запрету. Ну, думаю, ежели вино и еда без запрету, значит, у Тимохи рак. Вы к Тимохе в Горки загляньте обязательно. Ежели жив еще Тимоха, щуку ему поймайте, живую чтоб. Может, и впрямь у него желтуха, а не рак. При желтухе на живую рыбу смотреть – наипервейшее средство. Всю желчь из человека рыба в себя вбирает. Может, и поживет еще Тимоха. Он страсть как пожить еще хочет. Хоть бы годок ешшо, говорит, пожить, медовой росы глонуть.

– Медовой росы?

– Ага. Не слыхал? А вот сегодня ночью, бог даст, медовые росы падут. По пчелам чувствую и по реке. Хороший взяток у пчел будет. Лето нынче на медовые росы богатое. С медком ноне будем.

– Скотину держите, Карп Иванович?

– Мне скотина теперича без надобности. Покудова была охота, корову держал, поросят, овец даже. А теперича эвон куры да кот. Бывало, ко мне за молоком из поселка ходили, а теперича лесовики в Холм за молоком ездиют. А сами коров держать не хотят. К корове привычка сызмальства нужна. Я любил корову держать. А потом Федька-бригадир, управляющий наш, говорит мне: идет, мол, Карп Иваныч линия, чтобы корову в частном хозяйстве не держать. Так что продавай корову или на мясокомбинат веди. Как же так, ествую, говорю, Федька! Я колхозный пенсионер, кому моя корова мешает? Зятья с дочками и внуками в поселке молоко мое пьют, лесовики чужие, и государству сдаю. Траву в лесу кошу и обочины, ведь все равно пропадает трава. А у меня пенсия двадцать рублей колхозная. Когда совхоз организовывали из колхоза, я первый заявление в совхоз подал, а меня не приняли. Инвалид, говорят, ты, старый уже, иди на пенсию. И двенадцать рублей поначалу положили. А Тимоху Горского приняли, он полгода поработал в совхозе и получает теперича совхозную пенсию тридцать восемь рублей, а я двадцать.

Я вытащил последнее пчелиное жало из спины старика. Карп Иванович опустил рубаху, посмотрел на меня рассеянно, спросил:

– Про что это я рассказ вел? Запамятовал…

– Про корову.

– Да, про корову. Продал я корову. А Федька-бригадир говорит мне потом: идет, Карп Иваныч, новая линия – чтобы корову в частном хозяйстве держать. Сеном, говорит, тебе поможем, а ежели государству молока норму сдашь, комбикормов дадим. А пошел ты, ествую, отвечаю ему, со своей линией. Отвык я от коровы. При корове-то у меня цельное лето кровавые мозоли с рук не сходили и на плече – во! – до сих пор рубец от веревки с сеном. А теперича я все лето рыбку ужу, зимой по гостям шастаю, а захочу – могу и по санаториям. Меня эвон в Старой Руссе дохтор-тарапет бесплатно в санаторию приглашал. Приезжай, говорит, дед, устроим. Меду, говорит, только привези и прополису. Мне теперича корова – давай, не возьму. Отругал я Федьку, а он злопамятный, говорит мне: «Накажу тебя, Карп Иваныч». Да как ты меня, ествую, накажешь, спрашиваю. «А вот посмотришь как», – отвечает. И наказал, паразит. Поутру медовые росы химией полил с самолета. Самолет за озером клевера подкармливал химией, а после сюды летит. Зачем он сюды летит, думаю, а он над медоносным лугом летит. Глядь, а за ним химия столбом. Побежал я в беспамятстве, кулаком самолету махаю, а летчику што, ему как велено. Половину пчел моих тогда Федька загубил. Я на него директору жаловался. Директор Федьке хвост, видать, накрутил. Опосля Федьку в Холме в бане встретил. Сидит на полке́ и зубы скалит на меня. «Чего, – говорит, – Карп Иваныч, на шее-то у тебя висит?» Крест Христовый, отвечаю. «Задавишься ты, Карп Иваныч, – говорит, – на кресте своем от жадности». Дурак всяк, отвечаю, кому мой крест мешает. Жадностью меня попрекаешь, а сам все обои в моей изобке ободрал, деньги чужие искал. Я свои деньги в государственной кассе храню, а не за обоями. Мои деньги все трудовые, все потом политые. «А ты докажи, – Федька говорит, – что я твои обои рвал». Не буду я тебе доказывать, отвечаю. Зачем? И не сказал бы тебе ничего, кабы не хулил ты мой крест. За такие слова вперед меня засохнешь. Наказал бог Федьку. И впрямь сохнуть стал, не ест не пьет. Женка его приходила ко мне, за Федьку прощения просила, за хулу на крест.

– Откуда вы знаете, Карп Иванович, что Федька у вас обои ободрал? – поинтересовался я. – А вдруг не он?

– Он. Я с рыбалки от речки шел, видел, как он из моей изобки выходил. А она запертая была. Я напраслину ни на кого не возведу.

– Простили вы Федьку?

– За обои простил, а за крест пущай бог прощает. Жадный… Я двадцать рублей пенсию получаю, да при деньгах всегда, а от полтораста, да гол как сокол, потому как одно вино на уме. Бутылочки да рюмочки кого хочешь доведут до сумочки. Я на меду живу. Я дочкам, сыну и внукам – всем в завещании отписал, никого не обидел. После моей смерти каждый свою долю получит, а ежели заболею, дети меня к себе возьмут и со вниманием ко мне будут, с заботой. А как же, не пустой в их дом войду.

– Пап, пойдем на речку рыбу ловить, – шепнул Вовка, которому наш разговор, видать, наскучил.

– А ты сходи порыбаль один, – подсказал Карп Иванович, – а мы с твоим тятькой по хозяйству справляться будем. Писатель – он ведь и старое хозяйство должон изучить. Помрем мы, старики, кто подскажет? Молодые-то, они эвон коня запрячь не могут. Верно говорю? – В бесцветных глазках старика поблескивали молочные хитроватые слезинки. – Эвон, глянь, чего это у меня на яблонях висит, знаешь?

Я выглянул в окно. На яблонях, на кустах смородины, крыжовника и черноплодной рябины висели голики.

– Багульник, кажется…

– Верно, багульник, – согласился старик, – а зачем?

– Не знаю.

– От тли. Лучше всякой химии помогает. От багульника дух тяжелый, тля не выносит. Надо тебе это знать, или как?

– Надо.

– Не уедете ешшо сегодня? Я тебе всякого расскажу.

– Не уедем, – заверил я старика.

– А вечерком медовухи спробуем. Я тебе про войну ешшо расскажу. А ты, сынок, порыбаль иди. Эвон удочки стоят у яблони. Лодка у ручья за косой. Только вниз за пороги не спускайся, а то обратно не выгрести. Внук мой Колька, он вечером подъехать должон, так тот все пороги выгребает. Бидон с водой на три ведра от ручья к бане единым махом поднимает. Здоров у меня внук. И вина совсем не пьет. В рот не берет вина.

– А какая тут рыба ловится? – спросил Вовка.

– Теперича я окушков ужу, уклею, подлещиков. А бывало, сомов остями бил. Острогой, значит, – пояснил Кара Иванович, поймав мой вопросительный взгляд. – После войны уже с Тимохой Горским, хошь – верь, хошь – нет, сома на шесть пудов взяли. На луч с Тимохой поехали, эвон рядом, в Михайлову заводь. Плывем с ним на челне, я в «козу» смолья подкладываю, а Тимоха вдруг: «Глянь, Карп, стоит!» Глянул я, говорю: «Дурень, топляк это». – «Какое топляк, – Тимоха шепчет, – хорошенько глянь». Шевельнул я в «козе» смолье, глянул хорошенько – мать честная, ествую! Пудов на шесть сом! Отъехали мы с Тимохой в сторонку, на берег вышли и давай кумекать, как такого борова взять. У нас с собой веревка была из-под смолья. Привязали веревку за муличку к остям, а другой конец к доске. Сели в челн, поплыли. Я с остями на носу сижу, возле «козы», а Тимоха на весле. Подгребаем, стоит! Я размахнулся и пониже головы, в загривок – хрясть! Как вскинулся, как ударил хвостом, нас с Тимохой обоих из челна выворотил. Выбрались на берег, воду из челна выкачали, пошли домой. Наутро поехали искать с колотухой. За три версты нашли, почитай возле самых Осетищ. Я хвать за доску, а он как попрет! Часа полтора челн водил, потом Тимоха его колотухой оглушил. На шесть пудов сом! Не вру. Зайдите по пути к Тимохе Горскому, спросите. Ежели жив ешшо, а по весне живой был, подтвердит. Ровно шесть пудов сом!

– Острогой бить рыбу запрещено, – неодобрительно проговорил Вовка, поднимаясь с кровати. – Это браконьерство.

– Остями ничего, можно, – возразил старик. – У нас по весне весь поселок щуку остями бьет. А вот толом в прошлом годе рыбу глушили в Михайловой заводи, беда! Косяками дохлая рыба по Ловати плыла. Милиция приезжала, выспрашивала, никого не нашла. Ах вас, ествую, думаю, а ешшо милиция! Сам найду баловников. Четверть медовухи взял, в Холм поехал. Всю родню обошел, всех знакомых. От Антипа Фомина узнал, что Нюрки Пахомовой мужик, который посаженный был, из Мурманска в отпуск приехал. В Мурманске в шахте работает, кумекаю, значит, и тол привез оттудова. Допили с Антипом медовуху и к Нюрке Пахомовой пошли. Заходим в дом, а рыбой жареной прет – не продохнуть. Я ейному мужику, Нюркиному, говорю: «Предупреждаю тебя, уважаемый, чтобы рыбу подле моей изобки и в Михайловой заводи не глушил. И по всей Ловати не глушил. В другом месте где – не моя забота, а на Ловати не разрешаю. Не послушаешься, в милицию донесу на тебя. И не в холмскую милицию, а в новгородскую». Испугался Нюркин мужик, аж с лица сменился. «Не я это, – говорит, – дед, не я». – «Знаю кто, – отвечаю, – окромя тебя некому. Ты на шахте работаешь в Мурманске, вот и привез толу. А за тол милиция – ох строго!» Принялся Нюркин мужик меня обхаживать, ублажать. За стол сажал. Я ушел, а Антип остался. До сих пор, слава богу, тихо на Ловати. Давайте, робятушки, завтракать, – неожиданно заключил свой рассказ Карп Иванович. – Косить более не пойду, роса ушла. Как тятька мой говаривал: коси коса, пока роса, – роса долой, и ты домой. Плита на улице у меня растопленная уже, яишенку с лучком сделаем и чайку с медком. Чай у вас имеется? Я индийский чай люблю и, как чага, черный чтобы.

После завтрака Вовка отправился с удочками к реке, а мы со стариком принялись за хозяйственные работы. По совету Карпа Ивановича я вычерпал из банного котла остатки вчерашней воды и полил грядку с луком и огурцами. Старик в это время перебирал рамки в пчелиных домиках, крепил на рамках вощину, подготавливая домики для новых пчелиных семей. Тревожился:

– Не упустить бы рой. Два роя упустил давеча, а один спарил. Эвон мертвые лежат. Радикулит, проклятущий, подвел. Глянь-ко, глянь-ко! – позвал старик. – Как танцует, как задком виляет! Скликает своих за взятком лететь на Дойников луг. Это недалече, за рекой. А эта, глянь, вальс танцует, к Михайловой заводи своих зовет на клевера. Ой, дурная, пропадет! Химией клевера посыпаны. Нет, кажись, на Дойников луг полетели…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю