Текст книги "Тот, кто хотел увидеть море"
Автор книги: Бернар Клавель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
48
Старики Дюбуа и солдат Гиймен работали в пекарне только четыре дня. Булочнику повезло – его машина сломалась меньше чем в ста километрах от Лона; он отсутствовал недолго – пока достал детали и починил машину – и вернулся домой с женой и приказчиком. По его словам, до Вильфранша-на-Соне можно было добраться без всякого риска. Было бы только на чем.
У Гиймена осталось немного денег, он пошел в город и вскоре вернулся с велосипедом, который купил по случаю. Кроме того, он приобрел рубашку, куртку и брюки.
– Теперь, по крайней мере, могу вернуть вам одежу вашего сына, – сказал он.
Мать пожала плечами:
– А ведь я дала ее вам от всего сердца.
Ей и в голову не приходило, что этот человек, который только на короткое время задержался у них, будет для нее что-нибудь значить. А теперь, когда он стал готовиться к отъезду, она со страхом думала о той минуте, когда он сядет на велосипед.
– Вы не считаете, что благоразумнее повременить еще день-другой? – спросила она.
– Нет, чем я рискую, если даже придется задержаться в дороге… Теперь, когда подписано перемирие…
Она замолчала. Он сказал, что отправится завтра рано утром, как только рассветет, чтобы не ехать по самой жаре.
На следующий день мать встала чуть свет. Гиймен был уже на ногах. Она слышала, как он качал воду, чтобы умыться. Она вскипятила кофе и молоко. Ей казалось, что она вторично переживает те же минуты.
Отец тоже пришел на кухню.
– Еще не уехал?
– Нет, умывается.
– Так, так…
И это она тоже слышала тогда, когда уезжал сын.
Вошел Гиймен, голый по пояс. На плече у него висело полотенце, в руках был таз и полная лейка воды.
– Заодно я и вам воды принес, – сказал он.
– Спасибо, – сказала мать.
Конечно, это сущий пустяк, ну что такое лейка воды? Но для нее эта лейка значила очень много. Он поставил лейку под раковину. Мать смотрела на Гиймена. Тело у него было красное от холодной воды. Он оделся.
– Завтрак готов, – сказала мать.
– Вы очень добры.
Он принялся за еду. Отец тоже. Мать ходила от стола к плите и обратно, подавала им. Немного спустя Гиймен сказал:
– У меня остались деньги, я могу расплатиться за то, что ел-пил у вас.
Мать рассмеялась. Отец, проглотив кусок, нахмурился и спросил:
– Ты что, издеваешься над нами, что ли?
– Но ведь это же так понятно, – сказал Гиймен. – Я знаю, что вы не нуждаетесь, но у каждого свои расходы. Надо быть честным. Каждый должен получить, что ему причитается.
– А тебе заплатили за то, что ты четыре дня работал в булочной?
– А вам? – тут же отпарировал Гиймен.
Наступило молчание. Старики не знали, что сказать.
– Ясно, что бывают такие обстоятельства, когда надо работать даром, – прервал молчание Гиймен.
– А ведь и то сказать, хлеб-то продавали… – сказала мать.
Отец сделал нетерпеливое движение:
– Я работал, чтоб выручить человека. И, могу сказать, работал с удовольствием. А вот за деньги я бы не стал работать.
Теперь замолчали все трое. Однако, допив кофе, Гиймен опять принялся за свое.
– Булочная – это одно, – сказал он. – А я – совсем другое; я обязательно должен с вами расплатиться.
Отец хлопнул рукой по столу. Ложечки в чашках звякнули.
– Замолчи, – сказал он, – не то рассержусь.
– Муж прав, – поддержала мать. – Бывают такие обстоятельства, когда говорить о деньгах не следует.
– Тогда я просто не знаю, как вас отблагодарить.
– Напишите нам, чтоб мы знали, что вы благополучно добрались до дому, – сказала мать. – И все.
– А вы черкните мне несколько слов, когда вернется ваш сын.
Она кивнула. Теперь ей не терпелось, чтобы Гиймен поскорее уехал. Она не могла бы сказать почему, но это было так. И когда отец начал что-то рассказывать о булочной, она не выдержала.
– Пожалуй, не стоит слишком задерживаться, иначе вы не приедете засветло. – И тут же прибавила: – Не подумайте, что я вас гоню…
– Понимаю, понимаю, – засмеялся он, – но вы правы, я еще не уехал, а уже тяну, этак я никогда не доберусь до дому.
Он встал.
– Мы проводим вас до калитки, – сказал отец.
Они вышли все вместе.
Путь по саду показался матери очень длинным. Когда они остановились, отец отпер калитку. Гиймен вывез велосипед, обернулся, протянул руку отцу, который стоял ближе, еще раз поблагодарил его и обещал написать. Затем, нагнувшись к матери, спросил:
– Вы позволите вас обнять?
Мать подошла. Они обнялись. Гиймен сел на велосипед и, не нажимая на педали, покатил под гору к перекрестку. Несколько раз он оборачивался и, держась одной рукою за руль, махал им на прощание. Старики отвечали ему.
Когда он скрылся из виду, они постояли, посмотрели на улицу. Там никого не было. Уже рассвело, но солнце еще не показалось из-за горизонта.
Мать обернулась. Словно под влиянием ее взгляда, отец тоже обернулся и посмотрел на нее. Оба вздохнули почти одновременно и покачали головой. Они смотрели на стену дома, за которым скрылся Гиймен, за которым скрывались все те, кто уезжал.
Наконец они медленно пошли обратно, отец пробормотал:
– Да, ничего не попишешь, такие наши дела.
Он шел впереди. Он еще сильнее сгорбился. Словно съежился от утреннего холодка, застоявшегося под деревьями. Ему незачем было прибавлять что-нибудь к этим словам, мать и так знала, что он чувствует. Они, двое стариков, жили как бы вне всего, что происходило вокруг.
Мать отвела взгляд от сгорбленной спины отца и посмотрела вверх на листву деревьев. Небо окрашивалось в желтый цвет, скоро все засияет, однако, несмотря на нарождающийся день, сад был овеян грустью, как в час, когда гаснут вечерние сумерки.
Часть четвертая
49
В последующие дни мать неожиданно для себя поняла, что за всю свою жизнь она никогда еще не ощущала пустоты. Вероятно, и отец испытывал то же.
И тот и другой продолжали вставать со светом. Это вошло у них в привычку, они очень давно вели такой образ жизни, и даже война не могла ничего изменить. Немцы строже следили за соблюдением приказов о противовоздушной обороне, но старики Дюбуа не испытывали от этого неудобства – в это время года они и так не зажигали света. Только дни и ночи тянулись теперь по-иному. Они старались жить так, как жили всегда; с виду как будто ничто этому не мешало, но жизнь не налаживалась.
Когда отец занимался чем-нибудь в саду или в сарае, работа почему-то не спорилась. Он бросал ее и начинал другую. Мать ходила из кухни в погреб, из сада на улицу, и ей тоже никак не удавалось довести до конца то, что она задумала сделать.
Дни стояли очень жаркие. Солнце пекло. Листья желтели, цветы в саду днем никли и оживали только ночью. Были и другие дни, хоть и без солнца, но очень томительные; зной, как расплавленный металл, струился на землю с затянутого маревом низко нависшего неба. Даже дождь не освежал. Земля курилась. Из-за испарений, исходивших от нее, тяжело было дышать.
Когда отец прерывал на несколько минут работу и шел отдохнуть на скамейку возле дома, он долго обтирал пот с лица.
– Не пойму, что со мной… – удивлялся он. – Не пойму… Никогда прежде не было со мной такого.
– Отдохни, – говорила мать, – ты устал, вымотался, работая по ночам в булочной. Ты отвык от такой работы, да и годы уже не те.
– Что ты, тогда я себя лучше, чем сейчас, чувствовал. Нет, это не усталость. Устать я не мог, ведь я целый день ничего не делал. Не пойму… Просто не пойму, что со мной.
Почти все соседи уехали. Время от времени стариков Дюбуа навещали Робен и мадемуазель Марта, но они оба уже опять ходили на службу.
Когда кто-нибудь приносил новости, мать слушала. Сама она молчала. Отец иногда задавал два-три вопроса, но обычно довольствовался тем, что ему рассказывали. А потом мать неизменно спрашивала:
– А молодых, которые уехали, это касается? Вы что-нибудь слышали?
Разговоры о пленных тоже волновали ее.
– Не знаете, они берут в плен только солдат или и других тоже? Они не угоняют молодежь призывного возраста?
Как-то утром, отправившись за покупками, она увидела на площади Лекурба четыре немецких грузовика. Их охраняли часовые в касках и с винтовками. Под брезентом чуть виднелись чьи-то лица; чьи-то руки старались раздвинуть зеленые с коричневым полотнища, делали какие-то знаки. В нескольких шагах от часовых держалась группа французов. Мать подошла ближе.
– Кто там? – спросила она.
– Пленные, их везут в Германию.
– Солдаты?
– Кажется, да, но, кажется, есть и штатские.
Мать не знала никого из толпившихся здесь любопытных. Она постояла, походила, обошла вокруг грузовиков, держась на почтительном расстоянии от часовых, затем вернулась к группе французов. Отыскала того, с кем перед этим разговаривала, и спросила:
– А поговорить с пленными они нам позволят?
– Не думаю. Попробуйте, тогда сами увидите.
Говоривший был высокого роста, широкоплечий. Он наклонился, отвечая ей. Вдруг он рассмеялся:
– Вас они, во всяком случае, не заберут, в гренадеры вы не годитесь – ростом не вышли.
Она улыбнулась и отошла. Ей надо было подумать. Но она не могла. Она разглядывала часовых, всех по очереди, смотрела на грузовики, старалась увидеть хоть кого-нибудь из пленных, но брезент был крепко привязан и увидеть удавалось только глаз, или краешек куртки, или чьи-то пальцы.
Человек, говоривший с матерью, подошел к ней.
– Вы, верно, хотите справиться о ком-нибудь из близких?
Она пожала плечами:
– Я знаю, это глупо, но что поделаешь, все же хочется попытать счастья.
– Спросите кого-нибудь из охраны, может, разрешит.
Она помолчала и только потом призналась:
– Я боюсь.
– Чем вы рискуете?
– Сама не знаю.
– Абсолютно ничем.
– Но тут стоят люди, они увидят…
Он улыбнулся и спросил:
– Вы, должно быть, хотите справиться о сыне?
– Да.
– Это никого не касается. А знаете, ради сына…
Он не закончил.
– Вы думаете, они поймут, если я обращусь к ним по-французски?
– Попробуйте.
От нее до ближайшего часового было пять-шесть метров, не больше. Немец, человек лет тридцати, длинный и худой, чуть сутулый, в слишком большой по его голове каске – отчего лицо казалось очень маленьким, – уставился пустым взглядом в пространство.
– Ступайте, ступайте, – повторил мужчина. – Вон, смотрите, тот – дядя-достань-воробушка – как будто славный парень.
У матери подкашивались ноги. Вначале, узнав, что это пленные, которых везут в Германию, она просто подумала: раз они едут с юга, может, кто случайно знает что-нибудь о Жюльене. Теперь она больше не раздумывала. Кровь стучала в висках, в ушах звенело, и сквозь этот шум, заглушавший звуки улицы, какой-то голос твердил: «Жюльен там, в одном из грузовиков. Он тебя видит. Это он кричит. Они кричат все сразу, а ты слишком взволнована и потому не можешь различить его голос, но он кричит. Наверняка, кричит. Он там, он тебя видел. Он зовет тебя: «Мама! Мама!»
Вдруг мать охватила уверенность, что она узнала голос сына. И в то же время она была убеждена, что взгляды всех обращены на нее: и тех, что приникли к отверстиям в брезенте, и тех французов, что стоят тут, и немцев, и тех, что смотрят из окон всех домов, обступивших площадь.
Она опустила голову. Какой тяжестью ложатся на нее все эти взгляды. Как придавливают, пригибают к земле. Неужели она упадет? Ее поднимут и унесут на глазах ее мальчика, который смотрит из грузовика.
Она выпрямилась.
Высокий мужчина стоит рядом. Верно, он что-то говорит, но она не понимает. Она чувствует, как по всему ее телу разливается новая сила. Точно все эти направленные на нее взгляды, которые только что пытались пригвоздить ее к земле, теперь слились воедино и помогают ей выпрямиться.
Уж не они ли толкают ее к солдату?
Шаг… другой… Вот она уже рядом с ним. Ей видно, как из-под каски, затемняющей лоб, поблескивают его голубые глаза. Он что-то говорит. Она не понимает.
– Мне бы поговорить с пленными.
Просьба эта для нее самой неожиданна. Рукой она указывает на машины. Немец произносит какие-то слова на своем языке, потом несколько раз повторяет:
– Ви уходить, ви уходить.
Она отступила на шаг. Подошел другой часовой, обменялся несколькими словами с высоким худым солдатом, затем спросил мать:
– Что ви шелать, мадам?
– Поговорить с пленными.
– Нет говорить, нет мошно.
Голос у солдата не злой. Мать отошла еще на полшага, но опять ее точно кто-то подтолкнул в спину. Она опять подошла ближе:
– Одну минуту. Сын, мальчик, может, там.
Оба часовые посовещались. Посмотрели на грузовики, на других солдат и снова о чем-то заспорили.
– Одну минуту, – молит мать, – только одну минуту.
Высокий худой солдат посторонился. Другой часовой махнул рукой на грузовик: разрешил матери подойти.
– Скоро… Очень скоро… Ви не кричать, мадам.
Она побежала к грузовику. Никогда еще не бегала она так быстро.
Вот уже грузовик совсем близко, и вдруг у нее за спиной поднялась суматоха. Торопливые шаги, крики.
Она обернулась. Французы, стоявшие кучкой поодаль, ринулись следом за ней. Солдаты бросились им наперерез. Немец в фуражке и без ружья выбежал из-за грузовиков. Вот он уже в двух шагах от матери, она в ужасе отступила.
Немец громко орет. Она не понимает его гортанных выкриков. Он весь побагровел. Машет руками.
Мать опомнилась уже в кучке французов, снова столпившихся у памятника Лекурбу. Французы разговаривают, кое-кто смеется. Около грузовиков высокий солдат и рядом другой часовой стоят навытяжку, смирно, словно два кола, вбитые в землю. Немец в фуражке все еще орет. От его громкой ругани звенит в ушах.
Вдруг немец повернул обратно к грузовикам. Часовые возвратились на свои места. Теперь мать смотрит на них. Каска затемняет их лица, глаз не видно, и все же ей кажется, что они глядят на нее. Она не опускает глаз. Напротив, ей хочется, чтобы они поняли, как она им благодарна.
Поймут ли они?
Верно ли, что тот высокий и худой ей улыбается?
Прошло несколько минут. Площадь почти совсем затихла.
Потом раздался приказ. Часовые подошли к грузовикам, моторы заработали. По земле, между сапогами, пополз голубоватый дымок.
Опять какой-то приказ. Грузовики трогаются. Мать, как сквозь туман, видит какие-то коричневатые глыбы с расплывчатыми очертаниями, которые скрываются за старой каланчой, в начале Коммерческой улицы.
50
Мать постаралась справиться с охватившим ее волнением. Дома она не рассказала о том, что произошло на площади Лекурба. Ничем не заполненный вечер тянулся так же томительно, как и предыдущие. Однако теперь у нее из головы не выходили грузовики, глаза высокого худого солдата, ругань немца в фуражке и те французы, которые, конечно, заметили ее. И сколько она ни старалась убедить себя, что это глупо, она все время думала, что в одном из грузовиков был Жюльен.
Заснула она очень поздно, тяжелым сном, и проспала до утра, нисколько не отдохнув за ночь.
– Ну и ворочалась же ты и что-то мычала во сне, – сказал отец.
Они встали. Надвигалась гроза, утро дышало томительной духотой.
Отец собрал фрукты, сложил их в ящики и нагрузил на тележку.
– Свезу к Морелю, лавочнику с улицы Сен-Дезире. Он каждый год у нас берет, я знаю, он не уехал.
Мать проводила его до калитки, подтолкнула сзади тележку.
– Хватит, теперь сама пойдет! – крикнул отец.
Она вернулась домой. Отца не было больше часа. Обычно она никогда не обращала внимания на то, сколько он отсутствует, но на этот раз ей все же показалось, что он уже слишком долго ходит.
Когда он вернулся, лицо у него было мрачное, взгляд суровый. Он даже не отвез тележку в сарай и прямо вошел в дом. Мать, дожидавшаяся на лестнице, посторонилась и пропустила его. Он снял каскетку, обтер пот.
– Упарился? – спросила она. – Хочешь пить?
Он не ответил. И все так же сурово смотрел на нее.
– Да что с тобой? – спросила она. – Морель не взял фрукты?
– Взял, но не все.
– Ну, а дальше что?
– А дальше я предложил то, что осталось, зеленщику с площади Лекурба.
Он остановился. Мать опустила глаза. Она чувствовала, что поведение отца и вчерашнее… Но она не успела додумать. Сердитым голосом, явно сдерживаясь, он спросил:
– Площадь Лекурба тебе ничего не говорит, а?
– Нет…
– Вот как! Ты ничего не можешь припомнить. А ведь это было совсем недавно. Осрамила ты меня, вот что!
Последние слова он выкрикнул очень быстро и очень громко. Мать отступила на шаг. Он действительно был в ярости. Усы совсем закрыли крепко сжатые губы, подбородок выдвинулся вперед, он наморщил лоб, поднял брови чуть не до самой лысины, резко отделявшейся от загорелого лба. Кулаки были сжаты, сухожилия напряжены, вены вздулись.
– Что ты еще выдумаешь? – сказала она чуть слышно.
Однако отец понял. Он вскипел:
– Вот как! Может быть, скажешь, что это неправда, что это была не ты. Дура ты несчастная, весь город тебя видел. Все об этом говорят. А меня, куда бы я ни пришел, спрашивают, не сродни ли моя жена бошам! Это меня, слышишь, меня спрашивают!
– Перестань кричать, ты что, рехнулся!
– Ах, я рехнулся?! Я рехнулся, а ты водишься с бошами!
– Замолчи, тебя могут услышать…
– Ну и пусть слышат, и пусть убьют, по крайней мере не буду жить опозоренным!
Он весь дрожал. Мать не помнила, чтобы она когда-либо видела его таким.
– Ты из-за пустяков себе кровь портишь, – сказала она. – Ты даже не знаешь, как было дело. Верно, какие-то идиоты наплели бог знает что, а ты…
– Идиоты наплели!.. Замолчи, пожалуйста. Эти идиоты все видели и возмутились.
– Но чем? Можешь ты, наконец, сказать, чем они возмутились?
– Тем, что ты водишься…
Она перебила его, теперь уже кричала и она:
– Замолчи! Подумай, что ты говоришь!
– Это что же, теперь ты вздумала орать на меня!
– Нет! Но мне надоело слушать, как ты вопишь, словно сумасшедший. Я уйду. Успокоишься, тогда вернусь.
Отец загородил собой дверь.
– Если хочешь, можешь убираться. Но прежде объясни мне, что там было.
– Это чтобы я тебе объясняла? Чего ради, раз ты все сам знаешь.
Отец был бледен как полотно. Он шагнул к ней. На какое-то мгновение ей показалось, что он ее сейчас ударит. Она отступила.
– Не тронь меня! Слышишь?! Не тронь меня!
По выражению его лица она сразу поняла, что неверно истолковала его намерение. К тому же от ее крика отец несколько пришел в себя. В нем уже не чувствовалось такого напряжения, его взгляд уже можно было выдержать.
– Хорошо, говори, я слушаю, – сказал он. – Я хочу знать, что тебе там взбрело в голову.
Мать вздохнула. Некоторое время только жужжание мухи, прилипшей к липкой бумаге, которая висела на потолке, нарушало тишину кухни.
– Ну, так что же тебе надо было от этих пленных? Объясни!
Мать чувствовала: ей есть что сказать в свое оправдание, но она не находила нужных слов. И потому просто спросила:
– А что тебе наговорили?
– Все, что было. Как ты разговаривала с солдатами и про обозлившегося офицера. – Голос у него был уже не такой сердитый, однако в нем опять послышался гнев, когда он прибавил: – Уж, конечно, этот бош порядочнее тебя. Его, верно, возмутило, что женщина так себя ведет!
Матери хотелось протестовать, но у нее не было сил. Помолчав, она пробормотала:
– Ты не поймешь, ты не можешь понять…
– Чего я не могу понять? Что ты ведешь себя, как идиотка, а мне плюют в физиономию.
– Ах, Гастон, Гастон!
Отец казался обескураженным. Он тоже искал какие-то другие слова, чтобы не повторять все тот же вопрос.
Он отошел от двери, сел и, подперев голову, склонился над столом.
– Вот видишь, ты совсем обессилел. Уж лучше бы эти психи молчали.
– Если кто и псих…
Она не дала ему докончить. Быстро, не останавливаясь, не подыскивая слов, объяснила, на что надеялась. Сказала о своей твердой уверенности, что слышала голос Жюльена среди голосов французских пленных. Рассказала, как ей хотели помочь один француз и немецкие часовые, а потом налила отцу вина с водой, а сама выпила полный стакан холодной воды.
Отец призадумался.
– Да, много мне пришлось сегодня вынести из-за тебя и твоего сына! – буркнул он.
– А тебе он разве не сын… Счастливый ты человек, если можешь не волноваться.
– Это ты так думаешь.
– Да ведь это видно.
– Дура!.. Эх, жена, жена, какая же ты глупая!
Они уже не кричали, ни тот, ни другой. Они еще сердились, но уже как-то нехотя. Отец молча отпил два-три глотка.
– Пошел бы переоделся, – сказала мать. – Верно, вспотел. Смотри, опять заболеешь.
– Околеть бы, и дело с концом.
У нее хватило сил крикнуть:
– Ступай и переоденься, потом будешь ерунду молоть!
Отец начал раздеваться, а она пошла наверх за сухой рубашкой.
– Теперь мы стали посмешищем всего города, – проворчал он, переодевшись и снова сев. – Нельзя выйти за ворота, на нас будут пальцем показывать, как на всех, кто любезничает с немцами. И все из-за твоей глупости. Тебе, видите ли, показалось, будто ты услышала…
– Я уверена, что…
Она замолчала. Она чувствовала – его не переубедить. А потом, может, она и не слышала голос Жюльена? Может, она, правда, вела себя глупо? А над мужем посмеялись.
Она встала.
– Пойду, надо приготовить овощи, хотела зайти одна покупательница, – сказала она, подходя к двери.
Отец покачал головой. Он говорил, останавливался, опять говорил. И все тем же усталым голосом. Мать знала, что так может продолжаться бесконечно. Она подумала-подумала и, уже выходя, сказала:
– Я понимаю, что ты сердишься. Понимаю, но и тебе бы не мешало постараться понять меня!
Он замолчал, но не посмотрел на мать, и тогда она вышла.
С юга дул удручающе сухой ветер, подымавший облака пыли.
Мать посмотрела на сад, потом дальше – на дома. Нигде не было жизни. Да, все отвернулось от нее, только суховей обжигал лицо и грудь.