Текст книги "Сталин и писатели Книга вторая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 47 страниц)
Запись, приведенная выше, помечена 8 мая 1954 года. А под этой стоит дата: 19 июля 1955:
…Я рассказала Анне Андреевне о письме, полученном Лидией Николаевной Кавериной от жены Зощенко… Жена Зощенко пишет, что Михаил Михайлович тяжело болен, отекают ноги, отсутствие работы сводит его с ума. Из «Октября» ему вернули рассказ, в Союзе – в Ленинграде – разъяснили, что печатать его не будут…
Анна Андреевна сказала:
– Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить: «сначала я не понял постановления, потом кое с чем согласился…» Кое с чем! Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так.
Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, – он, по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологии. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…
(Там же. Стр. 154—155)
К этой записи Л.К. Чуковская сделала такую сноску:
Главной причиной, по которой А.А. ни в коем случае не могла отвечать «по правде», была судьба Левы.
(Там же)
Совершенно очевидно, что сноска эта продиктована желанием Лидии Корнеевны если не «обелить» Анну Андреевну, так, по крайней мере, смягчить возможные упреки в ее адрес. Как видно, и у нее самой кошки скребли на душе из-за того, что А.А. в этой истории выглядит менее достойно, чем Зощенко. Не исключено, что и Анна Андреевна испытывала некоторый моральный дискомфорт, сознавая, что наивный «Мишенька» в этой истории не только у английских студентов, но и у некоторых сограждан вызовет больше симпатий, чем она со своим однозначным ответом.
Что говорить! Лидия Корнеевна, конечно, не обманывалась, предполагая, что одной из причин, по которой Анна Андреевна не могла отвечать «по правде», была судьба Левы. Но главная причина, заставившая ее ответить так, как она ответила, все-таки была другая. И она не кривила душой, не делала bonne mine au mauvais jeu, говоря, что «отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так».
Конечно, за девять лет, миновавшие со дня визита к ней Исайи Берлина, много всякого случилось в ее жизни. И конечно, за эти годы она набралась еще большего политического опыта. Но и тогда, в 1945-м, она уже достаточно хорошо усвоила главное правило поведения зэка в системе сталинского ГуЛАГа. Независимо от того, происходит дело в «малой зоне», то есть в каком-нибудь лагпункте, – или «на воле», но в границах так называемой «большой зоны», – правило это звучит одинаково: «Каждый шаг в сторону будет рассматриваться как побег. Конвой открывает огонь без предупреждения».
О том, что она прекрасно понимала это уже тогда, в 45-м, красноречиво свидетельствуют описанные сэром Исайей первые минуты их встречи.
Приводя это его описание, я вспомнил ироническую реплику Льва Гумилева, иногда обращаемую им к Анне Андреевне: «Мама, не королевствуй».
Да, склонность к «королевствованию» у нее, наверно, была. Но в этом случае она не «королевствовала». А если и «королевствовала», то на сей раз эта ее королевская поза была маской, за которой пряталось твердое знание, что «отвечать в этих случаях можно только так… Можно и должно. Только так».
Узнав, что ей предстоит официально одобренная – и даже предписанная – начальством встреча с английским профессором, она действовала в высшей степени разумно. Позвонила «переводчице» и попросила немедленно приехать. Почему именно ей? Я думаю, что не только потому, что, как говорит Кралин, та была «отлично воспитана, владела многими языками, могла при случае помочь по хозяйству и в то же время поддержать светскую беседу». Я думаю, что Анна Андреевна догадывалась, какую роль играет при ней эта новая ее приятельница. Во всяком случае, не исключала, что она такую роль играть может. На упреки разных друзей-приятелей, зачем, мол, она не откажет от дома такому-то или такой-то, ведь они же наверняка «стучат», Анна Андреевна неизменно отвечала, что лучше иметь в этом качестве «своих», хорошо знакомых, – тех, в отношении которых можно, по крайней мере, рассчитывать, что они не станут выдумывать про нее всякий вздор, а честно будут докладывать куда надо только то, что она действительно говорила.
Из этого можно заключить, что с новоприбывшим англичанином она собиралась держаться в точном соответствии с уже знакомым нам своим правилом. И в присутствии «переводчицы» именно так и держалась. И только потом, когда они остались одни, вдруг забыла о всяких правилах, – вернее, не забыла, а просто отринула их и стала «играть» не по правилам, а – «по душе».
Что же заставило ее так поступить?
Михаил Кралин, посвятивший этой их встрече специальное исследование, объясняет это особым шармом, которым обладал будущий сэр Исайя Берлин:
Он не был еще автором прославивших его на весь мир работ… Но он был уже человеком, блестяще владеющим искусством беседы, «спикером», говоруном, обладателем особого таланта, или даже своего рода профессии, нынче как будто сходящей на нет.
В русском девятнадцатом веке, так любимом Берлиным, среди людей подобного сорта современники особо выделяли Тютчева и Вяземского. В этом качестве последний даже попал в стихи Пушкина:
У скучной тетки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.
Благодаря этому таланту, сэр Исайя «успел занять душу» Анны Ахматовой. Именно как говорун, чарователь, он сумел заворожить Ахматову, хотя она и пыталась (во всяком случае, в стихах) сопротивляться его чарам…
Но в воспоминаниях сэр Исайя этому своему искусству почти не уделяет внимания. Он скромно почти ничего не пишет о себе, и в результате мы поневоле оказываемся разочарованными и не вполне понимающими Ахматову: а в чем, собственно, дело и почему она так расчувствовалась и разоткровенничалась перед каким-то иностранцем, впервые в жизни его увидев? А очевидно, было – чем, но сэр Исайя своих мужских тайн так и не выдал.
(Там же. Стр. 198)
К этому своему объяснению М. Кралин – для убедительности – сделал еще такую сноску:
Об особом искусстве «чарователя женщин», присущем Берлину, писала мне в одном из писем С.С. Андроникова, прекрасно его знавшая и видевшая в этом основную «разгадку» романа Берлина и Ахматовой.
(Там же)
Не собираясь подвергать сомнению ни присущее Исайе Берлину «блестящее искусство беседы», ни особый его дар «чарователя женщин», я все-таки основную разгадку их романа вижу в другом.
Разгадка их романа, я думаю, не в «мужских тайнах» сэра Исайи, и вообще не в нем, а – в ней.
Вторая (в сущности, даже уже третья) ночная их встреча проходила, как мы уже знаем, с глазу на глаз, без свидетелей. Но о том, что во время этой встречи происходило с ней («в ней»), мы знаем хорошо. На этот счет у нас есть свидетельство самое точное и самое надежное из всех, какие только можно себе представить: ее стихи.
Их много. Но для начала я приведу только те, что были написаны (во всяком случае, если судить по датам, которые она сама под ними поставила) непосредственно в те дни.
Вот первое (оно помечено 26 ноября 1945 года):
Как у облака на краю,
Вспоминаю я речь твою.
А тебе от речи моей
Стали ночи светлее дней.
Так, отторгнутые от земли,
Высоко мы, как звезды, шли.
Ни отчаяния, ни стыда
Ни теперь, ни потом, ни тогда.
Но живого и наяву,
Слышишь ты, как тебя зову.
И ту дверь, что ты приоткрыл,
Мне захлопнуть не хватит сил.
Второе (если верить ее датировке) явилось на свет 20 декабря, то есть спустя почти месяц:
Истлевают звуки в эфире,
И заря притворилась тьмой.
В навсегда онемевшем мире
Два лишь голоса: твой и мой.
И под ветер с незримых Ладог,
Сквозь почти колокольный звон,
В легкий звон перекрестных радуг
Разговор ночной превращен.
И еще одно, явившееся в те же дни. Под ним дата – 11 января 1946 года:
Не дышали мы сонными маками,
И своей мы не знали вины.
Под какими же звездными знаками
Мы на горе себе рождены?
И какое кромешное варево
Поднесла нам январская тьма?
И какое незримое зарево
Нас до света сводило с ума?
Лирическая героиня этих ахматовских стихов ни на секунду не сомневается, что «кромешное варево», опьянившее ее и ее собеседника, в ту ночь им дано было испить обоим. И «незримое зарево», до света сводившее их с ума, тоже свело с ума их обоих. Но трезвый, холодно-почтительный тон, в котором вспоминает об этой их ночной встрече сэр Исайя, эту ее уверенность не то что не подтверждает, но даже опровергает.
В пьесе Михаила Булгакова «Бег», – даже не в самой пьесе, а в перечне ее действующих лиц, – есть такая авторская ремарка:
Барабанчикова, – дама, существующая исключительно в воображении генерала Черноты.
Так вот, похоже, что ночной собеседник автора процитированных выше ахматовских стихов тоже существовал исключительно в воображении Анны Андреевны Ахматовой.
Все это, впрочем, никакого значения не имеет, поскольку стихи не лгут. Они говорят правду о том, что творилось с нею. В них – правда ее души. И если уж вспоминать тут Булгакова, так лучше, наверно, вспомнить другую реплику – не из пьесы, а из большого, главного его романа:
Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож!
И не все ли в конце концов равно, поразила эта молния их обоих или только ее одну!
Удар этого «финского ножа» оставил в ее душе долго не заживающий и так до конца и не заживший шрам. И неутихающая боль от этого незажившего шрама вновь нахлынула на нее десять лет спустя, во время уже упоминавшейся мною их «невстречи» (хуже, чем «невстречи») 1956 года:
Таинственной невстречи
Пустынны торжества,
Несказанные речи,
Безмолвные слова.
Нескрещенные взгляды
Не знают, где им лечь.
И только слезы рады,
Что можно долго течь.
Еще одно стихотворение о той же «невстрече». К нему – эпиграф:
Несказанные речи
Я больше не твержу,
Но в память той невстречи
Шиповник посажу.
Отсюда и название всего цикла: «Шиповник цветет». А вот и само стихотворение:
Как сияло там и пело
Нашей встречи чудо,
Я вернуться не хотела
Никуда оттуда.
Горькой было мне усладой
Счастье вместо долга,
Говорила с кем не надо,
Говорила долго.
Пусть влюбленных страсти душат,
Требуя ответа,
Мы же, милый, только души
У предела света.
Презрительное – «пусть влюбленных страсти душат» – должно, видимо, означать, что узы, их связывающие, «сильней, чем страсть, и больше, чем любовь». Но это не сходится с концовкой первого стихотворения:
Шиповник Подмосковья,
Увы! При чем-то тут…
И это всё любовью
Бессмертной назовут.
Но что значит – «не сходится»? Лирический цикл – не сборник задач по арифметике, где решение каждой задачи непременно должно сходиться с ответом.
Несколько строк из еще одного стихотворения того же цикла:
Мы встретились с тобой в невероятный год,
Когда уже иссякли мира силы,
Всё было в трауре, всё никло от невзгод,
И были свежи лишь могилы.
Без фонарей как смоль был черен невский вал,
Глухая ночь вокруг стеной стояла…
Так вот когда тебя мой голос вызывал!
Что делала – сама еще не понимала.
И ты пришел ко мне, как бы звездой ведом,
По осени трагической ступая,
В тот навсегда опустошенный дом,
Откуда унеслась стихов сожженных стая.
Под стихотворением – дата: 18 августа 1956.
Случайное ли это совпадение, или она сознательно поставила эту дату, чтобы обнажить связь той – роковой для нее – их встречи и столь же роковых ее последствий: ровно десять лет тому назад, в таком же августе появилось знаменитое постановление ЦК (оно было напечатано в газете «Культура и жизнь» 20 августа, а доклад Жданова был прочитан дважды: 15-го и 16-го.)
И, наконец, еще одно, быть может, самое многозначительное из всех стихотворений этого цикла.
К нему – эпиграф:
Против воли я твой, царица,
берег покинул.
(«Энеида», песнь 6)
(«Энеида», песнь 6)
СТАЛИН И ПИСАТЕЛИ
747
В автографе стихотворения к этому эпиграфу – рукой Ахматовой – карандашом добавлен еще один:
Ромео не было, Эней, конечно, был.
А. Ахматова
Это важное признание.
Итак, он – не Ромео. Он – Эней. А она, стало быть, не Джульетта, а – Дидона.
Как рассказывается в поэме Вергилия, Эней, бежавший из Трои, был гостеприимно принят в Карфагене царицей Дидоной, стал ее возлюбленным, но должен был, следуя велению оракула, бросить ее, чтобы отплыть в Италию и там основать Рим; покинутая Дидона сожгла себя на костре.
(Анна Ахматова. Стихотворения и поэмы. Л. 1976. Стр. 489)
Это – комментарий, без которого читатель, не знакомый с «Энеидой» Вергилия, не сможет понять и оценить сокровенный смысл стихотворения.
А вот и само стихотворение:
Не пугайся, – я еще похожей
Нас теперь изобразить могу.
Призрак ты – иль человек прохожий,
Тень твою зачем-то берегу.
Был недолго ты моим Энеем, —
Я тогда отделалась костром.
Друг о друге мы молчать умеем,
И забыл ты мой проклятый дом.
Ты забыл те, в ужасе и в муке,
Сквозь огонь протянутые руки
И надежды окаянной весть.
Ты не знаешь, что тебе простили…
Создан Рим, плывут стада флотилий,
И победу славословит лесть.
Дата под стихотворением (1962) говорит, что с момента события прошло уже не десять, а целых семнадцать лет. Шрам зарубцевался. Но все еще болит. Особенно явственно эта боль отзывается в строке: «Ты не знаешь, что тебе простили…»
Но сперва надо объяснить, какой «Рим» основал сэр Исайя Берлин, семнадцать лет тому назад бывший «ее Энеем», какие «стада флотилий» знаменуют его «победу» и что представляет собой она сама, эта его «победа», которую «славословит лесть».
Слово это («победа») я тут заключил в кавычки не только потому, что это цитата, но еще – и главным образом – потому, что Ахматова вложила в него немалую толику иронии. Хотя и победа сэра Исайи, и «стада флотилий», спущенных им на воду и бороздящих Мировой океан, на самом деле выглядят весьма внушительно:
После войны он возвращается к преподавательской и научной деятельности, становится профессором в области социально-политических наук, президентом Вольфсоновского колледжа в Оксфорде (1966—1975), профессором Колледжа Всех Святых, президентом Британской Академии наук (1974—1978), почетным членом Американской Академии искусства и литературы, почетным доктором многих университетов мира (Кембридж, Колумбийский, Глазго, Гамбургский, Иерусалимский и др). За заслуги в области развития культуры Исайя Берлин получил от Ее Величества королевы Великобритании почетное дворянство и титул лорда. В 1979 году он был награжден Иерусалимской премией за развитие идей свободы.
В 1978 году издатель Генрих Арди выпустил четырехтомное собрание его сочинений. Первый том составила книга «Русские мыслители» – социально-политические исследования и литературоведческие работы о русских писателях XIX века: «Россия и 1848 год», «Еж и лиса», «Герцен и Бакунин об индивидуальной свободе», четыре статьи «Замечательное десятилетие», статьи о русском народничестве, о Льве Толстом…
(«Анна Ахматова. Pro et contra», т. 2. СПб. 2005. Стр. 806)
Вот он – его «Рим». Вот каковы были «стада» его «флотилий». Вот в чем состояла его победа.
А теперь – о том костре, которым «отделалась» она, сравнившая себя с Дидоной.
Вергилиева Дидона сожгла себя на реальном, настоящем костре. Но и тот костер, на котором сжигала себя Ахматова, был не только символическим. Он тоже был вполне реальным:
После постановления вскоре пришли за Левой. Он к этому времени уже отсидел первый срок, отвоевался и набрал груду медалей за взятые города, кончил за год университет и защитил диссертацию. Оба они расположились жить и в те годы, свободные от пунинского влияния, необычайно друг с другом дружили – мать и сын… Комната у них была одна, но по очередной инструкции в ее бумагах не рылись. На этот раз А.А. повела себя как простая баба: взвыла, запричитала, а когда гости ушли, уводя с собой ее единственного сына, она долго металась по комнате, хватала бумаги – к чорту стихи – всё из-за них! – и швыряла их в горящую печку. Драма «Пролог» попала в огонь с большими основаниями: вдруг они еще раз придут, как тогда к Осипу, – тогда они схватят «Пролог», и Леве не поздоровится – ведь он заложник… Заложников берут, чтобы обеспечить смиренно-разумное поведение тех, за кого они сидят… Зачем нужна эта писанина, если от нее только гибель?..
(Надежда Мандельштам. Об Ахматовой. М. 2007. Стр. 140)
Это подтверждают и воспоминания И.Н. Пуниной:
Леву арестовали 6 ноября, когда он зашел домой в обеденный перерыв. Обыск закончили скоро. Акума лежала в беспамятстве. Я помогла Лёве собрать вещи… Он попрощался с мамой, вышел на кухню попрощаться со мной, его увели. Старший из сотрудников, уходя, сказал мне:
– Пожалуйста, позаботьтесь об Анне Андреевне, поберегите ее.
Я остолбенела от такой заботы. Входная дверь захлопнулась. Я выпустила Аню, которой не велела высовываться из моей комнаты во все время обыска. Мы вместе с ней пошли и сели около Акуминой постели. Молчали…
Следующие дни Анна Андреевна опять все жгла.
(Воспоминания об Анне Ахматовой. М. 1991. Стр. 471)
Вот, значит, что (помимо всего прочего) означает эта ее строка:
Ты не знаешь, что тебе простили…
Сэр Исайя действительно этого не знал. А то, что знал, судя по его воспоминаниям, представлял себе весьма смутно:
Во время моего следующего посещения Советского Союза в 1956 году я не видел Ахматову. Пастернак сказал мне, что хотя Анна Андреевна и хотела со мной встретиться, ее сын, которого арестовали во второй раз вскоре после того, как я видел его, только недавно вышел из лагеря, и она поэтому опасалась встречаться с иностранцами. Особенно потому, что она объясняла яростные нападки на себя, по крайней мере частично, моей встречей с ней в 1945 году. Пастернак сказал, что она сомневается в том, что мое посещение причинило ей хоть какой-нибудь вред, но, поскольку она, видимо, была уверена в обратном и, кроме того, поскольку ей посоветовали избегать компрометирующих связей, она никак не может со мной встретиться. Она, однако, очень хотела, чтобы я сам позвонил ей. Это было небезопасным, поскольку ее телефон наверняка прослушивался, так же, впрочем, как и его собственный.
Он рассказал ей в Москве, что встречался с моей женой и со мной и нашел мою жену прелестной. Он сказал Ахматовой, что ему было очень жаль, что Ахматова не может с ней встретиться. Анна Андреевна будет в Москве недолго, и мне надо позвонить ей сейчас же.
«Где вы остановились?» – спросил он меня. «В британском посольстве». – «Ни в коем случае не звоните оттуда. Позвоните из телефона-автомата. С моего телефона тоже нельзя». В тот же день позднее я позвонил Ахматовой. «Да, Пастернак рассказал мне, что вы с женой в Москве. Я не могу увидеться с вами по причинам, вполне понятным вам… Сколько времени вы женаты?» – «Недолго», – сказал я. «Но когда именно вы женились?» – «В феврале этого года». – «Она англичанка или, может быть, американка?» – «Нет, она полуфранцуженка-полурусская». – «Так». Последовало долгое молчание. «Очень жаль, что вы не можете увидеться со мной. Пастернак говорил, что ваша жена очаровательна». Опять долгое молчание.
(Исайя Берлин. История свободы. Россия. М. 2001. Стр. 484—485)
В другой раз об этой ее реакции сэр Исайя высказался с большей определенностью:
– Я вам расскажу эту историю. Ахматова на меня рассердилась под конец, потому что я женился: я не имел права этого делать. Она считала, что между ней и мной какой-то союз. Было понятно, мы никогда друг друга больше не увидим, но все-таки наши отношения святы, уникальны, и ни она, ни я больше ни на кого другого, понимаете ли, не посмотрим. А я совершил невероятную вульгарность – женился.
– Это действительно был крайне вульгарный поступок.
– Конечно, вульгарный. Этим я ее до известной степени рассердил.
(Диана Абаева-Майерс. Беседа с Исайей Берлиным. В кн.: Иосиф Бродский. Труды и дни. М. 1996. Стр. 90-91)
О том, что его женитьба была поступком «крайне вульгарным», и сэр Исайя, и его собеседница говорят с откровенной иронией. Ведь что бы там ни происходило в ту ночь между ним и Ахматовой, никакого обета безбрачия он ей не давал.
Но тут же – уже без тени иронии – он признается, что и с ним в ту ночь произошло нечто необыкновенно важное:
– Но эта встреча изменила мою жизнь.
– В каком смысле?
– Этот вечер, огромный… Поэтесса, ее стихи… От существования, от страдания, личности ее… Вся комбинация невероятной искренности и ума и этой царственности… Во всем этом было нечто уникальное…
– А в вас самом что-то изменилось?..
–Да, да, да… Я оказался лицом к лицу с особым человеком. Вся эта трагическая сдержанность, поэзия, искусство, страдания… Всего этого я не понимал до того. Все на меня надвинулось, каким-то образом комом на меня нашло все это… Я понял, что ее жизнь была какая-то уникальная… И на меня невероятное впечатление произвели ее гордость, героизм… Я тогда остался до одиннадцати часов утра. Ушел, как в чаду… И больше у нас отношений не было… Потом она приезжала в Оксфорд, потому что ей дали степень. Но так как я женился… Я с ней имел разговор в 56 году, когда я приехал со своей женой… Пастернак мне сказал: «Послушайте, Анна Андреевна тут, в Москве. Видеть она вас не может, потому что ее сын только что вернулся из ссылки, и она не хочет встречаться с иностранцами. Ей это очень опасно. Но по телефону с ней можно поговорить, потому что ее разговоры прослушиваются. Значит, они будут знать, что она говорит, поэтому безопасно, как это ни парадоксально. Я ей позвонил. Она сказала: «Вы?..» Я говорю: «Да». Она сказала: «Пастернак мне сказал, что вы женаты». Я сказал: это так. «Когда вы женились?» – «В этом году». Длинное молчание. Потом: «Ну что же я могу сказать? Поздравляю!» – очень холодным голосом. Я ничего не сказал. Потом она мне сказала: «Ну что ж. Встретиться я с вами не могу, видите ли…» – и она мне кое-как объяснила. Я сказал: «Я вас понимаю»… «Значит, вы женились… Да…» Конец разговора. Я понял, что совершил преступление, – это было ясно. Это был 56-й год. Потом она приехала в Оксфорд… Я ее встретил в Лондоне, как только она приехала. Потом в Оксфорде я пригласил ее жить у нас, этого посольство не позволило, но она пришла обедать… С моей женой она была суперхолодна. Супер. Понимаете, лед.
(Там же. Стр. 91 – 93)
Эта вторая их встреча случилась в июне 1965-го, когда она приезжала в Оксфорд получать свою докторскую мантию. С того времени, как она узнала, что он женился, прошло, стало быть, девять лет. Но рана, которую он нанес ей своей женитьбой, была все так же свежа. Рассказывая об этой последней их встрече, сэр Исайя упомянул об одной характерной ахматовской реплике. Зная, что его жена из очень богатой семьи, его собеседница (это была Н.В. Королева) спросила, что, собственно, это значит – «они богаты». Как богаты? Как Ротшильды?
– О, что вы, – улыбнулся в ответ сэр Исайя. – Они гораздо богаче Ротшильдов.
И вот, посетив его дом, надо полагать, выглядевший и обставленный не хуже, чем дом Ротшильдов, Анна Андреевна уронила:
– Золотая клетка!
Подлинность этой истории подтверждает четверостишие, посвященное Исайе Берлину – последние посвященные ему ее стихотворные строки, под которыми стоит дата: 5 августа 1965:
Не в таинственную беседку
Поведет этот пламенный мост:
Одного в золоченую клетку,
А другую на красный помост.
Под впечатлением единственной своей встречи с Цветаевой Анна Андреевна сказала:
– По сравнению с ней я – тёлка.
Не стану доискиваться, какой смысл вкладывала она в эту свою уничижительную реплику. А вспомнил я ее тут потому, что приведенное ахматовское четверостишие как нельзя лучше ее опровергает. Ведь в нем выплеснулся тот же сгусток эмоций, который Цветаева – на свой лад – выразила в знаменитой своей «Попытке ревности»:
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?
Государыню с престола
Свергши (с оного сошед),
Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?..
Как живется вам с товаром
Рыночным? Оброк – крутой?
После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
Гипсовой? (Из глыбы высечен
Бог – и начисто разбит!)
Как живется вам с стотысячной —
Вам, познавшему Лилит!
Рыночного новизною
Сыты ли? К волшбам остыв,
Как живется вам с земною
Женщиною, без шестых
Чувств?..
У Ахматовой нет этой бешеной страсти, этого горячечного «потока сознания», захлебывающегося скобками, восклицательными знаками, разрывающими чуть ли не каждую строку знаками тире и анжамбеманами. Так ведь прошло – ни мало ни много – двадцать лет. И вообще – другой темперамент, другой – не такой экстравертный, гораздо более закрытый характер. Но все, что выплеснула Цветаева в этой своей саркастической инвективе, обращенной к покинувшему ее возлюбленному, у Ахматовой содержится в одной ее короткой строке о том, кто променял возникшую между ними в ту ночь таинственную связь на «золоченую клетку».
Знает ли он – или узнает когда-нибудь, – какую цену она заплатила за ту их ночь?
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом.
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела.
Но как ни велика и как ни страшна была эта цена, о том, как опрометчиво повела она себя в ту ночь, она никогда не жалела.
Более того: это стало – на всю ее будущую жизнь – чуть ли не главным предметом ее гордости.
…Так вывернуться наизнанку, так обнажиться, забыв о всяческой осторожности, об ответственности, наконец, перед собственным сыном? Разве прочитанный «Реквием» не мог остановить Ахматову возможностью его повторения? Разве не понимала она, что творит?
У Анны Ахматовой было некоторое время подумать, покуда Исайя Берлин провожал ее приятельниц. Вечер миновал, этим можно было и ограничиться… И было право последнего выбора. Выбрать ночь – и остаться поэтом. Она выбрала ночь – и открыла дверь.
Ведь сегодня такая ночь,
Когда нужно платить по счету…
…В эту ночь она заплатила вперед по всем счетам на всю оставшуюся ей жизнь. Анна Ахматова, сделав в ту ночь смертельно опасный выбор свободного человека, живущего в тюрьме, сумела вырваться, не без помощи своего «Гостя из Будущего», но главным образом благодаря своей неукротимой Музе, в иные времена и пространства:
И время прочь, и пространство прочь…
Это был ее волевой выбор собственного будущего, это было
Холодное, чистое, легкое пламя
Победы моей над судьбой.
(Михаил Кралин. Победившее смерть слово. Томск. 2000. Стр. 221)
Поэзия, говорил Мандельштам, есть сознание своей правоты. Вот это сознание своей правоты и питало чувство ее снисходительного превосходства над тем, кому достался не «красный помост», а «золоченая клетка».
* * *
Марксизм не догма, а руководство к действию, сказал вождь. А поскольку каждое его высказывание объявлялось новым вкладом в сокровищницу марксистско-ленинских идей, оно тотчас же становилось таким руководством. Вот и его реплика – «Оказывается, наша монахыня принимает визиты от иностранных шпионов», – была воспринята как руководство к действиям, которые тут же и последовали:
«Дело» на Ахматову… возобновляется в Ленинграде, в 1945 году (она вернулась в город в 1944-м). Но на этот раз – по совершенно абсурдному подозрению: Ахматова – английский шпион. Дело по шпионажу, 1945 год. Поводом для заведения дела послужило посещение коммунальной квартиры Ахматовой первым секретарем Посольства Великобритании в Москве, профессором Оксфордского университета, Берлиным. Берлин проявил повышенный интерес к Ахматовой, и, как сообщили местные стукачи, даже признавался ей тогда в любви. После этого эпизода Ахматова была обставлена агентурой, в квартире у нее, на Фонтанке 34, была оборудована техника подслушивания.
(Олег Калугин, Дело КГБ на Анну Ахматову. В кн.: Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. (СССР и ГДР). М. 1994. Стр. 75)
Сэр Исайя, – со слов Ахматовой, конечно, – в своих мемуарах говорит об этом так:
6 апреля 1946 года, на следующий день после того, как я покинул Ленинград, у входа на ее лестницу поставили людей в форме, а в потолок комнаты вставили микрофон – явно не для того, чтобы подслушивать, а чтобы вселить страх. Она поняла, что обречена. И хотя официальная немилость последовала позднее, через несколько месяцев, когда Жданов выступил с официальным отлучением ее и Зощенко, она приписывала свои несчастья личной паранойе Сталина.
(Исайя Берлин. История свободы. Россия. М. 2001. Стр. 486)
Свой взгляд на то, какими мотивами руководствовался Сталин, инициируя постановление ЦК «О журналах «Звезда» и «Ленинград», и почему на роль жертв им были выбраны именно Зощенко и Ахматова, я уже высказал в главе «Сталин и Зощенко». Нет, это не было «личной паранойей Сталина». Развязать эту громкую идеологическую кампанию Сталину было нужно по причинам сугубо политическим. Но это, – как всегда у Сталина, – не исключало и личных мотивов.
Что же касается реплики Берлина о том, что микрофон в потолок ахматовской комнаты был вставлен не для того, чтобы подслушивать ее разговоры, а «чтобы вселить страх», так это она ему говорила двадцать лет спустя, когда все это давно минуло и быльем поросло. А в тот момент, когда это случилось, она реагировала иначе:
А.А. рассказала, как она узнала, что к ней в комнату поставлен микрофон. Она должна была выступать, кажется, в Доме ученых, и, очевидно, предполагали, что сын уедет с ней вместе. Но сын почему-то остался и услыхал стук над потолком, звук бурава. С потолка в двух местах обсыпалось немного известки… «Я всегда боюсь, что кто-нибудь что-нибудь ляпнет, и поэтому у меня всегда очень напряженное состояние, когда кто-нибудь приходит».
(Л.В. Шапорина. В кн.: Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. М. 2008. Стр. 431)
Это был не обычный дом, а здание Главсевморпути. У входа сидел вахтер и спрашивал пропуск. Гостям Ахматовой делал замечания – почему засиделся… Сама она была обязана предъявлять удостоверение с фотографией. В графе – профессия – было написано: «жилец». Совсем незадолго до смерти она вынула его из сумочки и показала мне со смехом – помните? Я не сумела засмеяться. На меня глянула жуткая фотография тех лет, испуганные широко раскрытые глаза.
Неуют холодной ахматовской комнаты принял тюремный характер. Анна Андреевна дома почти ничего не говорила, а только все показывала на потолок. Однажды, придя домой, она обнаружила на подушке и на полу куски известки и уверилась, что в потолок вставлен микрофон. Обычно мы бесприютно гуляли по безлюдным местам, обмениваясь короткими репликами. Длящийся кошмар разрешался лишь в худшую сторону.
(Наталия Роскина. Четыре главы. Париж. 1980. Стр. 14)
Этот длящийся кошмар – по логике и практике тех лет – мог и должен был разрешиться только арестом. Но «разрешился» он постановлением ЦК.
Ахматова говорила, что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», так же отчетливо, как день объявления войны.
(Ахматова без глянца. СПб. 2007. Стр. 342)
Можно предположить, что под словом «каждый» тут все-таки подразумеваются люди, входившие в узкий круг знакомых Анны Андреевны. Во всяком случае, в круг «читателей газет», интересующихся политическими новостями. Как можно сравнивать это с днем объявления войны, ставшей общенародной трагедией. Но тогда об этом громком постановлении говорили буквально все.