Текст книги "Том 2. Повести и рассказы"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)
– Ох!.. Иисусе!.. – ужаснулась Салюся, всплеснув руками.
– Успокойся, мой мальчик, никто тут не сделает тебе ничего дурного, – сказала графиня.
– Ну да, никто!.. Будто я не знаю, что вы прострелите мне башку… Мне ведь давно уже сулил органист! – возразил я.
– Ох!.. Иисусе!.. – во второй раз охнула ключница.
– Старость мою позорит! – воскликнул отец. – Три шкуры я бы содрал с этого лоботряса да еще бы посолил, если бы вы не взяли его под свою защиту, графиня.
Повар, стоявший в углу террасы, прикрыл рот рукой и весь побагровел, давясь от смеха. Я не утерпел и показал ему язык.
В толпе прислуги пронесся ропот удивления, а отец, схватив меня за руку, крикнул:
– Ты что, опять?.. Перед графиней показываешь язык?
– Я показал язык повару, а то он уж думал, что так и пристрелит меня, как старого буланку…
Графиня стала еще печальнее. Она откинула мне волосы со лба, глубоко заглянула в глаза и сказала отцу:
– Кто знает, пан Лесьневский, что еще выйдет из этого ребенка…
– Висельник! – коротко ответил озабоченный отец.
– Неизвестно, – возразила графиня, гладя мои взлохмаченные вихры. – Надо бы его в школу отдать, здесь он одичает. – А потом, уходя в гостиную, добавила вполголоса: – Из этого материала может получиться человек, пан Лесьневский… Только нужно его учить.
– Будет исполнено по вашей воле, графиня! – ответил отец и дал мне подзатыльник.
С террасы все ушли, но я остался, неподвижный, как камень, уставясь на дверь, за которой скрылась наша помещица. Лишь теперь я с сожалением подумал: «Отчего я не бросился к ее ногам?» – и почувствовал, как что-то сдавило мне грудь. Если бы она приказала, я бы с радостью улегся на пожарище и дал бы себя медленно изжарить на угольях догорающею хлева. Не потому, что она не велела повару ни пристрелить меня, ни побить, а потому, что у нее был такой нежный голос и печальный взор.
С этого дня я был уже менее свободен. Графиня не хотела, чтобы в огне погибли остальные постройки, отец досадовал, что не мог поквитаться со мной за сожженный хлев, а мне пора было готовиться к поступлению в школу. Учили меня поочередно органист и винокур. Говорили даже, что какие-то предметы мне будет преподавать господская гувернантка. Но, познакомившись со мной, эта дама заметила, что карманы у меня набиты камешками, ножами, дробью и пистонами, и напугалась так, что больше не пожелала меня видеть.
– Я таким бандитам уроков не даю, – сказала она моей сестре.
Однако в это время я стал уже гораздо серьезнее. Только однажды – ради опыта – хотел было удавиться. Но потом мне подвернулось какое-то другое занятие, и я не сделал себе ничего дурного.
Наконец в первых числах августа меня отвезли в школу.
Благодаря рекомендательным письмам графини экзамен я сдал вполне хорошо. Устроив меня на квартиру – со столом, репетиторством, родительским попечением и прочими удобствами – за двести злотых и пять корцев[1]1
Корец – старинная мера веса, приблизительно 129 килограммов.
[Закрыть] провизии в год, отец повел меня покупать гимназическую форму.
Новая одежда до того мне понравилась, что я не мог достаточно налюбоваться ею за день и, тихонько встав ночью, впотьмах облачился в мундир с красным воротником и надел на голову фуражку с красным околышем, намереваясь просидеть так лишь несколько минут. Но была дождливая ночь, от дверей немножко дуло, а на мне, кроме мундира и фуражки, было только исподнее, я незаметно задремал и проспал в форме до утра.
Проведя таким образом ночь, я весьма развеселил этим товарищей, но встревожил хозяина, возбудив в нем подозрение, что он пустил к себе в дом отчаянного сорванца. Во весь дух бросился он на постоялый двор, где остановился мой отец, и сказал ему, что ни за какие сокровища в мире не согласится держать меня у себя, разве что отец прибавит ему еще пять корцев картофеля в год. После долгого торга порешили на трех корцах, но, прощаясь со мной, отец так недвусмысленно выказал свое недовольство, что я не жалел, когда он уехал, и не скучал по дому, где мог чаще ждать столь же бурных изъявлений чувств.
Мое обучение в первом классе не ознаменовалось никакими выдающимися событиями. Ныне, рассматривая то время в исторической перспективе, – как известно, необходимой для объективного суждения, – я нахожу, что в общих чертах жизнь моя мало изменилась. В школе я немного дольше просиживал в закрытом помещении, дома немного больше бегал под открытым небом. Я сменил штатское платье на мундир, а лица, пекущиеся о гармоническом развитии моих духовных и физических свойств, вместо плетки употребляли розги.
Вот и все.
Давно признано, что школа, где обучаются вместе десятки мальчиков, тем самым подготовляет их к жизни в обществе и дает им знания, которых они бы не приобрели, воспитываясь в одиночку. В истинности этого я убедился через неделю после моего поступления в школу, когда научился «жать масло» – искусство, требующее участия по меньшей мере трех человек, а следовательно, не могущее существовать вне общества.
Только теперь я открыл в себе подлинный талант, самая природа которого предохраняла меня от теоретических изысканий и толкала к практической деятельности. Я принадлежал к лучшим игрокам в мяч, бывал «атаманом» в сражениях, устраивал внешкольные прогулки, называемые «бродяжничеством», и дирижировал топотом или ревом, который мы всем классом, человек в шестьдесят, иногда затевали для отдыха. Зато, оказавшись наедине с грамматическими правилами, исключениями, склонениями и спряжениями, являющимися, как известно, основой философского мышления, я сразу ощущал какую-то душевную пустоту, из глубины которой подымалась сонливость.
Если при таком таланте к отлыниванию от учения я все же довольно плавно отвечал уроки, то происходило это только благодаря острому зрению, которое позволяло мне читать книжку, лежавшую за две или за три парты. Случалось мне иногда отвечать совсем не то, что было задано, но я тотчас же прибегал к стереотипному оправданию, а именно, говорил, что не расслышал вопроса или что «оробел».
Вообще я был учеником будущего не только потому, что возбуждал недовольство в старых рутинерах и привлекал к себе симпатии молодежи, но и потому, что хорошие отметки по разным предметам, а вместе с ними и надежду на переход в следующий класс я видел лишь в мечтах, далеко опережавших действительность.
Отношения мои с учителями были неодинаковы.
Латинист ставил мне недурные отметки за то, что я усердно занимался гимнастикой, которую он же преподавал. Ксендз-законоучитель вовсе не ставил мне отметок, потому что я засыпал его затруднительными вопросами, на которые неизменно следовал единственный ответ: «Лесьневский, становись на колени!» Учитель рисования и каллиграфии благоволил ко мне как рисовальщик и осуждал меня как каллиграф; но, по его разумению, письмо было главным школьным предметом, а потому в споре с самим собой он склонялся к каллиграфии и ставил мне единицы, иногда двойки.
Арифметику я постигал вполне хорошо, оттого что преподавание ее велось по методу наглядного обучения, то есть «битья по лапам» за невнимание. Учитель польского языка предвещал мне блистательную карьеру после того, как мне удалось написать ему к именинам стихи, восхваляющие его строгость. Наконец, по остальным предметам отметки зависели от того, хорошо ли мне подсказывали соседи и на должном ли месте была открыта книга, лежавшая на передней парте.
Однако самые короткие отношения завязались у меня с инспектором. Человек этот настолько привык выгонять меня из класса во время уроков и встречаться со мной после уроков, что искренне встревожился, когда я как-то в течение недели не напоминал ему о себе.
– Лесьневский! – позвал он меня однажды, заметив, что я ухожу домой. – Лесьневский!.. Ты почему не остаешься?
– А я ничего не сделал.
– Это как же? Значит, тебя не записали в журнал?
– Честное слово, нет.
– И ты знал уроки?
– Да меня сегодня и не вызывали!..
Инспектор задумался.
– Что-то тут не так! – прошептал он. – Вот что, Лесьневский, постой-ка ты здесь минутку.
– Но, золотой пан инспектор, я же ни в чем не провинился!.. Честное слово!.. Ну, ей-богу!..
– Ага!.. Ты божишься, осел?.. Поди сюда сейчас же!.. А если ты и вправду ничего не натворил, это зачтется тебе в следующий раз!..
Вообще я пользовался у инспектора неограниченным кредитом, чем завоевал себе в школе известную популярность, тем более упрочившуюся, что она никого не побуждала к конкуренции.
В числе нескольких десятков первоклассников, среди которых один уже брился настоящей бритвой, трое по целым дням резались под партой в картишки, а остальные были здоровы, как кантонисты, – оказался калека Юзик. Это был горбатый, хилый мальчик, карлик для своих лет, с маленьким синим носиком, блеклыми глазами и прямыми, словно приглаженными, волосами. Слаб он был настолько, что по дороге в школу вынужден был неоднократно отдыхать, а робок до такой степени, что, когда его вызывали к доске, от страха лишался речи. Он никогда ни с кем не дрался и только просил, чтобы его не били. Когда ему однажды «дали леща» по сухой, как прутик, ручке, он потерял сознание, но, придя в себя, не пожаловался.
Родители его были живы, но отец прогнал из дому мать, а Юзика оставил у себя, ибо желал сам руководить его воспитанием. Он хотел сам провожать сына в школу, ходить с ним на прогулку и проверять уроки, но не делал этого за отсутствием времени: оно как-то удивительно быстро летело в заведении Мошки Липы, торговавшего горячительными напитками и черным пивом.
Таким образом, о Юзике вообще никто не заботился, и мне иногда казалось, что на этого мальчика даже бог неохотно взирает с неба.
Тем не менее у Юзика всегда были деньги – по шести и по десяти грошей в день. На них он должен был покупать себе во время перемены две булки и сосиску. Но его все преследовали, и, пытаясь хоть отчасти обезопасить себя, он покупал пять булок и раздавал самым сильным мальчишкам, чтобы смягчить их сердца. Однако дань эта мало ему помогала, так как, кроме пяти подкупленных, оставалось втрое больше неподкупленных. Изводили его непрестанно: один ущипнет, другой дернет за волосы, третий уколет, четвертый даст щелчка по уху, а менее храбрые хоть подразнят его, обзывая горбуном.
Юзик только улыбался их дружеским шуточкам и иногда просил: «Ну, хватит уже, оставьте!..» – а иногда ничего не говорил и, подперев голову худыми руками, рыдал.
Тогда мальчишки кричали: «Смотрите! Как у него трясется горб!..» – и донимали его еще пуще.
Я вначале почти не замечал горбуна, который показался мне кисляем. Но однажды тот великовозрастный малый, который уже брился настоящей бритвой, уселся позади Юзика и принялся щелкать его то по одному уху, то по другому. Горбун захлебывался от слез, а класс содрогался от хохота. Вдруг словно что-то кольнуло меня в сердце. Я схватил перочинный нож, бросился к верзиле, продолжавшему щелкать горбуна, и до кости пырнул его в руку ножом, заявив, что то же сделаю со всяким, кто тронет Юзика хоть пальцем!..
Верзила побелел как стена, из руки его брызнула кровь, и казалось, он вот-вот упадет в обморок. В классе сразу перестали смеяться, а потом все наперебой закричали: «Так ему и надо, пускай не пристает к калеке!..» В эту минуту вошел учитель: узнав, что я поранил товарища ножом, он хотел вызвать инспектора с «дядькой» и розгами. Но тут все принялись за меня просить, даже сам раненый верзила, и мы все перецеловались, сперва я с верзилой, потом он с Юзиком, потом Юзик со мной, – и так это и замяли.
Потом я заметил, что горбунок то и дело оборачивается ко мне и улыбается – вероятно, потому, что за весь урок его ни разу не щелкнули. Во время перемены к нему тоже никто не приставал, а несколько мальчиков объявили, что будут его защищать. Он поблагодарил их, но подбежал ко мне и стал совать мне булку с маслом. Я не взял, он немножко смутился и тихо проговорил:
– Знаешь что, Лесьневский, я тебе кое-что скажу по секрету.
– Выкладывай! Только скорей…
Горбун оторопел, но все-таки спросил:
– У тебя уже есть какой-нибудь друг?..
– Да на что он мне?..
– Понимаешь, если ты хочешь, я могу быть твоим другом.
Я посмотрел на него сверху вниз. Он еще сильнее сконфузился и снова спросил тоненьким, сдавленным голоском:
– А почему ты не хочешь, чтобы я был твоим другом?
– Потому что я не вожусь с такими слюнтяями, как ты!.. – ответил я.
Носик горбуна посинел еще больше, чем всегда. Он уже собирался уйти, но еще раз повернулся ко мне.
– А не хочешь, чтобы я с тобой сидел?.. – предложил он. – Понимаешь, я слушаю, что задают учителя, и мог бы делать за тебя примеры… А потом – я хорошо подсказываю…
Этот довод показался мне веским. Подумав, я решил пустить горбуна на свою парту, а сосед мой за пять булок уступил ему место.
После перемены Юзик перебрался ко мне. Это был самый горячий мой почитатель, наперсник и помощник. Он отыскивал слова и делал все переводы, он записывал заданные примеры и носил чернильницу, перья и карандаши для нас обоих. А как он подсказывал!.. За время моего пребывания в школе мне многие подсказывали, иных даже ставили за это на колени, но никому и не снилось такое совершенство, какого достиг Юзик. Горбунок подсказывал артистически: он умел говорить, не разжимая зубов, и делал это с таким невинным видом, что никто из учителей ни о чем не подозревал.
Всякий раз, когда меня сажали в карцер, он украдкой приносил мне хлеб и мясо от своего обеда. А когда дело принимало более неприятный оборот, он со слезами на глазах заверял товарищей, что я не дам себя в обиду.
– Го-го! – говорил он. – Казик силач. Он как схватит «дядьку» за плечи, тот так и полетит наземь, будто перышко. Уж вы не беспокойтесь!..
Товарищи мои действительно не беспокоились, зато он, бедняжка, беспокоился за нас обоих.
Если на каком-нибудь уроке горбунку не нужно было напрягать внимание, он принимался расточать мне комплименты.
– Боже мой!.. Если бы я был таким силачом, как ты!.. Боже мой!.. Если бы я был таким способным!.. Понимаешь, тебе только стоит захотеть, и ты через месяц будешь первым учеником…
Однажды, совершенно неожиданно, учитель немецкого языка вызвал меня к доске. Юзик перепугался и едва успел мне сказать, что к четвертому склонению относятся все существительные женского рода, например: die Frau – госпожа…
Я стремительно вышел на середину и весьма уверенно заявил учителю, что к четвертому склонению относятся все существительные женского рода, например: die Frau – госпожа… Но на этом мои познания кончились.
Учитель поглядел мне в глаза, покачал головой и велел переводить. Плавно и громко я прочитал по-немецки раз, потом еще более плавно второй раз, а когда начал читать тот же самый кусок в третий раз, учитель приказал мне идти на место.
Возвращаясь к своей парте, я заметил, что Юзик пристально следит за карандашом учителя и что он очень расстроен.
Машинально я спросил горбуна:
– Не знаешь, какую он мне поставил отметку?
– Откуда ж мне знать? – вздохнул Юзик.
– А как тебе кажется?
– Я бы поставил тебе пятерку, – сказал горбунок, – ну, самое меньшее – четверку, но он…
– А он мне что поставил? – продолжал я допытываться.
– Мне кажется, кол… Но он же осел, что он в этом понимает! – проговорил Юзик тоном глубокого убеждения.
Несмотря на свою хрупкость, мальчик этот был удивительно трудолюбив и понятлив. Я обычно читал в классе романы, а он слушал все объяснения, а потом мне повторял.
Однажды я спросил его, о чем говорил учитель зоологии.
– Он сказал, – с таинственным видом ответил горбун, – что растения похожи на животных.
– Дурак он! – выпалил я.
– Ох, нет! – воскликнул горбунок. – Он прав. Я уже кое-что тут понял.
Я засмеялся и сказал:
– Ну, если ты такой умный, объясни мне, чем верба похожа на корову?
Мальчик задумался и медленно заговорил:
– Понимаешь ли… корова растет, и верба тоже растет…
– А дальше что?..
– Так вот… корова питается, и верба тоже питается – соками земли…
– А дальше что?..
– Корова женского рода, ну… и верба женского рода, – объяснял Юзик.
– Но корова машет хвостом! – сказал я.
– А верба машет ветвями! – возразил он.
Такое множество аргументов поколебало мою уверенность в том, что между животными и растениями нет ничего общего. Самый этот взгляд мне понравился, и с этого времени я пристрастился к зоологии, изложенной в книжке Писулевского. Благодаря доводам горбунка я стал получать по этому предмету пятерки.
Однажды Юзик не пришел в школу, а на другой день во время урока мне сказали, что кто-то меня «выстукивает». Я выскочил в коридор слегка встревоженный, как всегда в таких случаях, но вместо инспектора увидел плотного мужчину с багровым лицом, фиолетовым носом и красными глазами.
Незнакомец заговорил хрипловатым голосом:
– Это ты, мальчик, Лесьневский?
– Я.
Он переступил с ноги на ногу, как будто его качнуло, и прибавил:
– Зайди-ка к моему сыну, Юзику, ну, горбатому, знаешь? Захворал он: третьего дня его переехали, так немножко зашибли…
Незнакомец снова качнулся, окинул меня блуждающим взором и ушел, громко топая по коридору. Меня будто кипятком обварили. «Лучше бы уж меня переехали, а не бедного горбунка, – думал я, – такой он слабенький и добрый…»
После полудня, как всегда, началась большая перемена. Я уже не пошел домой обедать, а побежал к Юзику.
Он жил с отцом на окраине города в двух комнатках одноэтажного домика. Когда я вошел, горбунок лежал в своей коротенькой кроватке. Был он один, совершенно один. Он тяжело дышал и дрожал от холода, потому что печку не топили. Зрачки его расширились так, что глаза казались почти черными. В комнате пахло сыростью, с крыши падали капли тающего снега.
Я наклонился над кроватью и спросил:
– Что с тобой, Юзик?..
Он оживился, разжал губы, словно пытаясь улыбнуться, но только застонал. Потом взял меня за руку своими иссохшими ручками и заговорил:
– Я, верно, умру… Но мне страшно так… одному… вот я и просил тебя прийти… Но это… понимаешь… скоро, а мне будет немножко веселей…
Никогда еще Юзик не представал передо мной таким, как сегодня. Мне казалось, что этот калека вдруг стал великаном.
Он глухо застонал и закашлялся, на губах его выступила розовая пена. Закрыв глаза, он затих, тяжело дыша, а минутами совсем не дыша. Если б я не чувствовал пожатия его пылающих ручонок, то подумал бы, что он умер.
Так прошел час, два, три часа – в глубокой тишине. Я почти утратил способность думать. Юзик изредка и с большим усилием произносил несколько слов. Он рассказал мне, что на него сзади наехала телега и сразу нестерпимо заболела поясница, но теперь уже не болит, и что отец вчера прогнал прислугу, а сегодня пошел искать другую…
Потом, не отпуская моей руки, он попросил меня прочитать все ежедневные молитвы. Я прочитал «Отче наш», а когда начал «От сна восстав», он прервал меня:
– Теперь прочитай: «Тебе, господи боже мой, исповедую грехи мои…» Завтра я уже, наверно, не проснусь…
Зашло солнце, и настала ночь, но была она какая-то мутная, потому что луна светила сквозь тучи. Свечи в доме не было, да я и не собирался ее зажигать. Юзик становился все беспокойнее, он бредил и почти не приходил в сознание.
Было уже поздно, когда с улицы гулко хлопнула калитка. Кто-то прошел по двору и, насвистывая, отворил дверь в комнату.
– Ты, папка? – простонал горбунок.
– Я, сынок! – ответил хриплый голос. – Ну, как ты там? Верно, лучше?.. Так и должно быть!.. Главное – выше голову, сынок!
– Папка… света нет… – сказал Юзик.
– Свет – чепуха!.. А это кто? – заорал он, наткнувшись на меня.
– Это я…
– Ага! Лукашова? Хорошо!.. Переночуй сегодня здесь, а уж завтра я задам тебе баню… Я губернатор!.. Ром-Ямайка!..
– Покойной ночи, папка!.. Покойной ночи!.. – шептал Юзик.
– Покойной ночи, покойной ночи, мой мальчик!.. – ответил отец и, склонившись над кроватью, поцеловал в голову – меня.
Я нащупал у него под мышкой бутылку.
– Выспишься, – прибавил он, – а завтра марш в школу!.. Шагом мааррш!.. Ром-Ямайка!.. – рявкнул он и ушел в другую комнату.
Там он грузно сел, должно быть на сундук, стукнулся головой об стену, а через минуту послышалось мерное бульканье, как будто кто-то пил.
– Казик! – прошептал горбунок, – когда я уже буду… там… ты иногда приходи ко мне. Расскажешь, какие заданы уроки…
В соседней комнате гаркнул хриплый бас:
– Здравия желаем господину губернатору!.. Ура!.. Я губернатор!.. Ром-Ямайка!..
У Юзика начался озноб, он говорил все более бессвязно:
– Так ломит спину!.. Ты не сел на меня, Казик? Казик!.. Ох, не бейте меня, не бейте!..
– Ром!.. Ром-Ямайка! – гремело в другой комнате.
Снова что-то забулькало, потом бутылка с оглушительным звоном ударилась об пол.
Юзик потянул мою руку ко рту, прикусил пальцы зубами и – вдруг выпустил. Он уже не дышал.
– Сударь! – закричал я. – Сударь! Юзик умер!..
– Да что ты болтаешь? – буркнул голос в соседней комнате.
Я вскочил с кровати и встал в дверях, вглядываясь в темноту.
– Юзик умер!.. – повторил я, дрожа всем телом.
Человек рванулся с сундука и заорал:
– Убирайся отсюда, дурак!.. Я его отец, я лучше знаю, умер он или нет!.. Да здравствует господин губернатор!.. Ром-Ямайка!..
Я в ужасе убежал.
Всю ночь я не мог уснуть, меня била дрожь, мучили какие-то страшные видения. Утром меня осмотрел хозяин квартиры, сказал, что у меня жар и что я, наверное, заразился от задавленного горбуна, а затем велел мне поставить на поясницу двенадцать кровососных банок. После этого лечения наступил такой кризис, как назвал это хозяин, что я неделю пролежал в постели.
На похоронах Юзика я не был, но его провожал весь наш класс с учителями и ксендзом. Мне говорили, что гробик у него был черный, обитый бархатом и маленький, как футляр для скрипки.
Отец его страшно плакал, а на кладбище схватил гроб и хотел с ним бежать. Но Юзика все-таки похоронили, а его отца полицейские выпроводили с кладбища.
Когда я в первый раз пришел в школу, мне сказали, что кто-то ежедневно справляется обо мне. Действительно, в одиннадцать часов меня вызвали из класса.
Я вышел – за дверью стоял отец умершего Юзика. Лицо у него было бледно-фиолетовое, а нос сизый. Он был совершенно трезв, только голова у него тряслась и дрожали руки.
Взяв меня за подбородок, человек этот долго смотрел мне в глаза, а потом неожиданно спросил:
– Это ты вступился за Юзика, когда к нему приставали в классе?..
«С ума, что ли, сошел этот старик?» – подумал я и ничего не ответил.
Он обнял меня за шею и несколько раз поцеловал в голову, шепча:
– Благослови тебя бог!.. Благослови тебя бог!..
Отпустив мою голову, он снова спросил:
– Ты ведь был при его смерти?.. Скажи мне правду, очень он мучился?.. – Но вдруг отшатнулся и быстро проговорил: – Или нет… ничего мне не рассказывай!.. О, никто не знает, как я несчастен!..
Из глаз его полились слезы. Он схватился обеими руками за голову, отвернулся от меня и побежал к лестнице с воплем:
– Бедный я!.. Бедный… бедный!..
Кричал он так громко, что в коридор высыпали учителя. Поглядев ему вслед, покачали головами и велели мне возвратиться в класс.
Под вечер какой-то рассыльный принес мне на квартиру довольно большой сундук и записку, в которой было лишь несколько слов: «От бедного Юзика на память».
В сундуке оказалось множество прекрасных книг, оставшихся после покойного Юзика, в том числе: «Книга о вселенной», «История» Цезаря Кантю, «Дон-Кихот», «Дрезденская галерея» и другие. Благодаря этим книгам я пристрастился к серьезному чтению.
Весна уже была в разгаре, когда я в первый раз отправился на могилу Юзика. Она была такая же маленькая и горбатая, как он. Я заметил, что кто-то обсадил ее зелеными ветками. В нескольких шагах от могилки в траве валялась груда бутылок с надписью: «Ром-Ямайка». Я просидел там с час, но не сказал Юзику, какие уроки нам задали, потому что и сам не знал, и он меня не спросил.
Через неделю я снова пришел на кладбище. Снова я увидел свежие ветки на могиле Юзика, а в траве – несколько целых и разбитых бутылок.
В начале мая по городу разнеслась странная весть. Однажды утром на могиле Юзика нашли мертвым его отца. Возле него лежала недопитая бутылка с надписью: «Ром-Ямайка».
Доктора говорили, что умер он от аневризма.
События эти странно подействовали на меня. С этого времени меня стало тяготить общество товарищей, надоедали их шумные игры. Тогда я углублялся в книги, доставшиеся мне от Юзика, или убегал за город, в овраги, заросшие кустарником, и, бродя по ним, размышлял бог весть о чем. Не раз я задавался вопросом, почему так нелепо погиб Юзик и почему отец его был так одинок, что искал прибежища на могиле сына? Я понял, что самое большое несчастье – это не иметь близких, и уже не удивлялся тому, что бедный горбунок искал себе друга.
Я тоже нуждался теперь в друге. Но среди товарищей ни один не пришелся мне по душе. Вспомнил я о сестре. Нет!.. Сестра не заменит друга.
Товарищи говорили про меня, что я одичал, а у хозяина квартиры уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что я стану величайшим злодеем.
Настал торжественный акт, и тут инспектор объявил во всеуслышание, что я переведен во второй класс. Событие это наполнило меня радостным изумлением. Мне вдруг начало казаться, что, хотя в школе имеются и старшие классы, все же самый замечательный – второй. Я уверял товарищей, что ученики остальных классов – с третьего по седьмой включительно – лишь повторяют то, чему выучились во втором, но в душе я трепетал, как бы учителя не спохватились после каникул, что перевели меня просто по ошибке, и не водворили обратно в первый класс.
Однако на следующий день я немного попривык к своему счастью, а когда ехал домой на каникулы, по дороге не переставая толковал вознице, что из множества учеников я один заслуженно переведен во второй класс и что я перешел лучше всех. Я приводил ему такие неопровержимые доказательства, что он не вытерпел и стал зевать. Но, едва умолкнув, я с ужасом убедился, что сам я полон сомнений.
На другой день, подъезжая к дому, я увидел сестру Зосю: она выбежала мне навстречу. Я тотчас сообщил ей, что перешел во второй класс и что умер мой друг Юзик, оттого что его переехали. Она же сказала, что соскучилась по мне, что у ее курицы уже десять цыплят, что к графине два раза в неделю приезжает с визитом какой-то господин, что их гувернантка влюбилась в приказчика и что ее, то есть Зосю, покойный Юзик ничуть не интересует, потому что он был горбун. Но, между прочим, ей жалко его.
Говорила она это, стараясь казаться взрослой барышней.
Отца я увидел в полдень. Он встретил меня очень радушно и сказал, что даст мне на каникулы лошадь и позволит стрелять из кремневого ружья.
– А теперь, – прибавил он, – ступай в господский дом и поздоровайся с графиней, хотя… – И тут он махнул рукой.
– Что случилось, отец?.. – спросил я, как большой, и даже сам испугался своей смелости.
Сверх ожидания отец не рассердился и ответил с оттенком горечи:
– Теперь она уже не нуждается в старом уполномоченном. Скоро тут будет новый хозяин; ну, а этот сумеет… – Он внезапно замолк и, отвернувшись, буркнул сквозь зубы: – Проиграть в карты имение…
Я начинал догадываться, что в мое отсутствие здесь произошли важные перемены. Тем не менее я отправился поздороваться с помещицей. Она приняла меня очень приветливо, а я заметил, что в глазах ее, прежде таких печальных, теперь появилось совсем иное выражение.
Возвращаясь домой, я встретил во дворе отца и сказал ему, что графиня необыкновенно весела. Она вертится и хлопает в ладоши, в точности как ее горничные.
– Еще бы! Какая баба перед свадьбой будет не в духе… – пробормотал отец словно про себя.
В эту минуту к господскому дому подкатила изящная коляска, и из нее выскочил высокий мужчина с черной бородой и огненными глазами. Должно быть, графиня выбежала на крыльцо, потому что я видел, как она из дверей протянула ему обе руки.
Отец шел впереди меня и, тихо посмеиваясь, брюзжал:
– Ха-ха!.. Все бабы с ума посходили!.. Барыня вздыхает по щеголю, а гувернантка по приказчику… А для Салюси остался я да еще ксендз… Ха-ха!
Мне шел двенадцатый год, и я уже много слышал о любви. Тот верзила, который брил усы и три года сидел в первом классе, не раз изливался перед нами в своих чувствах к какой-то барышне и рассказывал нам, что видит ее по нескольку раз в день – на улице или через форточку. Наконец, сам я прочитал немало необыкновенно прекрасных романов и отлично помню, сколько волнений мне доставили их герои.
Поэтому недомолвки отца произвели на меня тягостное впечатление.
Проникшись сочувствием к помещице и даже к гувернантке, я в то же время ощутил неприязнь к бородатому господину и к приказчику. Я никогда не сказал бы этого вслух (не посмел бы признаться даже себе), но мне казалось, что и графиня и гувернантка поступили бы гораздо правильнее, если бы избрали предметом своих воздыханий меня.
В первые дни по приезде я обежал деревню, парк и конюшню, ездил верхом и катался на лодке, но вскоре почувствовал, что мне становится скучно. Правда, отец все чаще разговаривал со мной, как со взрослым, винокур приглашал меня выпить с ним старки, а приказчик навязывался со своей дружбой и обещал рассказать, какие мучения он претерпевает из-за гувернантки, но меня это не занимало. И старку винокура, и признания приказчика я бы отдал за хорошего товарища. Но, перебрав мысленно всех, кто вместе со мной кончил первый класс, я пришел к выводу, что ни один из них не соответствовал моему теперешнему настроению.
Порой из глубины души всплывал передо мной грустный образ умершего Юзика и тише дуновения летнего ветерка говорил мне о чем-то неведомой. Тогда меня охватывала какая-то сладостная печаль, и я тосковал – сам не знаю о чем… Однажды, когда я, поглощенный своими грезами, бродил по заросшим дорожкам парка, меня неожиданно остановила сестра моя Зося и спросила:
– Почему ты с нами не играешь?
Меня бросило в жар.
– С кем?..
– Со мной и с Лёней.
Навеки останется загадкой, почему в эту минуту имя Лёни слилось у меня с образом Юзика и почему я покраснел так, что у меня щеки запылали, а на лбу выступил пот.
– Ты что же… не хочешь с нами играть? – с удивлением спросила сестра. – На пасху тут был один ученик третьего класса, так он вовсе не важничал, как ты. Целыми днями с нами бегал.
И снова во мне вспыхнула беспричинная ненависть – на этот раз к третьекласснику, которого я никогда не видел. Наконец я ответил Зосе брюзгливым тоном, хотя в душе отнюдь не питал к ней обиды:
– Не знаю я никакой Лёни.
– Как не знаешь? Разве ты не помнишь, как из-за нее тебя побила та гувернантка? А ты забыл, как плакала и просила Лёня, чтобы тебя не наказывали, когда сгорел этот… хлев?
Конечно, я все отлично помнил и особенно Лёню; но, должен признаться, памятливость сестры меня рассердила. Я счел чуть ли не позорящим честь моего мундира, что в деревне, да еще у каких-то девочек-подростков может оказаться такая хорошая память.