355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга вторая » Текст книги (страница 37)
Сталин и писатели Книга вторая
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:00

Текст книги "Сталин и писатели Книга вторая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 47 страниц)

 
Печально я гляжу на наше поколенье.
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
 

Так – сам собою, помимо воли автора – завершился этот, забрезживший в его ранней юности лирический сюжет.

Попробуем проследить, как выстраивается лирический сюжет поэта Анны Ахматовой. Начало его мы уже знаем. Отчасти знаем и продолжение. Но этого мало.

Рассмотреть и выявить все изгибы и повороты этого трагического сюжета я тут, конечно, не смогу. Ограничусь тем, что попробую обозначить хотя бы главные его вехи.

Вехами этими, естественно, будут ее стихи.

 
Так просто можно жизнь покинуть эту.
Бездумно и безбольно догореть.
Но не дано Российскому поэту
Такою светлой смертью умереть.
 
 
Всего верней свинец души крылатой
Небесные откроет рубежи,
Иль хищный ужас лапою косматой
Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.
 
(20-е годы)

 
Зачем вы отравили воду
И с грязью мой смешали хлеб?
Зачем последнюю свободу
Вы превращаете в вертеп?
За то, что я не издевалась
Над горькой гибелью друзей?
За то, что я верна осталась
Печальной родине моей?
Пусть так, без палача и плахи
Поэту на земле не быть.
Нам покаянные рубахи,
Нам со свечой идти и выть.
 
1935
 
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью, —
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
 
1934

 
Уводили тебя на рассвете.
За тобой, как на выносе, шла.
В темной горнице плакали дети.
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
 
1935

 
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
 
 
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
 
 
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном…
Я давно предчувствовала это —
Светлый день и опустелый дом.
 
22 июня 1939

22 июня 1939

 
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
 
1939
 
Эта женщина больна.
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме.
Помолитесь обо мне.
 

_________________

 
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
 

_________________

 
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлюпала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
 
10 марта 1940
 
Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут часы Страстной Недели…
Я вижу страшный сон. Неужто в самом деле
Никто, никто, никто не может мне помочь?
 
 
В Кремле не надо жить, – Преображенец прав,
Там зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь взамен народных прав.
 
1940
 
За такую скоморошину,
Откровенно говоря,
Мне свинцовую горошину
Ждать бы от секретаря.
 

_________________

 
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей —
Как трехсотая с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
 

_________________

 
Меня, как реку,
Жестокая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь, в другое русло,
Мимо другого потекла она.
И я своих не знаю берегов.
О! как я много зрелищ пропустила.
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала.
О, сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы…
 
 
Я сделала, пожалуй, все, что можно…
Я не в свою, увы, могилу лягу.
Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
 
 
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать и в новую любовь
Входить как в зеркало…
 
 
Но если бы оттуда посмотрела
Я на свою теперешнюю жизнь,
Я б умерла от зависти.
 
2 сентября 1943
 
Под узорной скатертью
Не видать стола.
Я стихам не матерью,
Мачехой была.
Эх! – бумага белая,
Строчек ровный ряд,
Сколько раз глядела я,
Как они горят,
Сплетней изувечены,
Биты кистенем.
Мечены, мечены
Каторжным клеймом.
 

_________________

 
Хвалы эти мне не по чину,
И Сафо совсем ни при чем.
Я знаю другую причину,
О ней мы с тобой не прочтем.
Пусть кто-то спасается бегством,
Другие кивают из ниш,
Стихи эти были с подтекстом
Таким, что как в бездну глядишь.
 
1959
 
Из-под каких развалин говорю,
Из-под какого я кричу обвала,
Как в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала.
 
8 августа 1959

 
Это и не старо и не ново,
Ничего нет сказочного тут.
Как Отрепьева и Пугачева,
Так меня тринадцать лет клянут.
 
 
Неуклонно, тупо и жестоко
И неодолимо, как гранит,
От Либавы до Владивостока
Грозная анафема гудит.
 
1959

 
Другие уводят любимых,
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
 
 
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
 
 
И там в совещаниях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили – виновна она.
 
 
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор,
А где-то чернеет от зноя
Огромный небесный простор.
 
 
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу,
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
 
 
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
 
3 марта 1961

 
Так не зря мы вместе бедовали,
Даже без надежды раз вздохнуть, —
Присягнули – проголосовали
И спокойно продолжали путь.
 
 
Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с ними я в ногах валялась
У кровавой куклы палача.
 
 
Нет, и не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл,
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.
 
21 июня 1961

Вот такой злой, каторжной, окаянной – была ее долгая жизнь. И на каждом роковом ее повороте она повторяет одно и то же:

 
Ничего, ведь я была готова…
 
 
Я давно предчувствовала это…
 
 
Пусть кто-то спасается бегством…
 
 
Другие уводят любимых,
Я с завистью вслед не гляжу…
 
 
Пусть так, без палача и плахи
Поэту на земле не быть…
 

Ни на секунду не забывает она, что все, что ей довелось пережить, было не злой насмешкой судьбы, а результатом ее сознательного выбора. И ни разу не пожалела она о том, что сделала такой выбор. А однажды, представив, что жизнь ее могла быть совсем другой, и мысленно вообразив себя живущей той, спокойной, благополучной, счастливой и радостной жизнью, сказала даже, что, взглянув оттуда на эту свою, – окаянную и каторжную, – умерла бы от зависти.

Все обозначенные мною тут вехи главного ее лирического сюжета (а также многие другие, в этот мой перечень не попавшие), как расширяющаяся Вселенная, вырастают из одной точки. Этой точкой было ее стихотворение 1922 года, строкой из которого я озаглавил этот сюжет. Вернее, даже не все стихотворение, а только вот это четверостишие:

 
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
 

Но тогда, в 1922-м, она, конечно, не знала, КАКИЕ это будут удары. В самом страшном сне не могла ей тогда привидеться даже малая толика того, что потом ей пришлось перенести.

Сюжет второй
«ДОЧЬ ВОЖДЯ МОИ ЧИТАЛА КНИГИ…»

Эта строка – из «Лирического отступления седьмой элегии» (1958 год).

Весь фрагмент, из которого я ее выхватил, выглядит так:

 
А я сижу – опять слюну глотаю
От голода. – А рупор говорит.
Я узнаю, какой была я скверной
В таком году, как после становилась
Еще ужасней…
 
 
Как в тридцать лет считалась стариком,
а в тридцать пять обманами и лестью
кого-то я в Москве уговорила
прийти послушать мой унылый бред,
как дочь вождя мои читала книги
и как отец был горько поражен.
 
(Анна Ахматова. Собрание сочинений. Том второй. Книга первая. М. 1999. Стр. 212)

Имеется в виду легенда, согласно которой Сталин однажды увидал, что его дочь Светлана – ей было тогда четырнадцать лет – переписывает какой-то рукописный текст в свою тетрадку. Он спросил: что это? Светлана сказала, что это стихи Ахматовой, которые ей очень нравятся.

«А зачем переписывать? – будто бы удивился вождь. – Если они тебе нравятся, возьми книгу и читай». Светлана объяснила, что книги Ахматовой – редкость. К тому же они, кажется, запрещены.

Узнав, что его дочь читает – и даже переписывает – запрещенную или полузапрещенную литературу, Сталин выразил дочери свое неудовольствие. Но Светлана пылко защищала любимую поэтессу и как будто даже убедила отца сменить гнев на милость.

Согласно другой версии, дело было даже еще проще: он прочитал стихи, которые переписывала Светлана, и они ему понравились:

…Всякие ходили легенды, что будто Светлана переписывала стихи. Отец увидел и спросил: «Почему ж ты книгу-то не возьмешь?» Она ему сказала, что нельзя. Он прочел, и ему, кстати, понравились, и он приказал ее издать.

(R.M. Василенко. В кн.: Анна Ахматова в записях Дувакина. М. 1999. Стр. 312)

Прямым следствием этой семейной сцены будто бы и явился внезапный поворот в судьбе Ахматовой: выход в свет после долгого молчания ее новой книги и даже попытка выдвинуть эту книгу на Сталинскую премию.

Так оно было на самом деле или не так, теперь уже не узнать. Но некоторые бесспорные факты подтверждают, что легенда эта (если даже это легенда) возникла не на пустом месте.

Начать с того, что Ахматова действительно принадлежала к числу самых любимых поэтов юной Светланы Иосифовны. Много лет спустя, уже после смерти отца, она писала об этом в большом своем письме-исповеди И.Г. Эренбургу:

…Я очень люблю литературу, с детства процесс оформления чувства и мысли в слова всегда представлялся мне чудом… Я была обыкновенной советской студенткой, такой – как все мои сверстницы, и мне – всем нам – для полного выражения наших чувств были совершенно необходимы и Маяковский, и Пушкин, и Пастернак, и Ахматова… С юности я люблю точность слов у Ахматовой («настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха…» – как можно сказать точнее?!).

(Почта Ильи Эренбурга. Я слышу всё. 1916—1967. М. 2006. Стр. 347—349)

Факт, а не легенда и то, что в 1939 году в официальном положении Ахматовой вдруг произошел резкий поворот.

31 мая 1939 г., впервые за много лет, Ахматовой позвонили из редакции «Московского альманаха» и попросили прислать стихи… Отвезла их в Москву Л.К. Чуковская. «Московский альманах» тогда только создавался, в его редколлегию входили А. Фадеев, К. Симонов, Н.С. Атаров, А.Г. Письменный и директор «Советского писателя» Г.А. Ярцев. Стихи Ахматовой принял в альманах К. Симонов…

В № 2 журнала «Ленинград» за 1940 г. появились ее стихотворения: «Художнику» («Мне все твоя мерещится работа…»), «От тебя я сердце скрыла…», «Здесь Пушкина изгнанье началось…», «Воронеж» («И город весь стоит оледенелый…»), «Одни глядятся в ласковые взоры…». В журнале «Звезда» (1940, № 3/4) были напечатаны «И упало каменное слово…» (без названия и указания на связь с циклом «Реквием»), двустишье «От других мне хвала – что зола…», «Борис Пастернак» (полный текст, появившийся лишь в отрывке 1936 г.), «Годовщину веселую празднуй…», «Ива» («А я росла в узорной тишине…»), «Мне ни к чему одические рати…», «Когда человек умирает…» и «Маяковский в 1913 году»… В журнале «Литературный современник» (1940 № 5—6) появилась «Клеопатра». Два издательства – «Издательство писателей в Ленинграде», ставшее уже «Советским писателем», и «Гослитиздат» – начали готовить книги Ахматовой. В журнале «Ленинград» (1940, № 5) в рецензии Л. Рахмилевича на книгу Есенина имя Ахматовой было названо среди имен «замечательных поэтов».

5 января 1940 г. Ахматову торжественно приняли в Союз советских писателей. Председательствовал на заседании М.Л. Слонимский, доклад о творчестве Ахматовой сделал М.Л. Лозинский. Он говорил, что «стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла»…

Из Москвы Ахматовой прислали единовременную выплату – 3000 рублей, повысили пенсию до 750 рублей, обещали квартиру. По поручению Президиума Союза писателей, с «листком»-ходатайством, подписанным В. Лебедевым-Кумачом и Н. Асеевым – в Ленсовет к П.С. Попкову по поводу квартиры для нее ходил М.М. Зощенко…

После долгих лет нищеты… начинался как будто новый период обеспеченности и возможности получить какие-то материальные блага через Литфонд.

(Н.В. Королева. «Анна Ахматова. Жизнь поэта». В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 663—665)

Все это, конечно, могло произойти только по прямому указанию «сверху».

Биографы Ахматовой объясняют это тем, что осенью 1939 года на приеме в Кремле в честь награждения орденами большой группы писателей Сталин спросил про Ахматову. (А.А. сама упоминает об этой его реплике в своих материалах к автобиографии.)

О том, что именно он там сказал, толком никто не сообщает. Вокруг этой его реплики напущено столько тумана, что понять ничего нельзя. Со временем утвердилась версия, что он просто спросил: « А что дэлает наша монахыня?», и этого будто бы оказалось достаточно. Были и разные другие версии, не слишком отличающиеся от этой.

На самом же деле, как выяснилось, он сказал вот что:

ИЗ ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЙ ЗАПИСКИ УПОЛНОМОЧЕННОГО ЛЕНОБЛГОРЛИТА В. ФОМИНА ЗАМЕСТИТЕЛЮ НАЧАЛЬНИКА УПРАВЛЕНИЯ ПРОПАГАНДЫ И АГИТАЦИИ ЦК ВКП(б) Л.А. ПОЛИКАРПОВУ ОБ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ РАЗРЕШЕНИЯ ИЗДАТЬ СБОРНИК «ИЗ ШЕСТИ КНИГ».

Книга Ахматовой в Леноблгорлите проходила несколько необычно. Директор издательства «Советский писатель» тов. Брыкин торопил подготовку книги Ахматовой, мотивируя это тем, что на одном из совещаний в Москве т. Сталин интересовался «почему не печатается Ахматова». Об этом тов. Фадеев сообщил писателям и литературным работникам Москвы.

(Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889—1966. М. 2008. Стр. 327)

Разумеется, одной такой реплики вождя было вполне достаточно, чтобы обстоятельства Ахматовой вдруг так резко переменились. Но реплика эта была произнесена как будто осенью, а телефонный звонок с предложением дать стихи в «Московский альманах» был в мае. И хотя стихи Ахматовой (как и стихи Асеева и рассказы Зощенко) в конце концов в альманах не попали (альманах был «молодежный», и Фадеев предложил произведения «стариков» в него не включать), такой телефонный звонок, конечно, тоже не мог быть просто актом доброй воли каких-то ее доброжелателей из числа членов редколлегии этого альманаха.

Исследовательница творчества Ахматовой С. Коваленко прямо связывает этот внезапный поворот ее судьбы с «заступничеством» дочки вождя. И дает при этом понять, что так считала и сама Анна Андреевна:

…Сталин спросил об Ахматовой, стихи которой любила его дочь Светлана. После пятнадцатилетнего перерыва был срочно издан сборник «Из шести книг», который Ахматова со свойственным ей юмором назвала «папин подарок дочке»…

(Св. Коваленко. Анна Ахматова. Личность. Реальность. Миф. В кн.: Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 15)

Мнение самой Ахматовой тут большого значения не имеет. И не только потому, что реплика ее насчет «папиного подарка дочке» была не более, чем проявлением знаменитого ахматовского юмора. И даже не только потому, что свои рассказы о том, как «дочь вождя ее читала книги» и «как отец был горько поражен», она сама назвала «унылым бредом».

Предположение, что в этом случае не стоит особенно доверять личным свидетельствам Анны Андреевны, имеет более глубокую основу.

Чуковская записала в 1940 году слова В.Г. Гаршина, ставшего в то время близким другом Ахматовой: «Вы заметили, она всегда берет за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой?» О том же вспоминает Исайя Берлин: «Ее оценки людей и поступки других совмещали в себе острое проникновение в нравственный центр характеров и ситуаций… с догматическим упрямством в объяснении мотивов и намерений, – что казалось даже мне, часто не знавшему обстоятельств, неправдоподобным и иногда в самом деле вымышленным. Мне казалось, что Ахматова строила на догматических предпосылках теории и гипотезы, которые она развивала с исключительной последовательностью и ясностью. Ее непоколебимое убеждение, что наша встреча имела серьезные исторические последствия, было примером таких idees fixes. Она также думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравляли, но потом отменил его…».

(Анатолий Найман. Рассказы о Анне Ахматовой. М. 1999. Стр. 299-300)

Именно по этой причине мнению Анны Андреевны о том, что внезапный поворот ее судьбы в 1939 году был прямым результатом того легендарного разговора Светланы с отцом, можно было бы и не придавать никакого значения.

Если бы не одно обстоятельство.

Дело в том, что эту историю А.А. могла слышать от Андрея Синявского или Давида Самойлова. Оба они регулярно ее посещали. И оба состояли в весьма тесных и доверительных отношениях со Светланой Иосифовной Аллилуевой. Так что историю о «заступничестве» за нее юной Светланы перед отцом она наверняка узнала если не из первых, так уж, во всяком случае, из вторых рук.

Все эти домыслы и догадки, в сущности, не имеют большого значения, поскольку и без них совершенно очевидно, что тот потоп нежданных милостей, который излился на Ахматову в конце 39-го – начале 40-го, мог исходить только от Сталина.

Взять хотя бы факт ее мгновенного принятия в Союз писателей.

Некогда – в 20-е годы – она состояла в Союзе писателей, в ту пору еще не объединявшем всех писателей страны. Но в 1929 году демонстративно из него вышла – в знак протеста против травли Пильняка и Замятина. А в 1934 году, когда был создан новый Союз писателей, просуществовавший до распада СССР, она не вступила. Просто не подала заявления с просьбой принять ее в этот гигантский писательский колхоз.

Не подала она это заявление по той простой причине, что весь этот грандиозный шабаш вокруг Первого съезда писателей и создания единого писательского Союза разразился в то самое время, когда был арестован Мандельштам.

Вот как она сама объяснила это в своей автобиографической прозе:

Арест Осипа произвел на меня такое впечатление, что у меня просто рука не поднялась, чтобы заполнить анкету.

(Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. 1. М. 1998. Стр. 652)

Вряд ли она в полной мере сознавала тогда значение этого своего поступка. Ну, не подала заявления и не подала, – эко дело, без нее обойдутся. А может быть, она просто не хотела привлекать к себе внимание, предпочла оставаться в тени.

Но вся штука в том, что этим своим поступком она как раз и могла привлечь к себе внимание. И не просто привлечь внимание, а подвергнуть себя смертельной опасности.

Сейчас уже трудно себе представить, какое значение придавала тогда власть созданию этого Союза и до какой степени недобровольным, обязательным для всех было вступление в этот Союз. Для каждого мало-мальски известного литератора остаться вне этого «колхоза» было, пожалуй, даже опаснее, чем для крестьянина во время всеобщей коллективизации остаться единоличником.

Чтобы помочь современному читателю увидеть эту ситуацию во всей ее конкретности, позволю себе сделать небольшую «верояцию в сторону», представив вашему вниманию два как будто не относящихся к делу, но весьма красноречивых документа.

А.С. ЩЕРБАКОВ – А.М. ГОРЬКОМУ
23 февраля 1936 г.

Уважаемый Алексей Максимович! Считаю необходимым сообщить Вам о следующем: 22 февраля я получил от М. Шагинян заявление о выходе ее из ССП. Так как из заявления трудно было все же понять, какая муха Шагинян укусила, то я поручил тов. Павленко переговорить с ней. Из этого разговора выяснилось, что она – Шагинян – всегда была против союза писателей, что вступала в него она с колебаниями и что теперь она окончательно убедилась в бесполезности союза…

После этого я вызвал Шагинян в секретариат для официального объяснения. На мой вызов она не явилась, а по телефону сообщила, что исчерпывающие объяснения она дала в письме на имя тов. Андреева А.А. и что добавить к этому ничего не может.

Мы расценили выходку Шагинян, как антисоветскую, решили по ней крепко ударить, с расчетом чтобы и другим неповадно было. Состоялось заседание президиума Правления, которое единогласно приняло по заявлению Шагинян осуждающее ее решение. Шагинян на этом заседании присутствовала и постепенно, не сразу, но в конце концов признала свою выходку грубой политической ошибкой.

Думаю, что поведение Секретариата Вы одобрите. Прилагаю решение президиума. В «Правде» выходка Шагинян тоже нашла соответствующую оценку.

РЕШЕНИЕ ПРЕЗИДИУМА ПРАВЛЕНИЯ СОЮЗА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ СССР ПО ПОВОДУ ЗАЯВЛЕНИЯ М. ШАГИНЯН О ВЫХОДЕ ИЗ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ

Президиум правления Союза Советских Писателей решительно осуждает заявление Мариэтты Шагинян о выходе из Союза Сов. Писателей, как акт глубоко антиобщественный, находящийся в резком противоречии с элементарными требованиями, предъявляемыми члену любого советского коллектива. Президиум Правления признает мотивы выхода из Союза, изложенные М. Шагинян в ее заявлении, совершенно неосновательными и носящими характер огульных клеветнических обвинений по адресу писательской общественности советской страны. М. Шагинян обнаружила в своем заявлении непонимание роли и места в Советской стране, а также чванство, зазнайство и переоценку своего значения в литературе.

Президиум Правления ССП принимает к сведению заявление М. Шагинян, сделанное ею на заседании Президиума, что ее заявление о выходе из ССП и мотивы, изложенные в нем, являются грубой политической ошибкой.

(Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946 гг. Сборник документов. М. 1994. Стр. 14—15)

Конечно, Шагинян – не Ахматова, хоть они были сверстницами и в одно время начинали свой путь в литературе. Ахматова даже вспоминала, что в годы их литературной молодости у Шагинян была неприятная манера при встрече целовать ей – Ахматовой – руку.

В те годы, к которым относятся оба приведенные тут документа, Мариэтта Сергеевна эту свою манеру целовать при встрече Анне Андреевне руку, конечно, уже давно забыла. Она была теперь вполне ортодоксальным и даже партийным советским литератором. (Свое членство в ВКП(б) она оформила позже – в 1942 году.)

Да и сделать громогласное заявление о своем выходе из Союза писателей, конечно, не то же самое, что просто не вступить в этот Союз, не подать заявление о приеме в число его членов, не заполнить анкету.

Этот скромный демарш Анны Андреевны высоким начальством, быть может, даже и не был замечен.

Скорее всего, конечно, был, но ему не придали значения: она для них была ВНЕ советской литературы, и этим своим невступлением в Союз советских писателей этот свой статус как бы молчаливо подтвердила.

Но чтобы сейчас, устраивая торжественный ее прием в этот Союз, никому из инициаторов и устроителей этого приема даже в голову не пришло спросить у нее: «А как, собственно, случилось, Анна Андреевна, что вы до сих пор не были членом нашего Союза?», – такое, конечно, тоже не могло произойти без специального указания с самого верха.

То есть прямого указания, может быть, и не было, но трепет был такой, что никому и в голову не пришло задавать ей такие бестактные вопросы.

М.Л. Лозинский, сказавший в своем докладе во время этого приема, что «стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла», говорил это, конечно, не по указанию сверху. Он был счастлив, что наконец-то может публично сказать об А.А. то, что думал о ней всегда. Но смог он сказать это потому, что ясно понимал: сейчас, в этот момент, ему позволено сказать вслух то, что он раньше если и осмелился бы сказать, так разве только с глазу на глаз, целуя ей руку.

В общем, ощущение у всех было такое, что наконец-то пришло ее время, настал ее звездный час.

Пиком этого ее триумфа стал выход в свет ее новой книги.

Еще недавно об этом нельзя было даже и мечтать. Не то что новых не было и не могло быть, но и старые ее книги, как объяснила Сталину его четырнадцатилетняя дочь, прочесть было нельзя.

В 1924 г. три ее книги: «Четки», «Белая стая» и «Анно Домини» – были внесены в список изданий, подлежащих изъятию из библиотек и с книжного рынка (список составили Н.К. Крупская, П.И. Лебедев-Полянский и др.)

(Н.В. Королева. «Анна Ахматова. Жизнь поэта». В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 640)

И вот, шестнадцать лет спустя выходит ее большой стихотворный сборник «Из шести книг», в который, кроме новых стихов, вошли стихи и из этих, изъятых из обращения. Мудрено ли, что современниками это было воспринято как истинное чудо.

ИЗ ПИСЬМА Б.Л. ПАСТЕРНАКА А.А. АХМАТОВОЙ
28 июля 1940 г.

Дорогая Анна Андреевна!

Давно мысленно пишу Вам это письмо, давно поздравляю Вас с Вашим торжеством, о котором говорят кругом вот уже второй месяц.

У меня нет Вашей книги. Я брал ее на прочтение у Федина и не мог исчертить восклицательными знаками, но отметки вынесены у меня отдельно, и я перенесу их в свой экземпляр, когда достану книгу.

Когда она вышла, я лежал в больнице (у меня было воспаление спинного нерва), и я пропустил сенсацию, сопровождавшую ее появление. Но и туда дошли слухи об очередях, растянувшихся за нею на две улицы, и о баснословных обстоятельствах ее распространения. На днях у меня был Андрей Платонов, рассказавший, что драки за распроданное издание продолжаются и цена за подержанный экземпляр дошла до полутораста рублей. .

Неудивительно, что, едва показавшись, Вы опять победили. Поразительно, что в период тупого оспаривания всего на свете Ваша победа так полна и неопровержима.

(Борис Пастернак. Полное собрание сочинений. IX. М. 2005. Стр. 179)

В конце этого письма ко всем комплиментам и благодарностям (благодарил он ее, в частности, и за стихотворение, которое А.А. посвятила ему) Б.Л. сделал такую приписку:

Тон Перцова возмутил нас всех, но тут думают (между прочим, Толстой), что кто-нибудь из настоящих писателей должен написать о Вас в журнале, а не в газете.

Речь шла о статье В. Перцова «Читая Ахматову», незадолго до того (10 июля) появившейся в «Литературной газете».

Тон этой статьи, возмутивший Бориса Леонидовича (и, судя по этой его фразе, не его одного), на самом деле был вполне корректным. А если вспомнить, что писал об Ахматовой тот же критик пятнадцать лет тому назад, прямо-таки поражающий своей, скажем так, лояльностью по отношению к автору рецензируемой книги.

Пятнадцать лет назад – 27 октября 1925 года – в газете «Жизнь искусства» появилась большая статья В. Перцова «По литературным водоразделам». Поминались там и имажинисты, и поэты старшего поколения – Сологуб, Кузмин. И, разумеется, Ахматова, о лирической поэзии которой критик высказался так:

Все изощренное качество Ахматовской лирики явилось как результат долговременного, тщетного, кропотливого приспособления любовно-романтической темы к привередливому спросу социально-обеспложенной части дореволюционной интеллигенции. Такие социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности населяют еще и наши дни, и это они упоенно перебирают Ахматовские «Четки», окружая писательницу сектантским поклонением Но у языка современности нет общих корней с тем, на котором говорит Ахматова, новые живые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть…

(Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 695-696)

А вот что тот же критик написал теперь, пятнадцать лет спустя, о только что вышедшем поэтическом сборнике Ахматовой «Из шести книг», вобравшем в себя, кстати сказать, и те самые «Четки», которые, по его словам, могли «упоенно перебирать» только «социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности»:

Ахматова 1940 года пишет по-прежнему хорошо. И даже лучше, чем раньше. Такая же, как и прежде, ясность высказывания поэта… Ни малейшей претенциозности в слове… Никакого перемигивания с искусством «полутонов» и намеков, в котором зачастую, под видом ложной значительности, скрывается отсутствие точной лирической мысли. Такая же, как и раньше, железная логика в развертывании лирической мысли, в расположении «доказательств», в смыкании «посылок» и «выводов». И наряду с изысканным ажурным словом – верное чутье народных форм родного языка.

(Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 730)

Ту, кого пятнадцать лет назад он назвал «женщиной, опоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть», теперь он опасается назвать даже просто женщиной, – почтительно именует ее Мастером, из-за чего ему приходится, говоря о ней, употреблять глаголы мужского рода:

Мастер не устал, не состарился, не растерял и себя, несмотря на столько лет уединенной жизни. И, напротив, кое в чем утвердился на позициях своей молодости и стал писать лучше…

Если после новых стихов Ахматовой восстановить в памяти весь ее прежний творческий путь по сборнику «Из шести книг» и опять вернуться к новым стихам, то можно заметить в них и одну новую особенность. Нельзя еще считать поворотом к большой эпической форме такие новые произведения, как «Клевета» и «Лотова жена». Но, во всяком случае, в них чувствуется стремление выйти из круга субъективных переживаний к объективной теме… Ахматова умеет изображать в своих новых «повествовательных» стихах большие душевные движения, безоглядную трагическую страсть.

(Там же. Стр. 730—731)

Но как все-таки быть со старыми ее стихами, – теми, которыми могли упиваться только «социальные кастраты»? О них ведь тоже теперь надо сказать что-то одобрительное, коли уж там, наверху, разрешили и их включить в эту ее новую книгу.

Задача непростая.

Но опытный автор легко справляется и с нею:

Особую славу, как известно, стяжали себе стихи Ахматовой о любви. Постоянная тема Ахматовой – странная, трагическая любовь, любовь – кара и мука, на которую женщина – героиня ее поэзии – сама обрекает себя…

Ахматова создала в своей поэзии образ женщины, пожертвовавшей собой для любви. Этот образ возник в поэзии Ахматовой на фоне разнузданной, упадочной литературы, которая пользовалась особенным успехом у революционного обывателя в годы литературного дебюта «Четок» и «Белой стаи».

Перечитывая сейчас стихи Ахматовой 1911—1912 годов, понимаешь ее поэтическую заслугу, которая выражается в том, что в самом близком соседстве с модной темой и на том же материале Ахматова сумела в этих давних стихах силой личного своеобразия, искусства и вкуса создать женский образ, не лишенный обаяния и для нас.

(Там же. Стр. 731 – 732)

В более поздние времена о В. Перцове была сложена такая эпиграмма:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю