Текст книги "Тот, кто хотел увидеть море"
Автор книги: Бернар Клавель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
7
Сейчас же после обеда отец взял ключи и вышел. Как только он закрыл за собой дверь, мать сказала Жюльену:
– Ничего с ним не поделаешь, не хочет запирать сарай и калитку до того, как поедим.
– Ну так что ж такого, сейчас не холодно.
– И когда холодно, все равно так. Просто это для того, чтобы покурить. Будто я не знаю. И будто я не даю ему курить. Нет, это просто у него такая дурь – любит покурить тайком.
Продолжая говорить, она убрала со стола. Взяла тряпку, вытерла клеенку, смахнув в горсточку крошки, которые затем бросила в корзину, куда уже раньше отнесла очистки картофеля; покончив с уборкой, достала из буфета свою рабочую корзиночку и поставила ее на стол.
– Ты еще не собираешься спать? – спросила она. – Посидишь немного со мной?
Жюльен промолчал.
– А ты поздно ложишься? – спросил он немного спустя.
– В это время года мы обычно ложимся без света, сейчас же, как поедим, но раз ты тут, это не обязательно.
Жюльен опять промолчал.
– Дело в том, что я обещал Бертье зайти за ним, – не сразу сказал он.
Мать, уже севшая к столу и рывшаяся в рабочей корзинке, посмотрела на него.
– Сегодня?
– Ну да.
– Но ведь утром ты проделал столько километров, ты, верно, вымотался. Лучше бы посидел спокойно.
– Я не устал. Знаешь, я привык к велосипеду.
Мать сдержала вздох и постаралась улыбнуться.
– Ну что ж, только лучше подожди, пока отец уляжется, – сказала она.
– Именно это я и собирался сделать, – смеясь, признался Жюльен. – Ведь ты же, верно, заметила, что я ничего не сказал, когда он взял ключ от калитки.
Мать подняла голову и нахмурила брови. Жюльен все еще усмехался. Она помолчала, но потом все-таки сказала, стараясь придать строгость голосу:
– Пожалуйста, не воображай, что я буду тебе потакать. И не думай, я не стану за тебя заступаться, когда отец будет тобой недоволен. Я знаю, что он рассуждает малость по старинке, потому и стараюсь сгладить углы. Но надо, чтобы и ты мне помог. В Доле ты привык к свободе, а здесь…
– Ну, знаешь, к свободе у папаши Петьо не очень-то привыкнешь, – усмехнулся Жюльен. – Хотел бы я посмотреть, что бы ты на моем месте запела.
Мать положила чулок и деревянный гриб для штопки на стол и, покачав головой, пробормотала:
– Бедный ты мой взрослый сын, я так и думала, что тебе там не очень-то сладко жилось; я тебя только об одном прошу: не раздражай отца. Ты уже опоздал к ужину. Он ничего не сказал, но он нервничал. Я видела.
Жюльен пожал плечами и скорчил гримасу.
– Подумаешь, поели в половине восьмого, не так уж это поздно, – возразил он.
– Для тебя, может быть, и не поздно, – сказала она, – но твоему отцу шестьдесят шесть лет. И он очень устал. Этого не следует забывать.
Наступило долгое молчание. Только бачок пел на плите и сероватая струйка пара тянулась к двери, приоткрытой в темную столовую. Мать снова взялась за штопку. Ее огрубевшие руки, все в трещинах от работы в саду, слегка дрожали, когда она подымала их к глазам, чтобы на свету лампы вдеть нитку в игольное ушко. Жюльен взял со стула номер «Иллюстрасьон», принесенный мадемуазель Мартой, и теперь лениво листал его.
Вдев нитку, мать некоторое время прислушивалась к шорохам, доносившимся из сада. Только проволочная сетка над крольчатником покачивалась от ветра.
– Знаешь, мне тоже с ним не всегда легко, – сказала она чуть слышно.
Некоторое время она молча смотрела на сына, потом прибавила еще тише, с легкой дрожью в голосе:
– Я еще и поэтому рада, сынок, что ты вернулся домой.
Она чуть заметно запнулась перед тем, как назвать его «сынок». И все же назвала его так, сама не зная почему; просто потому, что ей было приятно произнести это слово.
Она прищурилась, и свет от лампы стал менее резким. Жюльена, сидевшего напротив, она видела теперь как сквозь туман. Раскрытый журнал на столе представлялся ей просто белым четырехугольником, чуть побольше школьной тетради. Да, на столе тетрадь, и над ней склонился маленький мальчик.
В эту минуту отец, верно, задел ключом за железные перила на лестнице. Мать вздрогнула. Сердце у нее забилось сильнее. Жюльен рассматривал страницу с фотографиями, на которых были изображены платформы с солдатами и танками.
Отец вошел в кухню, положил на буфет ключи, взял в чулане под раковиной ночной горшок и поднялся на несколько ступенек. У двери он остановился и, прежде чем отворить ее, обернулся и сказал:
– Спокойной ночи, и не сидите слишком долго, не стоит, только глаза портите.
– Спокойной ночи, папа, – сказал Жюльен.
– Спокойной ночи, – сказала мать.
Когда отец вошел в спальню, мать прислушалась к его шагам. Мысленно она следила за каждым его движением, она могла бы точно сказать, когда он ляжет в постель. Жюльен, вероятно, тоже прислушивался, потому что, как только прекратился скрип половиц, он посмотрел на мать и сказал:
– Так, теперь я, пожалуй, пойду.
– Подожди минутку. Отец не всегда засыпает сразу. Он туг на ухо, но, когда не надо, прекрасно слышит.
Она обрезала нитку, положила ножницы в корзинку и наклонилась над чулком, рассматривая свою работу. Потом взяла другой чулок и натянула его на руку, чтобы найти дырку.
– Лучше бы ты купила новые, – заметил Жюльен.
Она улыбнулась, от чего ее губы смешно сморщились. Не поднимая головы, она ласково пояснила:
– Я думаю, ты теперь вырос и можешь понять. Жизнь и без того не легка. А когда война, и совсем все разлаживается. Вот ты говорил о керосиновых лампах. Конечно, нам совсем не трудно было пятнадцать лет тому назад провести электричество. Только отец не хотел, чтобы ему испортили сад и врыли столб. То же самое и с водопроводом.
– И из-за этого можно подумать, что мы живем не в городе, а в глухом лесу.
Мать посмотрела на него. Он как будто не понял. Она помолчала потому, что чувствовала усталость, и потому, что сказать это было нелегко. А между тем она давно решила сказать… Жюльен опять наклонился над журналом, и тогда она быстро заговорила:
– Понимаешь, такой расход нам сейчас не по карману. На то, что мы получаем с огорода и с двух помещений, что сдаем, не проживешь. Ты знаешь, у нас есть сбережения, но многие бумаги сейчас упали в цене. Говорят, это девальвация. А пока что люди, вроде нас, едва сводят концы с концами. Тяжело, ох, как тяжело приходится.
Последние слова она произнесла медленно и чуть слышно. Жюльен перестал читать и слушал ее. Некоторое время они сидели так, друг против друга, не говоря, не двигаясь, и в глазах у них, то загораясь, то угасая, трепетал огонек от лампы.
– Теперь я буду больше зарабатывать, – сказал Жюльен.
Мать улыбнулась.
– Ах, мальчик, мальчик, ты отлично знаешь, что я не хочу брать с тебя за стол.
– Да, но все же… если надо будет…
Он не докончил. Мать снова принялась за штопку, время от времени передвигая деревянный гриб, который поблескивал сквозь дырки в черных чулках.
– Теперь ты вырос, – снова заговорила она, – тебе уже пора знать. Ты уже понимаешь, что нам не век жить. Отец не хочет пойти к нотариусу и распорядиться насчет завещания. Если он умрет, Поль меня не пожалеет, ведь он не мой сын.
Жюльен прервал ее:
– Но ведь ты его вырастила!
– Не совсем это так. Но он начал собственное дело только благодаря тому, что отец дал ему денег… А в эти деньги, будь спокоен, и мой труд вложен…
– Но в конце концов, что он может сделать? – спросил Жюльен.
Мать подняла обе руки, не выпуская из них чулка и иголки, и снова медленно уронила их на стол.
– Бедный мой мальчик, ты их не знаешь. А потом, поверь мне, коли дело коснется денег и ты в руках у людей прижимистых…
Жюльен не ответил. Он минутку подождал, потом спросил:
– Ты думаешь, он уже заснул?
– Ты в самом деле хочешь уйти? Ведь уже поздно, и потом холодновато.
Жюльен рассмеялся.
– Да нет, мама, ты отлично знаешь, что совсем не холодно. Бертье меня ждет, и надуть его просто хамство…
– Как ты выражаешься, – сказала она.
Он медленно поднялся со стула, а она посмотрела на него с легкой улыбкой и прибавила:
– Постарайся не очень шуметь. А главное, не потеряй ключ; положи его в ящик для писем, так будет вернее.
Жюльен поцеловал мать и обещал, что все будет в порядке. Когда он был уже на пороге, она еще раз напомнила:
– Смотри, будь особенно осторожен, когда вернешься. Я оставлю электрический фонарик на столе и открою дверь в твою комнату… И, пожалуйста, не делай глупостей.
Как только он вышел, мать тяжело вздохнула и на минуту перестала штопать. У нее болели пальцы. Она сняла с руки чулок, чтобы растереть запястье с сильно набухшими жилами.
В ней по-прежнему жила большая радость, от которой еще утром она так весело смеялась, и все же к этой радости что-то примешивалось, что-то пока еще смутное, что-то вроде страха, как будто и беспричинного.
Мать долго сидела неподвижно, скрестив руки на краю стола; она упорно глядела на журнал, который Жюльен, уходя, оставил раскрытым. Она не различала, где фотографии, а где печатный текст. Все уходило куда-то вдаль, словно подернутое дымкой, и вскоре перед ней на столе опять лежал четырехугольник, похожий на школьную тетрадь. Она долго всматривалась в него, очень долго, до тех пор, пока ее веки почти сомкнулись, и тогда ей стало казаться, будто она видит школьника, мальчика в черном фартучке, сидящего за столом, уткнув нос в тетрадь. Она вздрогнула. Глаза ее широко открылись, и, когда взгляд упал на спинку стула, на котором только что сидел Жюльен, что-то у нее внутри оборвалось.
Она выпрямилась и напрягла всю свою волю, чтобы не заплакать. Отодвинула рабочую корзинку и одежду, которую положила на стол, взяла «Иллюстрасьон» и в свою очередь принялась его листать.
Там были изображены английские и французские солдаты, они братались и пожимали друг другу руки. Другие солдаты – совсем и иных касках – бежали по площади в Варшаве, таща за собой орудие. На других фотографиях были генералы и сидящие в креслах президенты с орденами на груди; и ярко освещенные американские города; а потом опять война – танки, дома, охваченные пламенем. Мать все быстрей и быстрей перелистывала страницы.
Досмотрев журнал до конца, она оставила его на столе. Теперь была видна только обратная сторона обложки, целиком занятая объявлением о начальной школе рисования.
Там были изображены девушка в спортивном костюме и мальчик с печальными глазами. Набранные жирным шрифтом слова «А ваши дети?» занимали почти половину страницы.
Мать несколько раз перечитала эти слова, не отдавая себе отчета в том, что читает; потом, убрав в буфет рабочую корзинку, начала раздеваться.
8
На следующий день, в понедельник утром, отец с Жюльеном отправились к его новому хозяину. Мать приготовила им воскресные костюмы и смотрела с балкона, как они уходят. Жюльен был намного выше отца, казавшегося еще более сутулым в своем старом черном костюме, плечи которого были ему теперь чересчур широки.
Мать видела их сквозь ветви деревьев. Дойдя до середины сада, отец остановился, и, когда он пошел дальше, под ветвями повисло серое облачко дыма. Мать пожала плечами и вернулась на кухню.
Погода была пасмурная, но северный ветер прекратился, и было не холодно. Мать не затворила дверь, она вынесла на балкон стул и стала лущить бобы. Не успела она усесться, зажав между коленями миску и поставив на пол корзину, как услышала скрип калитки. Она подняла голову и посмотрела сквозь деревья на дорожку. К дому быстро приближался кто-то в голубовато-сером. Мать поставила миску в корзину и встала.
Гость оказался солдатом в голубовато-серой форме, в башмаках на шнуровках, в обмотках и в кепи с узенькой золотой нашивкой. Он остановился на первой ступеньке, положил руку на перила и спросил:
– Господин Гастон Дюбуа здесь проживает?
– Здесь, – ответила мать, – но сейчас мужа нет дома.
Некоторое время она разглядывала солдата, потом спросила:
– Вы именно его хотели видеть?.. У вас к нему дело?
Солдат стоял в нерешительности. Он был среднего роста, но довольно широк в плечах, с толстой шеей, которой, казалось, было тесно в воротничке, с грубыми чертами лица, загорелый. Он принял руку с перил и уже повернулся к дорожке, собираясь уйти, но вдруг, видно передумав, остановился, снял кепи и поднялся на лестницу.
– В конце концов, если он ушел ненадолго, я могу подождать, я не спешу, – сказал он, протянув матери руку.
Она в нерешительности стояла в дверях, и тогда он прибавил:
– Вы меня не знаете, я сын Мариуса Бутийона, он был товарищем вашего мужа…
Мать всплеснула руками и улыбнулась.
– Ну конечно! – сказала она. – Ваш отец несколько раз навещал нас еще тогда, когда мы держали булочную. Я его очень хорошо помню. – Она внимательно посмотрела на солдата. – Когда вы сняли кепи, я сразу подумала: «Его личность мне знакома».
Он рассмеялся.
– Это личность моего отца вам знакома; но, знаете, у всякого личность от других в отличность.
Мать тоже засмеялась. Она пригласила солдата войти, предложила ему стул, угостила стаканчиком вина. Затем села напротив и стала лущить бобы.
– Я вам помогу, – предложил он.
Мать запротестовала, но он уже взял из корзины горсть бобов и принялся за работу.
– Я не устал. Война сейчас, знаете ли, не убийственная.
Мать посмотрела на его рукава, на которых были нашивки, такие же, как и на кепи. Она спросила, как поживают его родители, задала еще несколько обычных вопросов, но в конце концов не вытерпела:
– Может, вы сочтете, что это смешно, но я совсем не разбираюсь в чинах. Я вижу у вас нашивки, вы, должно быть, офицер?
Он рассмеялся.
– Да нет же, ей-богу, нет! Это мне не грозит! – И, хлопнув себя по рукаву, пояснил: – Это еще с восемнадцатого года. Я тогда был совсем молодым. А в этом возрасте все мы немного чокнутые.
Мать вспомнила, что Гастон, говоря о сыне Бутийона, всегда называл его «отчаянным парнем». И говорил он это с какой-то робостью, к которой примешивалось известное уважение.
– Я сержант, – сказал Бутийон. – Это не бог весть что. И лучше бы я в тот день, когда меня произвели, сломал себе ногу. Тогда это мне особой выгоды не принесло, а теперь из-за того, что я сержант, меня в сорок два года призвали в армию, в то время как многие мои сверстники мобилизованы, но оставлены дома и работают на заводах.
Он разом осушил стаканчик и прищелкнул языком:
– Да, вот это винцо, не чета тому, что у нас в столовке!
Мать налила ему еще, и он тут же отхлебнул большой глоток. Она заметила, как блестят у него глаза, и подумала, что он уже пропустил не одну рюмку до того, как пришел сюда.
– Счастье еще, что можно время от времени выпить для поднятия духа, – сказал он, – а то было бы совсем паскудно. Молодые, те не понимают, ну а мы, проделавшие ту войну, мы – другое дело.
Он перестал лущить бобы и, смотря матери прямо в глаза, слегка нагнувшись вперед и отгоняя в сторону дым от сигареты, которую только что закурил, сказал:
– Помните: «Это последняя война»?
Мать кивнула головой.
– Да, тогда все этому верили, – сказала она.
– Брехня! – отозвался сержант.
Наступило молчание. Он допил вино, зажег погасшую сигарету и усмехнулся:
– «Вы отдаете жизнь ради того, чтобы вашим детям никогда больше не пришлось это пережить!» Еще бы, даже такие противники войны, как Барбюс, попались на эту удочку. Да, они нас здорово купили, со всеми потрохами!
Он опять замолчал и, казалось, задумался.
– Послушайте, мадам, я не знаю вашего образа мыслей, но, что вы не из буржуев, сразу видно, – снова заговорил он. – А о себе могу вот что сказать: в пятнадцатом году я, восемнадцати лет от роду, пошел добровольцем, получил крест за боевые заслуги, имею три благодарности в приказе, уволен в отставку в чине сержанта – сами понимаете, я не коммунист.
Он глубоко вздохнул. Разговаривая, он дотянулся рукой до пустого стакана и начал передвигать его по клеенке из одной клетки в другую. Мать смотрела то на его руку с пустым стаканом, то на его лицо. В морщинах на лбу поблескивали капельки пота. Стакан перемещался толчками из клетки в клетку. На дне осталось немного вина, и при каждом резком толчке или резкой остановке вино плескалось в стакане. Мать почти машинально взяла бутылку и налила еще. Солдат не позволил долить стакан доверху.
– Хватит-хватит. Если дать себе волю, каждый вечер будешь напиваться.
Он отпил два-три глотка, вылущил один стручок, потом, следуя ходу своих мыслей, сказал уже более спокойным тоном:
– Я не коммунист, но, когда я работал на заводе, я был членом Всеобщей конфедерации труда. И всегда держался левых взглядов, значит, я не за войну. Только, что делать, призовут, так надо идти, верно?
Мать утвердительно кивнула. А сержант продолжал уже громче:
– Но уж если нас мобилизовали, так пусть не оставляют загорать в казармах. Лучше заработать пулю в лоб, и конец. У меня сын четырнадцати лет, будьте спокойны, он не сделает той глупости, какую сделал я в пятнадцатом году. Но, не дай бог, война затянется еще на несколько лет, тогда его тоже могут отправить на фронт, даже если ему этого совсем не захочется.
По мере того как он говорил, голос его звучал все резче. Он немного охрип, и матери иногда казалось, что он говорит с большим усилием. Она хотела сказать что-нибудь такое, что бы его успокоило. Но не смела. И не то что бы она его боялись, но гнев, который, как она чувствовала, все нарастал в нем, удерживал ее. Она часто взглядывала на его побагровевшее лицо, на веки, которые как будто опухли. Он несколько раз вытер платком потный лоб. Он тяжело дышал и все-таки говорил и говорил.
– Понимаете, нам забили голову всякими глупостями! – уже кричал он. – Все наши правительства насквозь прогнили, раз они за двадцать лет довели нас до такой катастрофы! Это что ж, выходит, мы зря жертвовали лучшими годами жизни, если нашим ребятам тоже приходится теперь подставлять лоб под пулю! Да еще дают Гитлеру возможность вести войну, как он того хочет! Нет, я теперь, когда мне красивые слова говорят, каждый раз повторяю: «Помни, Бутийон, у тебя сын, и ему грозит опасность, думай о нем; а на все остальное начхать!»
Он выпил вино.
– Ведь верно? Тут я прав?
– Ну, конечно, правы. У нас тоже есть сын. Ему скоро семнадцать.
Сержант нахмурил брови и почесал подбородок.
– Странно, отец говорил мне… – начал он.
Мать прервала его:
– Да-да, ваш отец знал старшего. Сына моего мужа от первого брака. Он освобожден от военной службы, он на фронт не пойдет.
– Ага, понимаю.
Сержант улыбнулся, но улыбка вдруг застыла у него на лице и превратилась в гримасу. Всей ладонью он несколько раз стукнул по столу и сказал, отчеканивая слова:
– Ну, раз так, значит вы меня понимаете. Нам все это осточертело. Пусть те, кто заварил кашу, ее и расхлебывают. А мы не для того растили сыновей, чтобы посылать их на убой. Ведь верно? Тут я прав?
Мать опять согласилась. Непривычный для нее резкий, яростный тон этого человека отпугивал, и все же ей казалось, что от него исходит что-то доброе: только что, когда он повысил голос до крика, она на какое-то мгновение пожалела, что пригласила его войти, угостила вином, а теперь она не могла понять, почему ей не хочется, чтобы он встал и ушел. Сержант задумался.
– Вам в армии виднее. Скажите, вы правда считаете, что война может затянуться? – спросила она.
Сержант ответил не сразу. Он как будто немного успокоился, но по лицу его все еще струился пот, черные волосы, в которых серебрились седые нити, кое-где прилипли ко лбу. Он поморщился и только потом спросил:
– А вы, если говорить откровенно, верите в эту войну?
Мать не поняла его. Она нерешительно переспросила:
– Это как же так «верить в войну»?
– Я хочу сказать: у вас действительно такое ощущение, что мы воюем?
Она сделала гримасу.
– Ну как же, в газетах пишут, и опять же столько солдат, и потом затемнение, а кроме того…
– Ну, а я вам вот что скажу: наша армия – настоящий бардак. Никто ничего не принимает всерьез… И я уверен, что так сверху донизу, от главнокомандующего до последнего обозника. Разве они воюют по-настоящему? Они играют в войну. Точка, и все. Только таким, как я, у которых других забот хватает, нам всем, поверьте, эта война давно в печенки въелась! Слышите, в печенки въелась! А уж раз я так говорю… надеюсь, вы меня поняли! – Он остановился, чтобы перевести дух, а потом, указав на свои ордена, сказал: – В четырнадцатом году в войну верили. Все более или менее верили. И только позже, значительно позже мы поняли, как нас обманули, обманули те, кто нами правил. Теперь им не верят. Никто не верит. Вот в чем разница. А играть в солдатики, благодарю покорно. Я из этого возраста вышел. Давно уже вышел, – закончил он, усмехнувшись.