Текст книги "Встречи"
Автор книги: Борис Рощин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
От Раковки до деревни Березовка плыли мы с Вовкой по Ловати два дня. При желании можно было бы сократить это время, но мы не спешили, отдаваясь воле реки, и только на перекрестках работали шестами. В деревни мы больше не заходили, переночевали на плоту, уложив на рамы надувные матрацы. Дважды нас обогнали туристы на байдарках, шедшие, по их словам, аж из Великих Лук, встречались изредка и лодки с рыбаками. К вечеру второго дня наш плот вошел в тихую заводь, заросшую тростником. На высоком берегу заводи виднелась шиферная крыша с телевизионной мачтой. Это и была деревня Березовка, конечный пункт нашего путешествия.
В отличие от Раковки Карпа Ивановича, в Березовке оказалось несколько «живых» изобок, а одну из них – под шифером, с телевизионной мачтой – можно было, пожалуй, назвать и домом. Дом представлял собой внушительных размеров строение с верандами, под одной крышей, с большим двором. С одной стороны к дому примыкал старинный неогороженный сад, с другой – огород, в котором красовалась свежевырубленная банька. Возле высокого крыльца стоял гусеничный трактор, неподалеку от него блеяла овца и паслась корова, по самый хребет утонувшая в густой сочной траве. Нетрудно было догадаться, что в доме этом живет механизатор, причем трудолюбивый, аккуратный хозяин. Это подтверждали ровные ряды картофельной ботвы, без единой сорной травинки, покрашенные известкой и обкопанные яблони, складницы потемневших колотых дров, уложенные стожком так искусно, что даже вблизи казались стогами сена. Мы с Вовкой зашли в дом и познакомились с хозяином и его семейством. Главу семьи звали Николаем, это был средних лет коренастый мужчина, как я и предполагал – механизатор. Жена его Нина работала почтальоном, разносила почту по близлежащим деревням. Хотя понятие «близлежащие» было весьма относительным. В иной рабочий день почтарка Нина нахаживала до пятидесяти километров. У Николая с Ниной было двое детей – девочки начальных классов, проживали с ними и родители-старики.
Кроме большой семьи механизатора Николая, которая являлась в деревне основной трудовой силой, в Березовке еще в трех изобках проживали люди: две старушки – сестры, дед Василий и чета ленинградских пенсионеров-дачников, унаследовавших изобку от своих умерших родителей. Жители деревушки приняли нас с Вовкой со сдержанной приветливостью. Среди пустующих развалюх указали горышинскую «дачу». Дед Василий посоветовал тотчас же накосить травы, чтобы «пообдуло» ее и завтра могли мы спать на сене. Старик принес ржавую, но острую косу и сам принялся обкашивать нашу изобку.
Внутри горышинская «дача» имела более привлекательный вид, чем снаружи. Стены были обклеены веселыми голубыми обоями, потолок светился глянцевой бумажной белизной, один угол занимала потрескавшаяся русская печь.
Наведя в избе порядок и наскоро перекусив, мы с Вовкой принялись готовиться к основному своему занятию в ближайшие дни – рыбалке. Необходимо было накопать как можно больше червей (для удочек, переметов, подкормки), наловить лягушек (перемет на сомов), нарезать рогаток и кольев для жерлиц, наловить живцов… Короче говоря, на подготовку к ловле у нас ушел оставшийся вечер и весь следующий день. Мы установили в заводи десятка полтора жерлиц и три перемета. Последний перемет устанавливали с плота уже в темноте, торопливо нанизывая на крючки уснувших пескарей, червей, ободранных лягушек. Рыбацкое наше желание в тот момент было скромным: взять назавтра пару щучек и сомика для хорошей ухи, на которую я хотел пригласить тракториста Николая и его супругу. Когда же наутро мы подняли из воды первый перемет, глазам нашим предстала редкостная картина: на каждом втором-третьем крючке сидела щука или небольшой сом, вода кипела от живой бьющейся гирлянды рыб. С этого мгновения мы с сыном жили в какой-то рыбацкой лихорадке, целыми днями пропадая на реке, забывая про еду и сон.
Большую часть пойманной рыбы мы отдавали деревенским, оставляя себе только на уху. В ответ деревенские заваливали нас своими дарами: Николай с Ниной – молоком и медом, старушки сёстры – яйцами и огородной зеленью, дед Василий – картошкой, а чета пенсионеров-дачников любезно разрешала нам брать воду из своего колодца и осыпала нас похвалами и словесными благодарностями. Для нас в деревне Березовка началась райская жизнь, которую я до сих пор вспоминаю как самый беззаботный отпуск.
И вот однажды, когда мы с Вовкой дремали в изобке, пережидая полуденный зной, я открыл глаза и увидел в дверях человека. Он был высокого роста и стоял согнувшись, вытянув длинную сильную шею, внимательно рассматривал нас немигающими, слегка навыкате глазами. Широкий утиный нос, просторный лоб и крупная, чуть отвисшая нижняя губа придавали лицу незнакомца какую-то медлительную квелость, будто спросонья был он, а не мы.
– Приветствую вас!. – бодро произнес я.
Голова на длинной шее покрутилась, помолчала, потом фыркнула и исчезла. И только теперь я узнал пришельца – это был писатель Глеб Горышин, хозяин изобки, в которой блаженствовали мы с сыном, не имея на то официального разрешения владельца. Я поспешил следом за Горышиным с извинениями и объяснениями, чувствуя себя очень и очень неловко. Горышин ничем не высказал своего неудовольствия нашим вторжением в его недвижимую собственность. Сказал, что идет встречать жену с дочкой, которые двигаются к Березовке на подводе. И ушел, опираясь на свежевырезанный можжевеловый посох.
Мы с Вовкой мгновенно собрали рюкзаки, подмели в изобке и стали решать: отправиться дальше по Ловати на плоту или остаться в деревне? Решили остаться. Вовке не хотелось покидать подкормленные рыбные места, кроме того, он нашел где-то железную бочку и задумал соорудить рыбокоптильню, а мне, честно говоря, как человеку пишущему и не избалованному писательским общением, хотелось пожить рядом с писателем, чьи произведения я знал с юношеских лет и которые оказывали на меня определенное влияние.
Освободив горышинскую изобку, мы выбрали себе на краю деревни пустующую развалюху, испросив для проформы у Николая разрешения пожить в ней, на что тракторист лишь махнул рукой – дескать, нашел о чем спрашивать, живи сколько хочешь.
В первые дни пребывания Горышина с семьей в деревне Березовка мы редко встречались с ним. По обыкновению, я поднимался еще затемно, и если Вовка сам не просыпался, то не будил его. По крутой росистой тропе спускался с удочками к Ловати. Отплывал на плоту к середине заводи, бесшумно опускал в темную воду «якорь» – два кирпича, привязанные к веревке; забрасывал донки, поплавочные на леща, поплавочные с живцом на щуку и… Для заядлого рыболова, к коим причисляю и себя, все вокруг исчезает с первым нырком поплавка. Рассвет, туман, голоса просыпающихся птиц, первые солнечные лучи – все, что воспевают поэты и что волнует поэтические натуры простых смертных, истинные рыболовы не замечают. Только потом, когда закипит на вечернем костре уха в котелке, или еще позже, в хмурый зимний день, выплывает откуда-то из тайников памяти тихое летнее утро, разрисованное и озвученное самой Природой, и сладко-радостно защемит сердце, и веселее побежит по жилам кровь, помолодевшая…
На реке же рано утром, когда в руках твоих бьется удилище, до звона натягивается леска и вот-вот лопнет, а из воды вдруг показывается громадный лещ, тут уже не до земных красот. Вот голова леща приподнялась над водой, он глотнул воздух разинутым ртом и тотчас, будто парализованный, прекратил сопротивление, широкобоко распластался на поверхности воды. Вы медленно, не дыша, подводите его все ближе, ближе и уже видите, что крючок зацепился за самый кончик нежной губы леща, и если он сейчас взбунтуется…
В этот момент в прибрежных зарослях раздается ужасный звериный крик, от которого по спине вашей ползут мурашки. Вы уже знаете, что это кричит рассерженный кем-то или чующий опасность лис, но невольно вздрагиваете. Такое впечатление, словно в зарослях душат человека и он в предсмертной тоске зовет на помощь. Но вы стараетесь не обращать на этот вопль никакого внимания, лещ всего в полуметре от вашей протянутой руки. В зарослях началась отчаянная борьба, кто-то нападает, кто-то защищается, лис дикими воплями старается запугать противника. Сейчас хорошо бы подцепить леща подсачком, но вы легкомысленно оставили его в стороне и уже нет времени искать подсачок взглядом. А голой рукой рыбий загривок не удержать (часто попадаются на этом неопытные рыболовы). Остается один верный прием: ввести указательный палец в распахнутый рыбий рот, и тогда лещ ваш. Вы вытягиваете палец, нацеливаетесь, но широкобокий красавец вдруг вяло вильнул хвостом, приподнял жирную крутую спину, глянул на вас удивленно выпуклым глазом. В тот же миг хвост его судорожно взбурлил воду, голова рванулась вниз и… все! Вы даже не почувствовали рывка и подергиваете леску, словно ждете, что она вновь нальется упругой тяжестью.
Наконец осознав случившееся, делаете шумный выдох и торопливо начинаете насаживать на крючок свежего червя. Эта операция, на которую в спокойном состоянии вы тратите одну-две секунды, сейчас не удается вам. В мокрых, дрожащих от возбуждения пальцах червь становится несговорчивым. Почувствовав укол крючка, он начинает изворачиваться, вытягиваться, закручиваться в узлы. Потеряв терпение, вы резко вонзаете крючок в червя, а он вдруг переламывается пополам и падает в воду. Вы выхватываете из банки нового червя, мысленно, а то и вслух успокаиваете себя, уговариваете не торопиться (куда спешить?!), подсмеиваетесь над собой, но пальцы не повинуются вам. Краем глаза примечаете, что поплавок другой удочки медленно, без рывков пошел под воду. Настала минута, когда проверяются ваша рыбацкая выдержка и самообладание. Интуиция и многолетний рыбацкий опыт подсказывают вам: клюет но игривая осторожная плотва, не нахрапистый бесшабашный окунь, которых надо подсекать мгновенно. Так уверенно и спокойно уводит поплавок под воду только крупный лещ. А ему необходимо дать время посмаковать наживку, втянуть ее поглубже в рот. Значит, у вас есть секунды, чтобы наживить-таки крючок, забросить удочку, а уж потом хвататься за другое удилище. Стоит погорячиться, погнаться за двумя зайцами, перепутать лески, и тогда наверняка повторится история с первым лещом. Усилием воли вы заставляете себя отвести взгляд от того места, где скрылся поплавок, и сосредоточиваете все внимание на проклятом червяке, который продолжает остервенело откручиваться от крючка. Вы взяли себя в руки, вы почти спокойны, вот только зубы от нетерпения ноют тупой болью и сводит от напряжения скулы. И вдруг в том месте, где возле щучьего поплавка из пенопласта рябит воду вялый живец-пескарик, раздается мощный крутой всплеск. Жилка, привязанная к плоту, взвизгивает и начинает метаться из стороны в сторону, вспарывая воду. Щука! И тут вы не выдерживаете. С извечной русской надеждой на авось отбрасываете в сторону крючок, хватаете одной рукой удилище, подсекаете леща, другой рукой выбираете снасть, на которой бьется осатаневшая щука. Стараетесь не давать ей слабины, наматываете жилку на руку, на ногу, помогаете подбородком, а то и зубами; а в это время всплыл и распластался перед вами лещ сродни первому, а подсачка вновь нет под рукой… Все дальнейшее – как бог даст, раз на раз не приходится.
Но вот поплавки замерли в неподвижности, утренний клев кончился. Напряжение оставляет вас; с трудом, но отводите наконец взгляд от поплавков. Оглядываетесь по сторонам и с удивлением замечаете, что солнце висит уже высоко над головой и припекает, на поле гудит трактор, а возле берега плещутся, звенят голосами ребятишки. Несколько часов промелькнуло для вас как одно мгновение.
Горышин не был страстным рыболовом, это я безошибочно определил по первому его взмаху спиннингом. За все время жизни в Березовке он не поймал ни одной мало-мальски приличной рыбины, хотя поначалу старался это сделать. Рыбалке, наверное, как и любому другому занятию, в котором хочешь достигнуть настоящего мастерства, необходимо отдаваться самозабвенно. Горышин же, насколько мне удалось его рассмотреть, самозабвенно отдавался только писательству. Впоследствии я не раз убеждался, что не ошибся в первых своих впечатлениях. Даже театр, музыка, искусство интересовали Горышина, как мне кажется, в первую очередь с точки зрения полезности своему писательскому делу. Он непременно встанет и уйдет с любого спектакля или поэтического вечера, если почувствует, что вечер этот не обогащает его писательского мышления, и, заговорив на улице с первым встречным, может пробродить с ним по городу до утра или будет всю ночь бродить один. Горышин, пожалуй, самый читающий писатель из всех знакомых мне писателей. В юности он, например, всерьез занялся изучением английского языка, чтобы в подлиннике читать тогдашнего своего кумира Хемингуэя.
В Березовке наша райская жизнь продолжалась. Близился сентябрь, но погода стояла на удивление теплая, мягкая, без всякого намека на скорую осень. По-прежнему мы с Вовкой заваливали деревенских рыбой, варили, коптили, жарили ее. Помаленьку привык к нашим рыбным дарам и Горышин и все охотнее хлебал уху из жереха. По утрам он подолгу бегал вдоль Ловати, приседал, махал руками. Потом косил траву для коровы тракториста, потом писал, сидя возле окна своей изобки. Жена его Эля, сготовив завтрак на уличной плите, отправлялась с этюдником к Ловати. Дочка Катя подружилась с детьми тракториста и ничем уже не отличалась от деревенских девчонок.
Между тем деревня Березовка доживала последние дни. Началось с того, что тракторист Николай зарезал свою единственную овцу и принес нам с Вовкой громадный шмат баранины.
– С чего вы летом зарезали овцу? – удивился я.
– В Блазнихе школу закрыли, – ответил Николай, – надо перебираться в Холм. Вот выкопаю картошку, поля совхозные приберу и прощай моя деревня… И дед здесь жил, и прадед…
– Как же так, – растерялся я, – а дом, корова?..
– Дом бросить придется, в Холм перетаскивать его накладно. Новый уже присмотрели, деньги есть. Корову продадим, а вот пчел жалко, не знаю, что и делать с ними. Будем теперь в городе как господа жить, молоко в магазине покупать, по восемь часов работать.
На следующий день после нашего разговора с Николаем покинул Березовку старейшина деревни дед Василий. К изобке его подъехал запыленный «ЗИЛ», из кабины выскочили два подвыпивших мужика, один из которых, как я узнал позднее, был сыном деда Василия Петькой, и принялись вытаскивать из изобки немудреные пожитки старика, швырять их в кузов машины. Потом мужики приколотили к окнам изобки но паре досок, подкинули деда Василия в кабину, и, деловито урча, «ЗИЛ» пополз по засохшей колее прочь от деревни. Шофер Петька высовывался из кабины и, белозубо скалясь, кричал что-то почтарке Нине. Дед Василий – седенький, сухонький, весь какой-то прозрачный – отрешенно смотрел прямо перед собой и подпрыгивал на ухабах.
– Зачем старика в город потащил? – неодобрительно проговорила Нина. – Ой, несладкая у деда Василия будет в городе жизнь. Дурной Петька во хмелю, дурной.
Нина оказалась права. Петька обидел отца, но и дед Василий проявил характер – покинул обидчика. За три дня до нашего ухода из Березовки почтарка принесла новость: дед Василий возвращается в деревню! Идет вдоль Ловати, дошел до Раковки, ночует у Карпа Ивановича. На следующий день к вечеру пришла весть – дед Василий дошел до Осетищ, ночует у Марии Петровны. Еще через день, когда мы с Вовкой уже собрали рюкзаки и собирались расстаться с Березовкой, кто-то плывущий на челне по Ловати сообщил, что дед Василий занемог в Горках у Тимохи Горского и просит почтарку Нину сходить в деревню Ракитню к сестре его Надежде, сказать ей, что он у Тимохи Горского, чтобы навестила…
Из Березовки мы с Вовкой уходили в полдень, решили пройти пешком вниз по Ловати и через деревню Блазниху выйти на шоссе Холм – Старая Русса. Через ту самую Блазниху, где закрылась школа, отчего сразу обезлюдели многие близлежащие деревни. Мы прожили в Березовке около месяца, но полюбили ее, и, уходя, я испытывал такое чувство, словно Березовка была моей родной деревней. А каково расставаться с ней тем, кто прожил здесь всю жизнь, родился в ней?
Прощаясь с Горышиным, мы условились с ним встретиться и побродить по Новгородчине вдвоем. Забегая вперед, скажу: мы находили с ним, наездили и наплавали по Новгородчине и Ленинградской области десятки тысяч километров. О некоторых из этих поездок мне хочется рассказать.
В СТАРУЮ РУССУ, К ДОСТОЕВСКОМУНесколько раз в году бываем мы с Глебом Горышиным в Доме-музее Достоевского в Старой Руссе. Не потому так часто бываем, что насмотреться не можем на двухэтажное деревянное строение, обшитое досками и выкрашенное в мрачноватый темно-зеленый цвет, а потому, что директором музея там был до недавнего своего ухода на пенсию Георгий Иванович Смирнов, фанатик от Достоевского. Кстати, многие читатели уже знакомы с Георгием Ивановичем по повести Даниила Гранина «Обратный билет».
Лично мне, рядовому знатоку и почитателю таланта Достоевского, вряд ли удалось бы близко сойтись с Георгием Ивановичем, если бы не Глеб Горышин. В свое время, когда создавался Дом-музей Достоевского в Старой Руссе, и вопрос о музее стоял «быть или не быть», два человека – литературовед профессор Борис Иванович Бурсов и ленинградский писатель Глеб Александрович Горышин – выступили в одной из центральных газет со статьей в поддержку старорусского музея Достоевского. С той поры имена профессора Бурсова и писателя Горышина для Георгия Ивановича значат многое.
Долгое время дом-музей для посетителей был закрыт, велись реставрационные работы (вновь открылся музей в год столетия со дня смерти Достоевского). Но экскурсанты – на автобусах и пешие – к музею прибывали почти ежедневно. И не было еще случая, чтобы Георгий Иванович, закрученный реставрационными делами-хлопотами, отказал им во внимании. Правда, внимание это может мгновенно угаснуть, если директор определит, что перед ним зеваки, а не почитатели таланта Федора Михайловича. Тогда в лучшем случае Георгий Иванович перепоручит приехавших одному из своих сотрудников, а сам будет молча обходить зевак стороной и раздраженно фыркать, как кот, и поддергивать локотками свой неизменный черный пиджачок, что является у него признаком наивысшего раздражения. Но если хоть один человек из толпы экскурсантов заинтересует Георгия Ивановича… Однажды мне довелось наблюдать такую сцену. Вдоль забора дома-музея прохаживался человек в светлом костюме и в пыльных кирзовых сапогах, глазел по сторонам. Потом во двор дома-музея прошел, осмотрел все вокруг, баньку общупал и на скамейку под березами присел. Георгий Иванович возле незваного гостя туда-сюда челноком ходит и все чаще пиджачок локтями поддергивает. А незнакомец на директора – ноль внимания, будто во дворе своей дачки сидит, о жизни размышляет. Наконец не выдержал Георгий Иванович, остановился перед пришельцем, спросил резко:
– Вы зачем к нам пришли? Что вы здесь расселись?!
– Я не к вам пришел, – незнакомец отвечает и даже взглядом директора не удостаивает.
– К кому же вы пришли?
– К Федору Михайловичу.
– К Федору Михайловичу? – переспросил Георгий Иванович-другим уже тоном и совсем легонько пиджачок поддернул. – Позвольте узнать: чем привлекает вас Федор Михайлович?
– Ну, хотя бы тем, что оставил миру столько неразрешенных вопросов, – отвечает незнакомец с легкой усмешкой.
Георгий Иванович так и замер с прижатыми к бокам локотками, впился глазами в пришельца совсем по-иному, но продолжал экзаменовать собеседника:
– Позвольте спросить вас, уважаемый, каким словом – одним словом – вы определяете жизнь и творчество Достоевского?
Подумал немного человек, отвечает:
– Гуманизм.
– А двумя словами?
– Великий гуманизм.
Сдернул Георгий Иванович с головы соломенную шляпу, склонился церемонно в полупоклоне, представился:
– Директор Дома-музея Достоевского Смирнов. Прошу, если не возражаете, ко мне в кабинет. Побеседуем с вами о Федоре Михайловиче.
Много чудесных, незабываемых минут и часов провели мы с Глебом Горышиным в Доме-музее Достоевского в Старой Руссе. Даже в глухую морозную полночь, когда, измотанные многосуточными лыжными переходами по Тудору, Кунье или Ловати, мы подъезжали к этому городу на попутном холмском лесовозе, я думаю не об отдыхе, а о тех минутах, что проведем мы в звенящем от тишины доме Достоевского. На нижнем этаже дома в комнате-кабинете директора, где Георгий Иванович в период реставрационных работ днюет и ночует, мы будем пить крепчайший чай, а хозяин музея – худенький, ершистый, остренький, весь какой-то крученый и вывернутый, с запавшими диковатыми глазами – станет неспешно «заводиться» разговором. Говорит в основном он сам, мы с Горышиным больше слушаем. «Разогревается» Георгий Иванович обычно рассказами о делах музейных. Где какую вещицу или вещь, ко времени Федора Михайловича, а то и лично к писателю относящуюся, обнаружил и для музея приобрел. И о каждой такой вещице, будь то подлинный цилиндр Федора Михайловича, или перчатка его, или скатерть, плод середины прошлого века, Георгий Иванович повествует с тончайшими подробностями, мастерски выписывая характеры их нынешних владельцев. Да что там о подлинных вещах Федора Михайловича говорить, возьмем для примера хотя бы забор, что дом-музей окружает. Что интересного можно услышать о заборе, о строительстве его? Обычный дощатый глухой двухметровый забор, выкрашенный под цвет дома. Ну, показал нам Георгий Иванович точное место, где беременная Лизавета Смердящая через забор перелезла и в сад Федора Павловича Карамазова соскочила; и баньку показал, в которой разрешилась Лизавета сыночком, нареченным людьми после смерти ее Павлом Федоровичем Смердяковым. Кажется – все, ничего интересного о заборе и баньке услышать нельзя. Как бы не так! А день сегодняшний? Да узнай Федор Михайлович Достоевский историю строительства современного забора вокруг бывшей его усадьбы, ему этого материала если не на роман, то на повесть сродни «Дядюшкиному сну» вполне хватило бы.
Создание музея и реставрация дома Федора Михайловича – процесс не только сложный, но и длительный. И он потребовал от Георгия Ивановича бескомпромиссности, упорства, решительности, умения не давать воли эмоциям. Эта черта характера – не давать воли эмоциям в сложных ситуациях – у Георгия Ивановича не врожденная, а, по его же словам, фронтовыми годами привитая. Почти всю Отечественную войну прошел он командиром батареи 76-миллиметровых полковых пушек, что наступали (и отступали, конечно же) в боевых порядках пехоты. В наступлении с пушкой проще, а вот когда отступает пехота, побежала, артиллеристам худо. С орудием далеко не убежишь, а бросить пушку нельзя, на это у войны законы строгие. В подобных случаях артиллеристам – занимай круговую оборону, а там как бог даст. Кому повезет, в живых останется, кому не повезет – на войне как на войне. Георгию Ивановичу везло, хотя ранен был не раз – в грудь пулей навылет, осколками два раза касательно, и гангрены имел, и контузию. Но все это под определение «везло» подходит, если учесть, что только в бою на Курской дуге от восьмидесяти человек его батареи в живых осталось шестеро. Но вшестером с двумя искалеченными пушками старший лейтенант Смирнов круговую оборону выдержал, спокойствие сохранил и потому выжил. Иногда чистый случай помогал в живых остаться, как, например, на плацдарме у Западного Буга, бои на котором вспоминает в своих мемуарах маршал Чуйков. Противотанковая батарея Смирнова переправилась тогда через реку благополучно, но вот плоты с лошадьми течением снесло далеко вниз. И осталась батарея на одной ручной тяге. Несколько суток отбивались артиллеристы Смирнова от немецкой пехоты, от танков, а потом на нее «фердинандов» бросили. У «фердинанда» лобовая броня двести миллиметров, полковая 76-миллиметровая пушка ее не берет. Но командир батареи со своими артиллеристами и тут изловчился – приноровился «фердинанда» под брюхо бить, когда тот на бугорок взбирается. У «фердинанда» под брюхом баки с горючим и броня потоньше, самое уязвимое место. Двух «фердинандов» батарея подбила, а третий на наблюдательный пункт командира дивизии двинулся. У батареи Смирнова бронебойные снаряды кончились, одна картечь осталась, а из бункера НП полковник Ерофеев кричит: «Комбат, спасай!» А чем спасать, картечью? Стебанули пушки по «фердинанду» картечью, а тому хоть бы что. Но видать, в «фердинанде» опытные вояки сидели, сразу сообразили, что к чему. Развернулись, пошли батарею утюжить. И вот, не доходя нескольких метров до пушки, за которой комбат Смирнов со своими ребятами стоял, когда он уже и с жизнью распрощался, «фердинанд» вдруг дернулся и остановился. Люки открылись – из них поднятые руки – сдаются немцы! Горючее, оказывается, у «фердинанда» кончилось, пустые баки. Ну разве не счастливый случай?!
За тот бой Георгия Ивановича Смирнова наградили редкостным орденом – Большим английским крестом. Союзники, что на церемонии вручения наград присутствовали, сказали Георгию Ивановичу (то ли в шутку, то ли всерьез), что кавалерам этого ордена в Англии дано право присутствовать на заседаниях парламента.
На заседании английского парламента Георгию Ивановичу побывать не довелось, ни к чему было, зато на своем старорусском городском назаседался вволю.
Но я, кажется, далеко отклоняюсь в сторону от рассказа о восстановлении усадьбы Федора Михайловича.
Только после долгих споров и разбирательств, после вмешательства прессы добился Георгий Иванович, чтобы восстановление дома было передано реставраторам. За дело реставраторы принялись без долгих раздумий. Воссоздали вокруг усадьбы глухой двухметровый забор, какой был при Федоре Михайловиче, срубили на участке баньку (топи и парься), беседку поставили. Особенно много хлопот реставраторам и Георгию Ивановичу доставил дом писателя. Дом этот Федор Михайлович Достоевский приобрел (единственная его недвижимая собственность) благодаря неустанным заботам-хлопотам супруги Анны Григорьевны, сумевшей жесткой экономией во всем разорвать-таки долговую паутину, опутывавшую Достоевского по рукам и ногам со времен смерти брата Михаила. Если бы не Анна Григорьевна, никогда не видать Федору Михайловичу своего домика, всю жизнь скитался бы по чужим квартирам. А каково это писателю, пережившему каторгу и послекаторжную ссылку, не иметь своего угла, крыши над головой. Вон в одном только Петербурге Федор Михайлович сменил двадцать квартир; последняя его, на Кузнечном, если не ошибаюсь, была двадцать первой. По себе знаю, что такое переезды. Не зря в народе говорят: два раза переехать, что один раз погореть. Дом в Старой Руссе Федор Михайлович присмотрел еще в 1872 году, когда приезжал туда погостить к дальнему своему родственнику профессору Владиславлеву. А спустя три года сравнительно дешево купил этот дом с мебелью, с участком земли, дворовыми постройками. Правда, в старорусском доме жил Федор Михайлович с семьей не круглый год, в основном в весенне-летний период. Вот как вспоминает Анна Григорьевна Достоевская о Старой Руссе:
«…Мы очень полюбили Старую Руссу… Но кроме самого города мы полюбили и дачу Гриббе… Дача… стояла… на окраине города близ Коломца, на берегу реки Перерытицы, обсаженной громадными вязами, посадки еще аракчеевских времен… Федор Михайлович считал нашу старорусскую дачу местом своего физического и нравственного… отдохновения».
А вот как описывает в своих «Воспоминаниях» Анна Григорьевна распорядок дня Федора Михайловича в Старой Руссе:
«Наша повседневная жизнь в Старой Руссе была вся распределена по часам, и это строго соблюдалось. Работая по ночам, муж вставал не ранее 11 часов… После полудня Федор Михайлович звал меня в кабинет, чтобы продиктовать то, что он успел написать в течение ночи… Окончив диктовку и позавтракав… Федор Михайлович читал… или писал письма и во всякую погоду в половине четвертого выходил на прогулку по тихим пустынным улицам Руссы… В пять часов садился обедать… В семь часов мы с Федором Михайловичем отправлялись вдвоем на вечернюю прогулку и неизменно заходили на обратном пути в почтовое отделение, где к тому времени успевали разобрать петербургскую почту… К десяти часам во всем доме наступала тишина… Федор Михайлович уходил в свой кабинет читать газеты… Когда било 11 часов… я уходила к себе, все в доме спали, и только мой муж бодрствовал за работой до трех-четырех часов ночи».
В Старой Руссе – городишке с населением всего в семь тысяч человек, славящемся 36 питейными домами, 25 трактирами и 8 винными погребами, Достоевские обрели то, к чему давно стремились, – возможность пожить в глуши, а не на народе, как в Петербурге. Федор Михайлович мог там не только спокойно работать, но и вблизи наблюдать провинциальную жизнь России, а его тяга привязывать изображаемые в своих произведениях события к конкретным местам позволяет тому же Георгию Ивановичу Смирнову утверждать, что только в одном романе «Братья Карамазовы» Достоевским описаны шестнадцать улиц Старой Руссы, многие из которых, кстати, объявлены теперь заповедной зоной дома-музея. Годы жизни Достоевского с семьей в Старой Руссе были для него, на мой взгляд (и прошу прощения за избитые слова), самыми счастливыми. И не только потому, что хорошо ему здесь работалось, что создал он в Руссе «Подростка», часть «Бесов» и «Дневника писателя», «Речь о Пушкине», почти всю главную свою книгу «Братья Карамазовы», но еще потому, что царили в его семье мир, любовь, взаимное уважение. Достаточно прочитать хотя бы его переписку с Анной Григорьевной накануне и в дни Пушкинских торжеств в Москве, чтобы не сомневаться в этом. Трудно представить себе более заботливую и любящую жену и мать, нежели Анна Григорьевна. В своих письмах из Москвы в Старую Руссу Достоевский буквально считал часы и минуты, когда встретится он с семьей. Возможно, что если бы открытие памятника Пушкину отложили еще на несколько дней, Федор Михайлович не выдержал бы и уехал в Старую Руссу. Даже после триумфального выступления на торжестве с «Речью о Пушкине», когда восторженные поклонники буквально разрывали его на части, Федор Михайлович ни о чем ином думать не мог, как о скорейшем возвращении в Руссу.
Но кажется, я вновь отхожу от рассказа о делах реставрационных на доме-музее, углубляясь в личную жизнь Федора Михайловича. Хотя, чтобы полнее понять трудности реставраторов на доме-музее, уместно будет еще одно воспоминание привести – дочери Достоевского. Вот как она описывает старорусский дом, выведенный Федором Михайловичем в романе «Братья Карамазовы» как дом Федора Павловича Карамазова.