Текст книги "Встречи"
Автор книги: Борис Рощин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
5
Ночь пролетела для меня мгновенно. Я слушал низкий негромкий голос Ильи Борисовича и, казалось, бредил наяву. То, что рассказывал писатель, было простым и потрясающим одновременно. Это был материал для той самой пьесы, которую я мечтал написать. Я почему-то ни мгновения не сомневался, что рассказ писателя, который я слышу, должен лечь в основу именно пьесы, а не повести или романа.
Я плохо помнил, как вернулись мы с Ильей Борисовичем в поселок, как провожали его всей редакцией в Москву. Все вокруг меня как бы подернулось туманом, голоса и звуки отодвинулись куда-то, в писках стучала одна мысль: «Писать, писать…» На меня надвигался очередной и грозный творческий запой. Последнее, что запомнилось мне из сказанного писателем Громовым на прощание, была его фраза: «Что напишешь – присылай».
Сразу же после отъезда Ильи Борисовича в Москву я подошел к редактору и решительно попросил:
– Иван Иванович, дайте отпуск за свой счет. Хотя бы на месяц.
Редактор посмотрел на меня как на малое дитя, вздохнул понимающе, поинтересовался:
– Небось на роман замахнулся?
– На пьесу.
– Не могу тебе сейчас отпуск дать. Только уволить могу.
– Увольняйте, – согласился я, – на месяц.
– Эх, работнички, – проворчал Иван Иванович, – вот и делай с такими газету. На что жить-то будешь?
– Куртку меховую продам, она у меня совсем еще новая.
– Ладно… Так сделаем: переведу тебя на должность фотокорреспондента. Получать будешь поменьше, зато времени свободного больше. Снимков запас есть?
– На три месяца хватит, Иван Иванович! – обрадовался я.
– Этот месяц живи на запасе да клише делай. Пару фоторепортажей с уборочной организуй, и все твои заботы. Но учти: только месяц на твои фантазии даю.
Управиться за месяц с пьесой я, конечно же, не смог. Как ни старался, как ни спешил, не успел написать ее даже к Новому году. Закончил пьесу только к весне. В основу ее лег рассказ писателя Громова, который я от него слышал. Подлинные имена заменил вымышленными, за исключением двух: Громова и Тимы. В пьесу добавил я и толику своей фантазии, романтических авторских всхлипов, крутых сюжетных поворотов. Но, хотя сюжет я и закрутил, литературно-художественного домысла моего в пьесе было не так уж и много. Из подлинного рассказа Ильи Борисовича я сохранил в ней почти все: любовь Сергея Антонова к Тиме Ревской, гибель командира партизанского отряда от ее предательства, расстрел Ревской, усыновление после войны супругами Громовыми сына своего погибшего командира. В моей пьесе приемный сын Ильи Борисовича случайно обнаружил в его архиве документы, из которых узнал правду о своей родной матери и отце. Потрясенный юноша втайне от приемных родителей начал самостоятельный поиск людей и документов с целью доказать невиновность своей матери. Только один серьезный факт из рассказа Ильи Борисовича я изменил. Из предательницы Тимы Ревской сделал жертву партизанской ошибки. В эпилоге сфантазировал сцену встречи юноши с бывшим немецким офицером, приехавшим туристом из Берлина в Москву. На встрече этой присутствовали приемные родители юноши, их друзья по партизанскому отряду. И вот в присутствии всех их Вольф признается, что Тима Ревская не предательница. Что о предстоящем нападении на него партизан он догадался сам, когда увидел в окно Ревскую, беседующую возле повозки с незнакомыми полицаями.
Такую концовку пьесы сделал я отнюдь не из желания покруче завернуть сюжет. Не укладывалось у меня в голове, что миловидное девичье лицо с полными, красиво очерченными губами, которое успел рассмотреть я на фотокарточке, уничтоженной Егором Архиповичем, принадлежит предательнице. Как ни пытался, не мог представить себе, чтобы те красивые губы могли целовать чужое лицо солдата, невесть зачем появившегося в русской деревушке, могли шептать ему на ухо имя Сергея Антонова, отца своего ребенка. Я помнил все, что рассказывал мне Илья Борисович о предательстве Ревской, вспоминал перекошенное лицо старика Антонова, в гневе топтавшего валенками фотокарточку виновницы гибели его сына, и разум мой отказывался осилить и хоть как-то переварить в художественном плане психологию Тимы Ревской, мотивы ее преступления. Я понимал, что она могла испугаться предложения партизан. И за себя испугаться, и, в первую очередь, за своего ребенка. Что перспектива вести кочевую и смертельно опасную жизнь в лесу ее никак не устраивала. Предавая партизан, она не могла не понимать, что оставшиеся в живых партизаны осудят ее за это и суд их будет суровым. Что же получается? Выходит, она надеялась избежать наказания за свое преступление? Значит, она верила, что Москва пала, что все партизаны скоро исчезнут, что нет больше России, а есть одна «Великая Германия». И Германия эта сумеет защитить ее от наказания. Но как может не быть России? Даже если сдана Москва (вспомним французов), даже если всю землю ее заполонили чужеземные орды (вспомним татаро-монголов), Россия поднимется. Неужели Ревская не понимала этого?
Сколько ни размышлял я о Тиме Ревской, мне все время казалось, что произошла какая-то ошибка, недоразумение, роковое стечение обстоятельств и что Тима невиновна. Я допускал, что партизаны после гибели своих товарищей во главе с командиром могли поспешить, поторопиться, не разобраться основательно в существе дела и осудить невиновного человека. Разве не было подобных трагических ошибок на войне? Но допустить, чтобы девушка с лицом, которое я видел на фотографии, сознательно и обдуманно совершила подобное преступление, я просто-напросто не мог. Потому, наверное, что был еще слишком молод. Вот почему я написал так, как написал.
Пьесу мою машинистка Дуся успела перепечатать до майских праздников, и я отослал рукопись Илье Борисовичу в Москву вместе с поздравлениями с Маем и Днем Победы. И принялся с нетерпением ждать ответа. Мне почему-то казалось, что Илья Борисович ответит быстро и одобрит эту мою работу.
6
Шли дни, недели, месяцы – ответа из Москвы не было. Я не знал, что и думать. Писатель произвел на меня впечатление человека слова. Так почему же он молчит столько времени? Возможно, пьеса не дошла до него, затерялась где-нибудь на почте? Возможно, она не понравилась ему и он не считает нужным вести о ней разговор? Но понравилась она ему или не понравилась, ответить-то он, в конце концов, должен. Я начинал злиться.
И вот незадолго до Октябрьских праздников в редакцию нашу пришло известие из Москвы: Илья Борисович Громов умер.
Нельзя сказать, чтобы печальная весть эта явилась для меня полной неожиданностью. Я знал, что писатель тяжело болен, но не ожидал, что «это» произойдет так скоро. Было грустно и тяжко на душе. Смерть Ильи Борисовича была, пожалуй, первой смертью, которая пробудила во мне чувство невозвратимой утраты.
Редактор Иван Иванович выехал в Москву на похороны Ильи Борисовича Громова. Вернулся он через несколько дней и привез в портфеле рукопись моей пьесы. Когда я раскрыл ее дома, нашел в папке письмо. Письмо было на мое имя от Ильи Борисовича. Со странным неловким чувством читал я письмо от человека, которого уже не было в живых. Вот это письмо.
«Толя! Пьесу твою прочитал. Не удовлетворен. Не упрекаю тебя в том, что этот строго документальный материал ты ставишь с ног на голову. В конце концов у тебя, как художника, имеется право на домысел, измени только фамилии своих героев и место действия. Но разговор сейчас не о том. В этой своей работе ты сознательно или подсознательно пошел по наиболее легкому пути, сделав из виновника жертву. Ведь если бы тебе пришлось глубоко раскрывать образ Ревской, сознательно идущей на самое тягчайшее преступление (и ради чего?), тебе необходимо было бы заглянуть в такие черные глубины человеческой души, куда удавалось проникать лишь немногим писателям. Но только при этом условии, мне думается, могла получиться серьезная вещь.
Не хочу давать советы и потому скажу несколько слов о себе. Возможно, в моей короткой исповеди что-то заинтересует тебя, станет полезным в работе (может быть, позднее). Дело в том, что я считаю себя писателем, увы, несостоявшимся. Как это ни горько, правде необходимо смотреть в глаза. Отчасти в этом виноват я сам, но главной виновницей того, что я превратился в творческого импотента, считаю войну. Война калечила людей не только физически и морально, она калечила и их творческий потенциал. На мою долю выпало наблюдать и быть участником многих человеческих трагедий, да и самого меня война не раз ставила перед выбором «быть или не быть». После войны, начав серьезно заниматься писательским делом, я вдруг почувствовал, что потерял что-то в себе безвозвратно, как молодость. Твой Громов в пьесе правильно замечает: написав книгу о своих товарищах-партизанах, надо было остановиться, но… Я не только мнил себя писателем, я был им… до войны. После официально-шумного успеха первой своей книги я принялся за серьезные, как мне казалось, вещи, продолжая военную тему. Своих героев я ставил, как правило, в исключительные жизненные ситуации, ставил перед выбором «быть или не быть». Меня печатали, хвалили за глубокое проникновение в психологию человека, в духовный мир своих героев, за смелый и свежий взгляд на извечные вопросы добра и зла. Но я уже понял, что лишь поверхностно касаюсь извечных и неразрешимых вопросов, что в этой теме я просто-напросто лишь жалкий эпигон.
Я вернулся к тому, о чем мечтал писать до войны: о людях и делах их на земле без всяких «быть или не быть». Но, увы, в моих книгах присутствовали эпохальные дела и свершения, не было в них только живого человека. Все мои положительные и отрицательные персонажи напоминали роботов, изготовить и запрограммировать которых современному человеку вполне по силам. В то же время рядом со мной работало несколько писателей, чье творчество как-то странно волновало и будоражило меня. Особенно поражал меня один молодой коллега, хорошо известный тебе сейчас, наверное, по своим рассказам. Если я писал рассказ о том, как фашисты вешали на колокольне церквушки партизан (чему я являюсь живым свидетелем), у моего молодого коллеги появлялся рассказ, в котором лихой бригадир набрасывает на колокольню тросовую петлю и рушит церквушку трактором. Рушит просто так, из одной прихоти, «абы не стоял чертов культ». И странное дело, его «заземленный» рассказ оказывал на читателей (и меня в том числе) несравненно большее эмоциональное воздействие, чем мое повествование о гибели людей. Я долго не мог понять: почему происходит такое? В чем сила этого писателя? На какой опоре выстроен хотя бы этот его рассказ? И лишь позднее понял, что опирается он на высказывание самого Пушкина, сказавшего, что культура народа определяется тем, как он относится к своей истории. Церквушка та была историей народа и, следовательно, его культурой. А губители народной культуры вызывают у людей ничуть не меньший гнев и отвращение, чем губители людских жизней.
Но более всего поражало меня в творчестве этого писателя умение вызвать в читателе интерес к личности казалось бы заурядной, а то и вовсе никчемной. Лично я никогда не испытывал сочувствия к отрицательным персонажам своих книг. Когда они появлялись из-под моего пера, перед моими глазами невольно вставали мои боевые друзья, гибнущие в Холмских болотах. Ради чего умирали они? Чтобы этот вот тип мог безнаказанно пьянствовать, работать, абы получать от общества, ничего не давая взамен? Губить алкоголем по только себя, но и свое потомство? Порождать на свет дебилов, обрекающих мою нацию на вырождение? Нацию, цвет которой умирал у меня на глазах четыре года. Или мои друзья гибли за то, чтобы процветала эта вот фифочка с накладными ресницами, весь мир для которой и все ее миропонимание утыкаются в поиски «приличного» мужа, заграничных тряпок и полированной мебели? Ведь она готова отдать за эти тряпки все, сделать то, что сделала Ревская. И самое грустное заключается в том, что в подобных фифочек продолжают влюбляться, продолжают боготворить их такие парни, как Сергей Антонов.
Нет, к своим отрицательным героям я испытывал в лучшем случае злость, но никак не сочувствие или понимание. Тем более не пытался пробудить этого сочувствия в читателе. Но, увы, и мои положительные герои не находили душевного отклика у читателя. В то же время герои молодого моего коллеги такой отклик в сердце читателя и сочувствие к ним находили. Если я писал роман о крупнейшей стройке страны, он писал о стройке рассказ. В моем многоплановом романе присутствовали и ударно трудились десятки положительных персонажей, в его десятистраничном рассказе два «героя» этой стройки просыпаются в вытрезвителе. И, проснувшись, в коротком сочном диалоге раскрывают в общем-то все то, что пытался сделать я в своем объемном труде. Каким-то чудом раздувал автор в читателе огонек сочувствия и доброжелательности к этим никчемным, на первый взгляд, людям и высвечивал этим огоньком красивейшие уголки человеческой души. Уголки, о которых и сами эти люди уже давно забыли.
Но понял я это, повторяю, позднее, когда моего коллеги вдруг не стало и я прочитал все его рассказы, впервые собранные в единую книгу. Огоньки доброжелательного сочувствия к человеку, любви к нему – к хорошему и к плохому – сливались в этой книге в единый негасимый свет, освещали с разных сторон Человека, высвечивали его изнутри. И Человек этот был прекрасен, и величие Дел его на земле было потрясающим.
Прочитав эту книгу, я понял наконец, что привлекало меня в творчестве этого писателя. Его книга была «моей» книгой! Ведь именно ее я мечтал написать до войны…
Тогда же я впервые отчетливо осознал, как искалечила меня война, что она от меня отобрала, почему я никогда не смогу создать того, что мог бы создать. Война лишила меня сострадания! Я имел в своем сердце сострадание ко всему человечеству, но уже не имел его к человеку, который нуждался в нем. А без этого писателя нет.
Если бы я смог начать жить и писать сызнова, или хотя бы мог забыть войну, мое творческое кредо было бы таким: нет смерти на земле и нет на ней лишнего человека.
Заканчиваю. Надо еще успеть разобрать свои фронтовые бумаги. Возможно, они пригодятся тем поколениям, которые станут изучать войну и писать о ней, не зная ее. Дай бог, чтобы таких поколений было больше.
Прощай. Громов».
Даты на письме не было, и мне оставалось только гадать: за сколько дней, а может быть и часов, до смерти написал его Илья Борисович? Письмо это я никому не показывал и не рассказывал про него никому, даже Ивану Ивановичу. Но спустя несколько месяцев после кончины писателя я прочитал в литературном еженедельнике, что Секретариатом Союза писателей СССР создана комиссия по литературному наследию писателя Ильи Борисовича Громова, и все материалы по жизни и творчеству писателя Громова комиссия просит направлять по адресу…
И я выслал по этому адресу письмо Ильи Борисовича ко мне, как ни жалел об этом… Тем, кто займется изучением творческого наследия писателя Громова, оно, мне кажется, может послужить ключом к пониманию всего его писательского наследия.
А пьесу свою я так и не переделал. И никогда потом вновь не возвращался к ней.
РАССКАЗЫ РАЙОННОГО ФОТОКОРРЕСПОНДЕНТА
ЛУЖСКОЕ КОЛЬЦО
Город Луга с районом Лужским, где проживаю я с первых дней своего рождения вот уже пятый десяток лет, клином вбиты промеж трех областей: Ленинградской (к которой приписаны), Новгородской, Псковской. В грибной сезон, бывает, заплутаешь с лукошком в лесу – из Ленинградской области на Псковщину забредешь. В деревушке глухой псковской молочка, тьфу – типун на язык (молочко нынче в глухих деревушках Псковщины в сапожках щеголяет), – водицы изопьешь, глядь, через пару часов уже по Новгородчине топаешь. Зимой на выходной день с рыбаками затемно из дома выйдешь и ну рядить: на Ильмень-озеро поехать рыбачить, на Шелонь-реку, Мсту, канал Сиверсов? А может, на Псковское озеро податься к островам? Или на Чудское, к Козлову берегу? На Теплом озере у Самолвы плотва, говорят, берет хорошо напротив Вороньего камня (это историки, археологи Вороний камень найти не могли, рыбаки давно знают). Кое-кто из горячих рыбацких голов на Финский залив предлагает двинуть, а то и на Ладогу. И, заметьте, во все эти концы одним днем обернуться надо, одними сутками.
Новгород, Старая Русса, Михайловское, Псков, Изборск, Гдов, Петродворец, Ленинград, Пушкин, Павловск, Гатчина… Это вроде как кольцо вокруг города моего. Колец разных нынче много: Золотое, Серебряное, Северное, Зеленое, а мое – Лужское. Много истории и дивных памятников старины заключено в кольце этом, но нет ничего интереснее людей, живших здесь и живущих ныне. Живущих воочию каждодневно наблюдаю, интересы живших в памятниках старины улавливаю, во всем том, что оставили они после себя на земле нашей, в памяти людской.
Летом на зорьке в кресло автобуса экскурсионного усядешься – и в путь-дорогу по историческим местам кольца своего. Чуть больше часа езды – и уже у древних стен Новгородского Детинца стоишь, у белокаменной красавицы Софии («где София – там и Новгород»). Потом – у Георгиевского собора стоишь, что с древности с Софией соперничает. Из монастыря по тропинке травяной к «Кижам» новгородским выходишь, к «Витославлицам». Поглядывают на тебя оконцами вековые северные избы на высоких подклетах, принаряженные по оконным наличникам, балкончикам, причелинам в резные деревянные кружева. «Черные» избы и «белые». Не мертво поглядывают, а живо, с интересом, с пытливостью. Будто спрашивают: кто таков, добрый молодец? Зачем пожаловал к нам? Мастерством Новгородчины мужицкой любуешься или, как говорят сейчас у вас, строительной культурой русского Севера? Что ж, похвально, что предков своих не забываешь. Смотри на нас, узнавай, гордись, запоминай!
Идешь по улице «Витославлиц», глазеешь по сторонам, дивишься на рукотворные бревенчатые чудеса. Вот церковь Рождества стоит. Исаакий деревянный! Четыреста с лишним лет под небом красуется, топором мужицким рубленная! От куполов ее шатровых и в пасмурную погоду будто свет неземной исходит, с молочной дымкой Ильмень-озера сливается, отражается на горизонте в золоченом куполе Софии-собора. Неподалеку от великанши Рождества крошечная совсем церковь Успения стоит на берегу озера Мячино. Не та шатровая Успения, что из села Курицко в «Витославлицы» перевезенная, а из Любытинского района церковка, на кресте которой 1599 год выбит и которую в народе Успеньюшкой кличут. В конце августа, в канун дня успения, из многих деревень Любытинского района приезжают в «Витославлицы» старые люди, украшают церковь цветами, развешивают на ней различные вещи и предметы домашнего обихода. Как-то спросил я древнюю старушку, которая сухонькими пальчиками украшала церковь ромашками-цветами: «Сколько лет вам, бабушка? Откуда вы?» – «Из деревни Никулино я, родный, – старушка отвечала, – девяносто третий годок пойдет мне как раз с успения. В этой церкви дедушку моего крестили и бабушку. И я с Иваном, царство ему небесное, венчалась в ней. Когда увозили из деревни Успеньюшку, плакала я, думала, больше не свидимся с ней. Сказывали потом люди, что возродилась она у Юрьева монастыря, да я не верила. А нынче вот сама приехала Успеньюшку проведать. Спасибо вам, люди добрые, за Успеньюшку нашу ненаглядную, что сберегаете ее». – И старушка отвесила всем собравшимся земной поклон.
Хорошо в «Витославлицах» в конце мая побывать на празднике фольклора. Из разных мест земли новгородской съезжаются туда хранители и любители песен народных, обрядов, обычаев. Сидишь на галерее под оконцем «черной» избы, слушаешь песни старинные, что старушки в национальных костюмах прямо на улице «Витославлиц» исполняют, танцы народные старинные смотришь, хороводы наблюдаешь и всем своим естеством ощущаешь связь с землей своей, с историей ее, культурой. А если в старушечьем хоре лицо помоложе углядишь, радуешься. Значит, не оборвутся живые нити устного народного творчества, что тянутся к настоящей жизни из глубин веков, не заглушит их вконец визг-вой заморских мелодий и ритмов, не оскудеет культура русская.
Здесь история земли русской всюду напоминает о себе, куда ни бросишь взгляд. Помнят свою историю новгородцы (истинные, конечно), изучают, хранят, а порой и воссоздают по крупицам то, что утеряно было, казалось, навсегда. По крупицам – в переносном и самом прямом смысле этого слова. За примерами далеко ходить не надо. Вон за водной гладью Волхова виднеется в поле знаменитая церковь Спаса-Нередицы, к югу от нее хорошие глаза различат на горизонте Ильмень-озера купол Николы-на-Липне, а дальше за Спас-Нередицей, в трех верстах от Новгорода, – церковь Спаса-на-Ковалеве, руины Успения-на-Волотове. В годы Великой Отечественной эти знаменитые новгородские храмы оказались на линии огня. Немцы били по ним прямой наводкой из орудий, и мало что уцелело от шедевров новгородской и мировой культуры. По старым чертежам удалось воссоздать разрушенное, но фрески? От всемирно известной фресковой росписи Спаса-Нередицы уцелели лишь отдельные фрагменты, не более 14—15 процентов росписи. Церковь Спаса-на-Ковалеве превращена была в груду развалин. Все фрески Ковалевской церкви, исполненные в 1380 году новгородскими и южнославянскими художниками (одно из доказательств прочных культурных связей Новгорода с балканскими славянскими странами), казалось, погибли безвозвратно. В 1965 году началось исследование развалин Спаса-на-Ковалеве, затем раскопки, восстановление. В работах этих принимали участие многие люди, но самыми упорными были супруги Грековы – Александр Петрович и Валентина Борисовна. Двадцать лет воссоздают они из груд штукатурки (расфасованной в сотни ящиков) фрески Ковалевской церкви, по крупицам выискивая и монтируя их на фанерных, а затем на титановых щитах. Все, кто наблюдал работу художников-реставраторов Грековых в помещении Лихудовского корпуса Новгородского кремля, не могли не восхищаться их трудом, их верой, их страстью. Академик Д. С. Лихачев сказал о работе Грековых так: «Это самая героическая, самая вдохновенная и самая нужная работа реставраторов, которую я когда-либо видел. Это работа не только большого технического мастерства, но и работа, за которой чувствуется моральная сила». Сейчас собрано свыше ста сорока квадратных метров фресковых композиций.
Если имена Грековых известны далеко за пределами страны нашей, то сколько их, почти безвестных ценителей и хранителей истории, культуры, творчества народного, живет на земле новгородской. Тех, о делах которых порой и соседи-то по квартире ничего не знают не ведают. Довелось мне однажды попасть в неприхотливую квартиру новгородца Владимира Ивановича Поветкина, и с тех пор я благодарю судьбу за то, что подарила она мне знакомство с этим талантливейшим и скромнейшим человеком. Все в комнатухе Владимира Ивановича – от плетенных из бересты подстаканников и хлебницы до старинных музыкальных инструментов – сделано его руками, все – произведения искусства. Древнего новгородского искусства. Музыкальные инструменты – гусли, жалейки, гудки, свирели Владимир Иванович воссоздает по древним образцам, найденным при раскопках Новгорода, по старинным рисункам. Дерево на инструмент (как это было у новгородцев) пускает самое разнообразное, лаки не применяет, а только естественные красители, инструмент украшает резьбой. Когда я впервые попросил Владимира Ивановича сыграть что-нибудь на одном из инструментов, он ответил, беря в руки гусли, что играть не умеет. Играть умели только те новгородцы, которым принадлежали эти и подобные им инструменты, он же может лишь извлекать некоторые звуки. «Некоторые звуки» – чистые, сильные, смелые, идущие, казалось, из глубин прошлого, – потрясли меня. Можно реставрировать древний музыкальный инструмент, найденный при раскопках, можно воссоздать его по полуистлевшим останкам, чертежам, рисункам, но музыка? Как воссоздать ее? Возможно ли? Мне кажется, что Владимиру Ивановичу подвластно и это. От музыки его невольно разворачиваются плечи, выше поднимается голова, в душе пробуждаются мысли и чувства высокие, и ощущаешь себя на земле своей хозяином, и хочется тебе пригласить в дом свой на вечное дружество всех добрых и даже недобрых людей.
От Новгорода полтора часа хорошего хода на автобусе – и вы уже в Старой Руссе, трясетесь по ухабам набережной речки Перерытицы. Кого из экскурсантов радикулиты мучают, полиартриты, ревматизмы и прочие хвори, тот, естественно, из окна автобуса выискивает знаменитый грязелечебный курорт; ну а те, кто к творчеству Федора Михайловича Достоевского неравнодушен, притихшие сидят. Вот-вот дом-музей Федора Михайловича показаться должен, единственная его недвижимая собственность, приобретенная на исходе жизненного пути. Здесь под негласным надзором полиции провел Достоевский с семьей несколько летних сезонов, здесь он создал «Братьев Карамазовых», гулял с верной своей подругой Анной Григорьевной вот по этой набережной Перерытицы, под этими громадными вязами аракчеевских еще времен; вот знаменитая дача Гриббе, а вот и сам бывший директор дома-музея Достоевского Георгий Иванович Смирнов, интереснейший человек, фанатик от Достоевского, чье имя так же неразрывно связано с музейным комплексом Достоевского в Старой Руссе, как имя другого фанатика – от Пушкина, Семена Степановича Гейченко – связано с музеем-заповедником Пушкина на Псковщине. Кстати, если у вас есть время, желание и силенка в руках, можно прямо отсюда – от дома-музея Достоевского – выйти на байдарке по Перерытице в Порусью, подняться до ее истока, до озера Русское. А ежели вы туристской настырностью еще обладаете и не теряетесь в глухих болотистых местах, то, придавив килограммчик-другой комаров и мошек, сможете отыскать в районе Русского озера исток Сороти, она приведет вас в пушкинские места, к дому-музею Александра Сергеевича. В местах этих необходимо побывать каждому человеку, в чьем сердце хоть чуто́к теплится интерес к жизни, к земле своей. У меня так зачастую бывает: навалятся заботы повседневные, тяготы разные житейские – свет не мил. Видеть никого не хочется, ехать куда-то и подавно желания нет, а пересилишь себя, соберешь в пятницу рюкзачишко свой походный – и на попутку. Только не дай бог в Михайловское в первый воскресный день лета попасть на традиционный праздник Поэзии, когда тысячи и тысячи людей, оглушаемые репродукторным славословием великого поэта, бродят по Михайловскому и его окрестностям. С некоторых пор на Пушкинских празднествах в Михайловском и промтоварные ярмарки разворачиваться стали. Раньше, бывало, на вашем пути к большой Михайловской поляне, где любители поэзии собираются, только книжные соблазны встречались и разные питейно-закусочные. Теперь же по пути к пушкинским местам и калоши нужного размера подобрать можно, и кальсоны к ноге прикинуть. Иные прямо с узлами-покупками по заветным пушкинским тропкам, обгоняя один другого, к дому Александра Сергеевича спешат. Слух какой-то шутник пустил, что и там «чёй-то давать будут».
Все это, в общем-то, не ново, хотя и грустно. Директор Пушкинского заповедника Семен Степанович Гейченко в своей книге «У Лукоморья» рассказывает, как проходил первый Пушкинский праздник, посвященный столетию со дня рождения поэта.
«В Святые Горы понаехали маркитанты и кабатчики всех рангов и мастей. На дверях трактиров вывешивались объявления о том, что здесь в памятные дни будут подаваться специальные блюда «беф а ля Пушкин» и «салат а ля Евгений Онегин». Фирма купца Шустова выставила свои рекламные, щиты, сообщавшие о том, что ею выпущен «Юбилейный ликер Александра Сергеевича» с портретом поэта на этикетке и полным текстом стихотворения «Я люблю веселый пир». Ликер был в стеклянных бутылках в виде фигурки Пушкина и с пробкой, изображающей его черную шляпу».
Отправляясь в Михайловское, очень желательно перечитать упомянутую книгу Семена Степановича. Однако ж еще советую: встретиться с Гейченко и его рассказы о великом поэте послушать не спешите. Семен Степанович натура сильная, волевая, страстная, ему недолго и подмять вас под себя, свое видение Пушкина навязать, свое понимание. Вон неподалеку от «Острова уединения» не так давно скульптура молодого Пушкина установлена, работы ленинградского скульптора Галины Васильевны Додоновой. Пушкин-юноша возлежит прямо на траве, очарованный всем, что его окружает. Он весь – молодость, порыв, вдохновенье. Слов нет, работа Додоновой интересна, талантлива, но… Прежде чем это свое «но» пояснить, приведу газетное высказывание Семена Степановича Гейченко о скульптуре Додоновой:
«В скульптуре Додоновой интересно все, особенно трактовка головы Пушкина, в ней чувствуется образ, найденный самим Пушкиным в его автопортретах». И далее: «Будете в Михайловском – обязательно посмотрите ее шедевр, и благо вам будет!»
Всего несколько строчек, а чувствуете, какой напор в словах, сколько в них страстной, убедительной силы. Представляете, что будет, если вы, прежде чем скульптуру Додоновой увидите, Гейченко послушаете? Разве сможете вы после этого на скульптуру Пушкина своими глазами взглянуть? Да никогда! Только глазами Гейченко. Теперь о своем «но» продолжу, о том, как лично я без подсказки Семена Степановича работу Додоновой воспринимаю. Не приемлет душа моя ее трактовку головы Пушкина, особенно лица поэта. Африканское лицо. Более того – типично африканское лицо без малейшей примеси русской крови. Глядя на человека с таким лицом, и подумать трудно, что он русский язык знать может, да еще и стихи на нем писать. Я не против «африканских» мотивов в трактовке пушкинского обличья, но зачем же упор на них делать? Пушкин как-никак в первую очередь поэт русский.
Чтобы Пушкина в Михайловском ощутить, в местах этих надобно не менее суток провести. Одному или с самым близким для вас человеком. Чтобы вечер у вас в Михайловском был, и ночь, и часы рассветные, и первые солнечные лучи. Входить в заповедные места лучше всего на челноке по Сороти. Пройдя озеро Кучане, остановиться напротив Савкиной горки, на противоположном от нее берегу. Здесь возле самой воды и костерок крошечный сладить можно, ушицу заварить. Прошли те времена, когда Семен Степанович Гейченко хаживал на огонек к цыганским таборам, что жгли костры у озера Маленец. Теперь в заповеднике окурок бросить – только в урну. Но сюда, за Сороть, карающая десница Гейченко не дотянется, здесь у рыбацкого костра еще можно посидеть ночку. А рано утром, когда засветлеет небо, но птицы еще вполголоса говорят, на левый берег Сороти переправиться, по густой росистой траве подняться на Савкину горку. Здесь и встретить рассвет. Потом, неспешно огибая Маленец, к Михайловскому двинуться, чтобы с первыми солнечными лучами к дому Пушкина подойти…