355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бернард Маламуд » Идиоты первыми » Текст книги (страница 7)
Идиоты первыми
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:53

Текст книги "Идиоты первыми"


Автор книги: Бернард Маламуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

И Лео вздрогнул от неожиданности, когда Лили вдруг сказала:

– А я думала сейчас о мистере Зальцмане. Занятный он человек, правда?

Не зная, что ответить, он только кивнул.

Но она храбро продолжала, слегка краснея:

– В общем, я ему благодарна, ведь это он нас познакомил. А вы?

Он вежливо ответил:

– И я тоже.

– Я хочу сказать… – Она рассмеялась, и то, что она сказала, было сказано вполне по-светски, во всяком случае, ничего вульгарного в этом не было. – Я хочу сказать – ведь вы не против, что мы с вами так познакомились?

Ему была скорее приятна ее честность: значит, она хотела сразу наладить их отношения, и он понимал, что для такого подхода требуется какой-то жизненный опыт и смелость. Видно, у нее было прошлое, раз она так прямо могла выяснить отношения.

Он сказал, что ничего не имеет против такого способа знакомства. Профессия Зальцмана освящена традицией и вполне почтенна, она может оказать ценные услуги, хотя, подчеркнул он, может и ничего не выйти.

Лили со вздохом согласилась. Они шли рядом, и после довольно долгого молчания она спросила с нервным смешком:

– Вы не обидитесь, если я вам задам несколько личный вопрос? Откровенно говоря, эта тема мне кажется безумно увлекательной.

И хотя Лео только пожал плечами, она несколько смущенно спросила:

– Как вы пришли к своему призванию? Я хочу сказать – наверно, вас осенила благодать?

Помолчав, Лео медленно сказал:

– Меня всегда интересовало Священное Писание.

– Вы чувствовали в нем присутствие Всевышнего?

Он кивнул и переменил тему:

– Я слышал, что вы побывали в Париже, мисс Гиршгорн?

– Ах, это вам Зальцман сказал, рабби Финкель? – Лео поморщился, но она продолжала: – Это было так давно, уже все позабылось. Помню, мне пришлось вернуться на свадьбу сестры.

Нет, эту Лили ничем не остановить. С дрожью в голосе она спросила:

– Так когда же в вас вспыхнула любовь к Богу?

Он посмотрел на нее, широко открыв глаза. И вдруг понял, что она говорит не о нем, Лео Финкеле, а о совершенно другом человеке, о каком-то мистическом чудаке, может быть даже о вдохновенном пророке, которого выдумал для нее Зальцман, какого и на свете нет. Лео задрожал от гнева и унижения. Наговорил ей с три короба, старый врун, и ему тоже – обещал познакомить с девушкой двадцати девяти лет, а он по ее напряженному, тревожному лицу сразу понял, что перед ним женщина лет за тридцать пять, и притом очень быстро стареющая. Только выдержка заставила его потерять с ней столько времени.

– Я вовсе не религиозный человек, – сурово произнес он, – и никаких талантов у меня нет. – Он чувствовал, что стыд и страх охватывают его, когда он подыскивает слова. – Я думаю, – сказал он напряженным голосом, – что я пришел к Богу не потому, что любил его, а потому, что я его не любил.

Лили сразу завяла. Лео увидал, как вереница румяных буханок хлеба уносится от него, словно стая уток в высоком полете, совсем как те крылатые хлеба, которые он мысленно считал вчера вечером, пытаясь уснуть. К счастью, внезапно пошел снег, и он подумал – уж не Зальцман ли это подстроил.

Он так взъярился на свата, что поклялся выкинуть его из комнаты, как только тот появится. Но Зальцман вечером не пришел, и гнев Лео приутих, сменившись необъяснимой тоской. Сначала он решил, что виновато разочарование от встречи с Лили, но потом ему стало ясно, что он связался с Зальцманом, не отдавая себе отчета. И словно шесть рук вырвали из него душу, оставив внутри сплошную пустоту, когда он наконец понял, что просил свата найти ему невесту, потому что сам на это не способен. Страшное откровение пришло к нему после встречи и разговора с Лили Гиршгорн. Ее настойчивые вопросы довели его до того, что он – больше себе, чем ей, – открыл свое истинное отношение к Богу и при этом с убийственной ясностью осознал, что, кроме своих родителей, он никогда никого не любил. А может быть, все было наоборот: он не любил Бога, как мог бы любить, именно потому, что не любил людей. Казалось, вся его жизнь обнажилась перед ним, и Лео впервые увидел себя таким, каким он был на самом деле – нелюбящим и нелюбимым. И от этого горького, хотя и не совсем неожиданного, открытия он пришел в такой ужас, что только страшным усилием воли сдержал крик. Закрыв лицо руками, он тихо заплакал.

Хуже следующей недели он ничего в жизни не знал. Он перестал есть, исхудал. Борода у него потемнела, растрепалась. Он не посещал семинары и почти не открывал книг. Он всерьез думал, не уйти ли ему из Йешивского университета, хотя его глубоко тревожила мысль о потерянных годах учения (они представлялись ему как сотни страниц, вырванных из книг и рассыпанных над городом), уж не говоря о том, что это убьет родителей. Но прежде он жил, не зная себя, и ни в Пятикнижии, ни в комментариях – mea culpa [14]14
  Моя вина ( лат.).


[Закрыть]
– не сумел открыть истину. Он не знал, куда деваться, и в этом отчаянном одиночестве обратиться было не к кому, и хотя он часто думал о Лили, но ни разу не мог заставить себя сойти вниз и позвонить ей по телефону. Он стал обидчив и раздражителен, особенно с хозяйкой квартиры, которая приставала к нему с разными расспросами, но, с другой стороны, чувствуя, каким он становится противным, он останавливал ее на лестнице и униженно извинялся, пока она в обиде не убегала от него. Во всем этом он находил одно утешение: он был еврей, а евреи обречены на страдания. Но к концу этой жуткой недели он снова обрел силы и цель в жизни: надо продолжать то, что намечено. Пусть он сам несовершенен, зато его идеал – совершенство. И хотя при одной мысли о поисках невесты у него начинались изжога и тоска, но, быть может, теперь, узнав себя заново, он мог добиться большего успеха. Может быть, именно теперь к нему придет любовь, а с ней и желанная невеста. Неужто для этого священного поиска ему нужен был какой-то Зальцман?

И в тот же вечер сват, похожий на скелет с загнанными глазами, появился в его доме. Он являл собой картину обманутого ожидания, словно всю неделю вместе с Лили Гиршгорн терпеливо ждал телефонного звонка и не дождался.

Робко откашлявшись, он сразу приступил к делу:

– Ну и как она вам понравилась?

Лео рассердился и не мог удержаться, чтобы не отругать свата.

– Зачем вы наврали мне, Зальцман?

Бледное лицо Зальцмана побелело, словно он окоченел от лютого мороза.

– Вы же сказали, что ей всего двадцать девять? – настаивал Лео.

– Даю вам слово…

– А ей все тридцать пять, если не больше. По меньшей мере тридцать пять!

– Что вы заладили одно и то же! Ее отец сам мне сказал.

– Ну ладно. Гораздо хуже, что вы и ей наврали.

– А как это я ей наврал, как?

– Вы рассказали ей обо мне неправду. Вы все преувеличили и тем самым унизили меня. Она вообразила, что я совсем другой человек, какой-то полумистический чудо-раввин.

– Я же только сказал, что вы религиозный человек.

– Воображаю.

Зальцман вздохнул.

– Что делать, такая у меня слабость, – сознался он. – Моя жена всегда говорит: ну зачем тебе все хочется продать? Но когда я вижу двух хороших людей и знаю, что им бы только пожениться на здоровье, так я до того радуюсь, что на меня удержу нет, все говорю, говорю. – Он смущенно ухмыльнулся. – Потому Зальцман и нищий.

Лео уже не сердился:

– Что ж, Зальцман, больше нам говорить не о чем.

Сват вперил в него голодный взгляд.

– Вы что, не хотите больше искать невесту или как?

– Нет, хочу, – сказал Лео. – Но я решил искать ее по-другому. Больше я на сватовство не пойду. Откровенно говоря, я теперь считаю необходимым полюбить до брака. Понимаете, я хочу влюбиться в ту, на которой я женюсь.

– Влюбиться? – сказал Зальцман с удивлением. Помолчав, он добавил: – Может, для нас любовь – это наша жизнь, но уж для женщин – нет. Там, в гетто, они…

– Знаю, знаю, – перебил его Лео. – Я часто об этом думал. Любовь, говорил я себе, должна быть побочным продуктом главного: жизни, религии, а не самоцелью. Но для себя я считаю необходимым поставить себе цель и достичь ее.

Зальцман пожал плечами, но сказал:

– Слушайте, ребе, хотите любовь, так я вам устрою любовь. У меня есть такие клиентки, такие красавицы, что не успеют ваши глаза их увидеть, как вы уже влюблены.

Лео невесело усмехнулся:

– Боюсь, что вы ничего не понимаете.

Но Зальцман уже торопливо расстегивал портфель и вынимал из него толстый конверт.

– Карточки, – сказал он, кладя конверт на стол и уходя.

Лео закричал ему вслед, чтобы он забрал свой конверт, но Зальцмана словно ветром сдуло.

Наступил март. Лео вернулся к своим обычным занятиям. Хотя ему все еще было не по себе – одолевала усталость, он задумал как-нибудь расширить знакомства. Конечно, не обойтись без расходов, но он умеет сводить концы с концами, а когда они не сводятся, он их связывает. Зальцмановские карточки пылились на столе. Иногда, сидя за книгами или за стаканом чаю, Лео поглядывал на конверт, но ни разу до него не дотронулся.

Время шло, но никаких новых знакомств с лицами прекрасного пола Лео не завел, слишком это было сложно в его положении. Как-то утром Лео поднялся в свою комнату и, стоя у окна, посмотрел на город. И хотя день был ясный, ему все казалось мрачным. Он долго смотрел, как люди куда-то спешат, потом с тяжелым сердцем отвернулся от окна и оглядел свою каморку. Конверт все еще лежал на столе. Внезапно он схватил его и открыл рывком. Полчаса он стоял у стола в каком-то возбуждении, рассматривая фотографии, оставленные Зальцманом. Наконец он отложил их с глубоким вздохом. Девушек было шесть, все были по-своему привлекательны, но стоило на них посмотреть подольше, и они превращались в Лили Гиршгорн: все не первой молодости, у всех голодные глаза при веселых улыбках – ничего настоящего, подлинного. Видно, жизнь прошла мимо них, несмотря на их страстные призывы. Они превратились в фотографии из черного портфеля, вонявшего рыбой. Но когда Лео стал втискивать фотографии в конверт, оттуда выпала еще одна – любительский снимок, так снимаются на улице у фотографа-«пушкаря» за четвертак. Он только взглянул – и вскрикнул.

Это лицо проникало в самую душу. Он не сразу понял почему. В нем была юность – весеннее цветение и вместе с тем старость – какая-то растраченность, замученность – особенно в глазах, в них ему померещилось что-то знакомое до боли и в то же время совершенно чужое. Ему казалось, что они уже когда-то встречались, но сколько он ни напрягал память, ничего вспомнить не мог, хотя чувствовал, что вот-вот всплывет ее имя, словно написанное ее рукой. Нет, не может быть, он бы запомнил ее. И не потому, сказал он себе, что в ней была особая красота, хотя ее лицо было очень привлекательно, а потому, что она чем-то бесконечно трогала его. Если пристально вглядываться в некоторых девиц с фотографий, то они, возможно, даже были красивее, но эта сразу запала ему в сердце тем, что жила или хотела жить, а может быть, и жалела, что так живет, и знала страдание – это видно по глубине непокорных глаз, по свету, одевавшему ее, отраженному от нее, в ней таилась неизведанная сила, было что-то особое, свое. И он возжелал ее. Голова у него раскалывалась, глаза горели от пристального вглядывания в это лицо, и вдруг словно туман рассеялся у него в мозгу, он почувствовал страх перед ней, понял, что столкнулся с чем-то недобрым. Он вздрогнул и тихо сказал себе: «Во всех нас есть зло…»

Лео заварил чай в маленьком чайнике и сел, отпивая его небольшими глотками, без сахару, чтобы успокоиться. Но, не допив стакан, снова стал вглядываться в ее лицо и решил, что оно прекрасно – прекрасно и создано для Лео Финкеля. Только такая, как она, могла его понять, могла помочь ему найти то, чего он искал. А может быть, и она его полюбит. Он не понимал, как она попала в отбросы из зальцмановского бочонка, но знал одно: надо срочно ее найти.

Сбежав вниз, Лео схватил телефонную книгу и стал искать в районе Бронкса домашний адрес Зальцмана. Но там не было ни домашнего адреса, ни адреса конторы. Не было их и в районе Манхеттена. Тут Лео вспомнил, что записал адрес на клочке бумаги, прочитав объявление Зальцмана в газете «Форвард». Он бросился в свою комнату, переворошил бумаги – и все зря. Было отчего прийти в отчаяние. Теперь, когда сват понадобился ему до зарезу, он не мог его найти. К счастью, Лео догадался заглянуть в бумажник. Там, на карточке, была записана фамилия Зальцмана и адрес в Бронксе. Номера телефона не было, и Лео вспомнил, что именно поэтому он и написал Зальцману письмо. Он надел пальто, шляпу поверх ермолки и побежал к метро. Всю дорогу в дальний конец Бронкса он сидел на краешке скамьи. Несколько раз он испытывал искушение – вынуть фотографию, посмотреть, такая ли она, как он ее себе представлял, но каждый раз удерживался, и фото оставалось во внутреннем кармане пиджака и радовало его своей близостью. Когда поезд подходил к станции, он уже стоял у дверей и выскочил первым. Улицу, где жил Зальцман, он нашел сразу.

Дом, который он искал, находился в полуквартале от станции метро, но это была не контора, даже не склад и не мансарда, где можно было бы устроить что-то вроде конторы. Это был просто старый многоквартирный дом. У входа на грязноватой карточке под звонком Лео нашел фамилию Зальцмана и поднялся по темной лестнице в его квартиру. Он постучал, и ему открыла худая, задыхающаяся от астмы, седая женщина в войлочных туфлях.

– Вам что? – спросила она, не интересуясь ответом. Она слушала, не слыша. Лео мог поклясться, что и ее он где-то видел, но потом понял, что это ошибка.

– Зальцман тут живет? Пиня Зальцман? – спросил он. – Брачный посредник?

Она удивленно посмотрела на него.

– А где же еще?

Он растерялся.

– А он дома?

– Нет. – И хотя она так и не закрыла рот, больше он от нее не дождался ни слова.

– У меня спешное дело. Скажите, а где его контора?

– В воздухе! – Она ткнула пальцем вверх.

– Вы хотите сказать – у него нет конторы? – спросил Лео.

– В дырявых носках у него контора, – сказала она.

Он заглянул внутрь квартиры. Там было темновато и грязно – одна большая комната, разделенная полуотдернутой занавеской, за которой виднелась кровать с металлическими шишками. В передней части комнаты стояли рахитичные стулья, старая конторка, трехногий стол, полки с кастрюлями и всякой кухонной утварью. Но нигде ни следа Зальцмана и его волшебного бочонка – видно, бочонок существовал только в его воображении. От запаха жарящейся рыбы у Лео ослабли коленки.

– Но где же ваш муж? – настаивал он. – Мне необходимо его видеть.

Наконец она ответила:

– А кто может знать, где он? Только ему что взбредет в голову, как он уже бежит. Идите домой, он сам вас найдет.

– Скажите, что приходил Лео Финкель.

Она даже не подала виду, что слышала.

Он ушел от нее совершенно подавленный.

Но Зальцман, тяжело пыхтя, уже ждал у его двери.

Лео удивился, обрадовался:

– Как это вы меня обогнали?

– Я торопился.

– Заходите.

Они вошли. Лео приготовил чай и сандвич с сардинкой для Зальцмана. Во время чаепития он протянул руку назад, взял конверт с фотографиями и передал их Зальцману.

Зальцман поставил стакан с чаем и с надеждой спросил:

– Ну что, нашли? Кто-то вам, наконец, понравился?

– Нашел, но не тут.

Зальцман отвернулся.

– Вот кто мне нужен, – сказал Лео и подал любительский снимок.

Зальцман напялил очки и взял фотографию дрожащими руками. Он стал похож на мертвеца и глухо застонал.

– Что с вами? – крикнул Лео.

– Извиняюсь! Это фото, оно тут случайно. Она совсем не для вас.

Зальцман лихорадочно запихивал толстый конверт в портфель. Сунув маленькое фото в карман, он вскочил и убежал из комнаты.

Лео на миг окоченел, но тут же очнулся, побежал за ним и настиг его в прихожей. Хозяйка что-то истерически причитала, но они ее не слушали.

– Отдайте карточку, Зальцман.

– Нет! – Страшно было смотреть на страдальческие глаза старика.

– Скажите хотя бы – кто она?

– Нет, нет, извиняюсь, это я сказать не могу.

Он дернулся к выходу, но Лео, совершенно забывшись, схватил его за лацканы тесного пальто и затряс изо всех сил.

– Пустите! – застонал Зальцман. – Пустите!

Лео стало стыдно, он выпустил его.

– Ну скажите же, кто она? – умолял он. – Мне очень важно знать.

– Она же не для вас. Она дикая, стыда в ней нет, дикая совсем. Это не жена для раввина.

– Как это – дикая?

– Ну, дикая, как звери дикие. Как собака. Для нее бедность – грех. Потому она теперь и умерла для меня!

– Ради Бога, объясните мне, в чем дело?

– Такую я с вами знакомить не могу! – закричал Зальцман.

– Да чего вы так волнуетесь?

– Он еще спрашивает, чего я волнуюсь! – крикнул Зальцман и вдруг заплакал. – Потому что это моя доченька, моя Стелла, гори она в аду!

Лео сразу лег в постель и глубоко зарылся в одеяло. Под одеялом он продумал всю свою жизнь. И хотя он вскоре заснул, но и во сне не мог отделаться от нее. Он проснулся, колотя себя в грудь кулаками. Напрасно он молился, чтобы избавиться от нее, – молитва оставалась без ответа. Много дней он мучился без конца, пытаясь разлюбить ее, но так боялся этого, что разлюбить не мог. И тут он решил обратить ее к добру, а сам обратиться к Богу. При этой мысли в нем вспыхивали то отвращение, то восторг.

Может быть, он сам не осознавал, что пришел к окончательному решению, пока не встретил Зальцмана в кафе на Бродвее.

Тот сидел один, за столиком в самой глубине, и обсасывал рыбьи косточки. Он страшно исхудал и стал таким прозрачным, что казалось, вот-вот растает.

Сначала Зальцман смотрел на него, не узнавая. Лео отрастил острую бородку, его взгляд стал тяжелым и мудрым.

– Зальцман, – сказал он, – наконец в мое сердце вошла любовь.

– Ну кто это влюбляется по карточке? – насмешливо сказал сват.

– Что же тут невозможного?

– Уж если вы ее полюбили, так вы кого угодно полюбите. Дайте я вам покажу новых клиенток, сию минуту я получил свеженькие фотографии. Одна – так прямо куколка.

– Мне нужна только она, – пробормотал Лео.

– Ох, доктор, не валяйте дурака! Не связывайтесь вы с ней!

– Познакомьте меня с ней, Зальцман, – униженно попросил Лео. – Может быть, я ей помогу…

Зальцман перестал жевать, и Лео с волнением понял, что дело налаживается.

Однако, выйдя из кафе, он почувствовал мучительное подозрение: а вдруг Зальцман сам подстроил, чтобы все так случилось?

Лео известили письмом: она встретится с ним на углу такой-то улицы, и вот весенним вечером она ждала его под уличным фонарем. Он появился издали, с букетом фиалок и нераспустившихся роз. Стелла стояла у фонарного столба и курила. Она была в белом, в красных туфельках – он так и ожидал, хотя однажды ему представилось, что платье будет красное и только туфли белые. Она ждала, неловкая, застенчивая. Уже издали он увидел, что в ее глазах, похожих на глаза отца, была какая-то отчаянная невинность. Он почуял в ней свое искупление. Скрипки и зажженные свечи закружились в небе. Лео бросился к ней, протягивая цветы.

А за углом Зальцман, прислонясь к стене, тянул заупокойную молитву.

Девушка моей мечты
Пер. Р. Райт-Ковалева

После того как Митка сжег свой душераздирающий роман на заднем дворе, в ржавом мусорном баке с почерневшим дном, его квартирная хозяйка миссис Латц, дама весьма чувствительная, всяческими ухищрениями и уловками старалась выманить его из комнаты, а он, лежа у себя на кровати, по каким-то звукам на ее половине и пронзительному запаху духов понимал, что там бушует на воле неприкаянное женское естество (да, было время, бывали чудеса!), но он не поддавался соблазну и резким поворотом ключа обрекал себя на плен, выходя только поздно ночью, чтобы купить чай, крекеры, а иногда банку компота. Не счесть, сколько недель это тянулось.

Поздней осенью, после полуторагодичного хождения по издательствам – их было больше двадцати, – роман вернулся навсегда к автору, и он швырнул его в мусорный бак, где жгли опавшие листья, и стал размешивать мусор куском железной трубы, чтобы огонь добрался до самой сердцевины рукописи. Над ним с безлистных веток яблони свисало несколько высохших яблок, словно забытые елочные игрушки. Когда он мешал в баке, искры летели вверх, обжигая сморщенные яблоки, – они словно воплощали не только гибель всего его творчества (три долгих года!), но и гибель всех надежд, всех гордых мыслей, вложенных в книгу, и, хотя Митка особой чувствительностью не страдал, ему казалось, что за эти два с лишком часа (рукописи горят медленно) он выжег в себе незаживающую рану.

В огонь полетели и всякие бумаги (он сам не понимал, зачем он их берег), копии писем в литературные агентства и ответы на них, но главным образом печатные бланки с отказами, иногда две-три строчки на машинке от дам-издательниц, где говорилось, что рукопись романа возвращается по многим причинам, но главным образом потому – и эта формулировка повторялась, – что она слишком символистична, а потому и слишком туманна. Только одна из дам написала: «Пишите нам еще». Митка клял их вовсю, но рукопись так никто и не принял. И все-таки Митка целый год работал над новым романом, а когда старый окончательно вернулся к нему, он перечитал и его и новый роман и, обнаружив, что и этот полон символизма, а потому еще туманнее первого, отложил рукопись в ящик. Правда, потом он иногда вылезал из постели и пытался записать какие-то мысли, но слова не шли с пера, и к тому же он потерял веру: да может ли он сказать что-то значительное, а если и сможет, то ни один рецензент издательства в своей вылизанной до блеска конторе на верхнем этаже одного из небоскребов Мэдисон-авеню не поймет его правдивые и трагические произведения. Поэтому он месяцами ничего не писал, о чем миссис Латц шумно горевала, и клялся никогда больше не писать, хотя и чувствовал всю бесплодность этой клятвы, потому что, клянись не клянись, писать он все равно не мог.

Теперь Митка часами просиживал один как пень в своей комнате с выцветшими желтыми обоями, со скверной раскрашенной репродукцией картины Ороско, приколотой кнопками над облезлой каминной доской (картина изображала скрюченных от работы и горя мексиканских крестьян), и не сводил покрасневших от напряжения глаз с голубей, возившихся на соседней крыше, или бесцельно следил за движением на улице, не видя людей. Спал он, худо ли, хорошо, но подолгу, ему снились гадкие сны, иногда душили кошмары, и, просыпаясь, он неотрывно смотрел в потолок, никогда не заменявший ему небо, хотя он и пытался вообразить, что идет снег. Он слушал музыку, когда она звучала издалека, иногда пробовал читать что-нибудь из истории или философии, но сердито захлопывал книгу, если она подстегивала воображение и наводила его на мысль о возможности писать. Иногда он предостерегал себя: «Митка, надо это кончить, не то ты сам кончишься», но никакие предостережения не помогали. Он отощал, погрустнел и однажды, одеваясь, увидел свои худые ляжки и чуть не заплакал, если бы умел плакать.

Миссис Латц сама была писательницей, правда писала она плохо, но интересовалась писателями и, когда они ей попадались, охотно сдавала им комнаты (она ловко умела выспросить и разнюхать профессию человека при первом же знакомстве), даже если теряла на этом деньги. Миссис Латц знала все Миткины дела и каждый день, хотя и безуспешно, пробовала в них вмешаться. То она пыталась заманить его на кухню, соблазнительно описывая горячий завтрак: «Домашний суп, Митка, белые булочки, телячий студень, рис под томатным соусом, свежая зелень, чудное жаркое – цыплячья грудка, а захотите – бифштекс, и сладкое – по вкусу, по выбору». То она подсовывала ему под двери толстые письма в запечатанных конвертах, где описывалось ее раннее детство или интимные подробности горькой жизни с мистером Латцем, с пожеланиями лучшей судьбы для Митки. Иногда она оставляла у дверей книжки, вытащенные из старых шкафов, – он не читал их, – журналы, где чужие рассказы были отмечены и написано: «Вы умеете писать лучше», или же еще не читанный, свежий номер «Райтерс джорнэл» [15]15
  Журнал для писателей.


[Закрыть]
, приходивший по подписке. В один из дней, когда все эти попытки провалились, – дверь оставалась закрытой, а Митка молчал, хотя она целый час пряталась в коридоре, ожидая, пока он выйдет, миссис Латц опустилась на мощное, как у лошади, колено и прильнула одним глазом к замочной скважине: Митка неподвижно лежал на кровати.

– Митка, – простонала она, – как вы исхудали, чистый скелет, мне просто страшно. Ну пойдемте на кухню, поешьте.

Он лежал не двигаясь, и она попробовала соблазнить его по-другому:

– Слушайте, я принесла чистые простыни, дайте я вам хоть перестелю кровать, проветрю комнату.

Но он только простонал:

– Уходите!

Миссис Латц искала, что бы еще сказать.

– Митка, у нас новая жилица, на вашем этаже, молодая, красавица, ее зовут Беатриса, и она тоже писательница!

Он молчал, но, очевидно, прислушивался.

– Ей, наверно, двадцать один, ну, от силы двадцать два – вся такая нежненькая, талия тонкая, грудки крепкие, сама прехорошенькая, вы бы посмотрели – повесила свои штанишки на веревку, ну прямо как цветочки!

– А что она пишет? – сурово спросил он.

– Пока что только рекламы, как я понимаю, но ей хочется писать стихи.

Он молча повернулся на другой бок.

Она оставила в прихожей поднос с миской горячего супа – Митка чуть не спятил от одного запаха, – две сложенные простыни, наволочку, чистые полотенца и сегодняшний номер газеты «Глоб».

Он сожрал суп дочиста и только что не сжевал простыни, потом развернул газету, чтобы еще раз убедиться – ничего интересного там нет. Прочел заголовки: правильно! Он уже смял было газету, собираясь выкинуть ее в окно, но вдруг вспомнил, что там есть «Открытая страница» – редакционные статьи, куда он не заглядывал лет сто. Когда-то он дрожащей рукой подавал пять центов и хватал газету: «Открытая страница» – добро пожаловать! – обращение к публике, ко всем неизвестным писателям, посылайте свои рассказы, пять долларов за тысячу слов. И хотя он с ненавистью вспоминал об этом теперь, но именно успех в этом журнале – с десяток рассказов, принятых меньше чем за полгода (он тогда еще купил синий костюм и двухфунтовую банку джема), заставили его взяться за роман (мир праху его!). А после этого второе детоубийство, бессилие, бешеная ненависть к себе, мучившая его до сих пор. «Открытая страница» – как бы не так… Он скрипнул зубами, незапломбированные сразу заныли. Но в воспоминаниях о прошлой славе не было горечи: всякий раз его читали четверть миллиона читателей, и это тут, в одном городе, так что все знали, когда появлялись его вещи (его читали в автобусах, в кафе, на скамейках и в парке, а сам Митка-волшебник крадучись подсматривал – кто смеется, кто плачет). Были тогда лестные письма от издателей, редакторов, даже письма от поклонников, от самых неожиданных людей – да, слава над тобой ахает и охает взахлеб… И, вспоминая, он покосился повлажневшим глазом на строчки и вдруг стал пожирать букву за буквой.

Рассказ бил прямо под ложечку. Эта женщина, Мадлен Торн, писала от первого лица, и хотя она о себе говорила вскользь, но он сразу представил себе ее – года двадцать три, тоненькая, но округлая, вся – сплошное сочувствие, понимание, – словом, не зря она существовала, эта Торн: по крайней мере сейчас она была здесь с ним, бегала по его лестнице вверх и вниз, радуясь и ужасаясь. Она тоже жила в меблирашках, тоже работала над романом урывками, по ночам, после изматывающей секретарской службы; страницу за страницей, аккуратно переписанную на машинке, она складывала в старую картонную коробку под кровать. Как-то вечером, под самый конец романа – оставалось переписать последнюю главу черновика – она вытащила картонку и, лежа в постели, перечитала книгу: посмотреть, что у нее вышло. Страница за страницей падали на пол; и, наконец, сон ее сморил, но и во сне ее одолевало сомнение, хорошо ли получилось. Сколько еще надо править и переписывать – это она поняла при чтении. Она проснулась внезапно от яркого солнца, светившего прямо в глаза, и вскочила в испуге: оказывается, она забыла завести будильник. Одним взмахом руки она метнула исписанные страницы под кровать, умылась, надела чистое платьице, быстро провела гребнем по волосам и бросилась бегом по лестнице – вон из дому.

Как ни странно, на работе день прошел превосходно. Снова она мысленно перечитала свой роман и наметила, что надо исправить – не так уж много! – чтобы вышла хорошая книга, такая, какой она ее задумала. Домой бежала счастливая, с цветами, и на первом этаже ей попалась навстречу хозяйка, вся в поклонах и улыбках: вот и не угадаете, что я для вас сделала сегодня, – и пошло описание новых занавесок, нового покрывала на постель – все в тон! – и даже коврик, чтобы ножкам было тепло, а самый главный сюрприз – генеральная уборка: вся комната вычищена, сверху донизу. О Боже! Девушка метнулась вверх по лестнице. Упав на колени у кровати, она вытащила картонку – пусто! Молнией – вниз. «Хозяйка, где же рукопись, она была под кроватью», – спросила она, прижав ладони к горлу. «Ах, милуша, вы про листки? Да, я их нашла под кроватью. Решила, что вы хотели их выбросить, – и выбросила».

Мадлен, с трудом овладевая голосом: «Они, может быть, в мусорном ящике? Кажется, до четверга мусор не вывозят?» – «Нет, нет, душенька, я их сожгла в баке еще утром. Целый час глаза болели от дыма». Занавес. Митка со стоном повалился на кровать.

Он был убежден, что все это чистая правда. Он видел, как идиотка хозяйка швыряет рукопись в бак, мешая огонь, пока не догорит самая последняя страница. Он стонал при мысли об этом – горели годы драгоценного труда. Рассказ его преследовал. Ему хотелось убежать, уйти из своей комнаты, забыть об этом несчастье, этом горе. Но куда было идти, что делать без единого цента в кармане? И он валялся на кровати, видя во сне и наяву горящие листки в баке (их рукописи горели вместе!), мучаясь и ее и своей мукой. А бак, как символ, возникший перед ним, изрыгал огонь, метал искры слов, пускал дым, жирный как нефть. Бак накалялся докрасна, желчно желтел, затухая, потом чернел, доверху наполняясь пеплом человеческих костей – сами знаете чьих! А когда его фантазия затихала, его охватывало горе за девушку. Последняя глава – какая ирония! Весь день он жаждал утешить ее, выразить сочувствие ласковым словом, жестом, уверить ее, что она все напишет снова, только еще лучше. К полуночи он не выдержал этого напряжения. Сунув лист бумаги в машинку, он крутнул ролик, и в тишине уснувшего дома машинка застрекотала, выстукивая ей письмо (через газету «Глоб») с выражением глубокого сочувствия, – он сам тоже писатель, – с просьбой не сдаваться, снова писать. Искренне ваш Митка. В ящике нашелся конверт, липучая марка. И наперекор здравому смыслу он прокрался на улицу и опустил письмо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю