Текст книги "Сталин и писатели Книга вторая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)
Он расцвечивает эту тему все новыми и новыми подробностями:
…вихрь землетрясения, буря оваций и крики: «Да здравствует товарищ Сталин!»
Волной этого землетрясения был начисто смыт с кафедры толстый «красный профессор» – исчез неведомо куда, забыв даже свой толстый желтый портфель у подножия кафедры. (Берсенев потом рассказывал, что портфель этот три дня лежал в конторе театра, пока за ним не явились от имени толстого «красного профессора».)
Его сменил на кафедре новый, двенадцатый оратор, очередной «красный профессор», который начал свою речь примерно так: «Товарищи! Слова бессильны передать то чувство глубочайшего возмущения, с которым я прослушал речи всех предыдущих ораторов. Как! Отрицательно относиться к замечательной прослушанной и виденной нами сегодня пьесе, о которой товарищ Сталин так верно и мудро сказал: «Прекрасная пьеса». Как! Считать героической фигуру Петра, про которую товарищ Сталин так мудро и верно заметил, что он выведен недостаточно героически, – в чем, действительно, единственная ошибка и автора, и театра…»
Стоит ли досказывать? Ну, конечно же, и само собой понятно, что все последующие ораторы «всецело присоединились к мудрому суждению товарища Сталина». Что они клеймили негодованием контрреволюционные выступления десяти первых ораторов, что пьеса была единогласно разрешена к постановке…
Ну разве не пророчески прав был Герцен? Какая замечательная лестница восходящих господ, если смотреть снизу, и лестница нисходящих лакеев, если смотреть сверху.
(Р.В. Иванов-Разумник. Тюрьмы и ссылки. М. 2000. Стр. 74)
Всё так. И эта сторона дела, конечно, тоже важна. Но нас такими сценами не удивишь. Все это, между нами говоря, довольно-таки банально и повторяется из века в век в любом авторитарном, деспотическом государстве.
Самое же важное и интересное в этом рассказе Иванова-Разумника совсем другое. Не то, с какой легкостью и быстротой красные профессора «сменили пластинку», а КАКУЮ «пластинку» они так легко и радостно отринули и КАКОЙ ее заменили.
Если не вникнуть в существо дела, может создаться впечатление, что в неожиданной реакции Сталина проявился просто каприз вождя. Может быть, желание поиздеваться, поглумиться над лакействующими «красными профессорами». Или другие какие-нибудь, столь же мелкие, может быть, даже личные мотивы.
Именно так, кстати говоря, понял и объяснил эту ситуацию один из главных тогдашних «литвождей» – Иван Михайлович Гронский:
Во время одной из встреч с Бедным в Мамонтовке он прочитал мне «Богатырей». Я тогда куда-то уезжал надолго и просил Демьяна никому не показывать пьесы. По возвращении в Москву я надеялся обсудить все с Демьяном. Таиров, который рассчитывал на очередную победу, как с «Оптимистической трагедией», взял эту пьесу к постановке. Когда я вернулся в Москву, то был приглашен на генеральную репетицию, на которую я не смог попасть, а был на премьере. Спектакль мне не очень понравился. По правде сказать, много было там накручено. Конечно, реакция на спектакль могла быть значительно мягче. Или вообще оставить этот спектакль без внимания, как, например, было с пьесой Алексея Толстого «На дыбе». Но Сталин был заинтересован, чтобы окончательно «задвинуть» Бедного.
(Вячеслав Нечаев. Ненаписанные воспоминания. Беседы с И.М. Гронским. «Минувшее. Исторический альманах. 16». М. – СПб. 1994. Стр. 105—106)
Гром над «Богатырями» Демьяна Бедного грянул позже – в 1936-м. Но первый погром Демьяну Сталин учинил в том самом 1930-м, в котором состоялась премьера пьесы А.Н. Толстого. В том, первом постановлении ЦК об идеологических ошибках Демьяна Бедного речь шла о его стихотворных фельетонах «Слезай с печки», «Без пощады», «Перерва». Но обвинения были те же, которые были ему предъявлены шесть лет спустя по поводу «Богатырей». Так что Гронский не случайно связал в своей памяти реакцию Сталина на пьесу А.Н. Толстого «На дыбе» с его реакцией на Демьяновых «Богатырей».
Идеологическая уязвимость пьесы А.Н. Толстого, как представлялось Гронскому, была того же свойства, что идейные пороки стихотворных фельетонов и «Богатырей» Демьяна Бедного. Но А.Н. Толстого Сталин почему-то пощадил, а Демьяна стер в порошок. Сделал он это, как полагает Гронский, исключительно по личным мотивам: «Сталин был заинтересован, чтобы окончательно «задвинуть» Бедного».
Такой личный мотив, как мы знаем, у Сталина действительно был. Но главная причина разгрома, которому подвергся Демьян – и в 1930-м, и в 1936-м, – так же, как главная причина неожиданной реакции Сталина на пьесу А.Н. Толстого «На дыбе», заключалась в другом.
Это было начало того идеологического «поворота всем вдруг», который завершился, во всяком случае, окончательно оформился уже в годы войны – роспуском Коминтерна, сменой государственного гимна (вместо «Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой…» – «Нас вырастил Сталин на верность народу…»), тостом Сталина «За великий русский народ» и многими другими – большими и малыми – знаками кардинальной смены идеологической парадигмы. Армии вернули погоны. Наркомы стали министрами. В школах было введено раздельное обучение и даже введена для школьников форма старых русских гимназий. Слегка укротили воинствующих безбожников и вернули кое-какие права Церкви.
Эстетическим идеалом Сталина был фасад Российской империи: старая русская военная форма с погонами, деньги, похожие на царские трешки и пятерки, «царский» портрет генералиссимуса на здании Моссовета (левая нога на полшага впереди правой, в левой руке перчатки)…
Полностью реализовать этот свой политический и эстетический идеал Сталину позволила война, сразу названная и ставшая Отечественной. Все понимали, что за колхозы, за сталинский социализм никто умирать не станет. Иное дело – за Родину, за Россию…
Никого поэтому не удивило и не шокировало обращение Сталина к «теням наших великих предков» – Суворова и Кутузова, Минина и Пожарского, Дмитрия Донского и Александра Невского.
Никого не шокировало даже то, что наряду с этими великими тенями нас по-прежнему осеняли другие тени – тени великих бунтарей и революционеров.
Советский идеологический иконостас долго еще являл собой весьма странное зрелище: рядом с Суворовым и Кутузовым на нем красовались изображения предводителей крестьянских бунтов и восстаний – Степана Разина, Ивана Болотникова, Емельяна Пугачева. И мало кому при этом приходило в голову, что плененного Пугачева привез в Москву в железной клетке не кто иной, как вот этот самый Суворов.
Такую же дикую смесь разных, трудносовместимых идеологических парадигм являла собой эстетика советских исторических фильмов. Достаточно вспомнить только один из них, самый популярный в предвоенные годы – «Александр Невский»:
Можно было бы до мельчайших подробностей, до ничтожных деталей пейзажа, жестов второстепенных лиц и складок одежды, до последнего такта великолепной музыки Прокофьева проследить, каким образом слово и буква идеологии нашли свое воплощение в этом фильме… Перед нами нечто в своем роде совершенное, шедевр политической низости; как во всяком шедевре, в нем нет ничего лишнего и случайного, фильм, получивший всенародное признание, напоминает произведения немецкой кинематографии и литературы времен национал-социализма, но в русском варианте. Князь выглядит славянским арийцем. Он снят так, что всегда кажется выше всех остальных и выше зрителя. Его язык представляет собой смесь архаически-народного словаря с языком газеты. Он враг богачей, друг, учитель и вождь беззаветно преданного ему народа и, судя по всему, атеист. В Новгороде тринадцатого века вообще нет никаких следов христианства, если не считать колокольного звона, который, однако, созывает людей не в храмы, а на городскую площадь, где князь выступает с речью, в которой клеймит врагов народа и изменников родины (процессы 1937 – 1938 гг.). Изменниками оказываются эксплуататоры народа – богатые купцы.
(Борис Хазанов)
Сразу отказаться от революционной идеологии и заменить ее царистской было невозможно. Поворот должен был происходить более или менее плавно. На то, чтобы окончательно завершить его, ушло пятнадцать лет. Но задуман и начат Сталиным он был именно вот тогда, в 1930-м. И начать его удобнее всего было именно с Петра. С одной стороны революционер, беспощадно рушивший устои замшелого, старого русского быта, с другой – государственник, создатель мощной державы, символ величия и славы России.
Сталин отнюдь не «оставил без внимания» пьесу А.Н. Толстого, как выразился И.М. Гронский, наивно полагавший, что вождь то ли не заметил ее идеологической уязвимости, то ли отнесся к ней снисходительно.
Сказав, что «пьеса прекрасная, жаль только, что Петр выведен в ней недостаточно героически», Сталин наметил для автора пьесы некоторые перспективы. Можно даже сказать, что он сделал ему некий, как тогда говорили, социальный заказ.
То, чего не понял старый большевик Иван Михайлович Гронский, очень хорошо понял «рабоче-крестьянский граф» Алексей Николаевич Толстой.
* * *
Новый, кардинально переработанный А.Н. Толстым вариант его пьесы о Петре явился на свет в 1934 году, то есть через пять лет после того, как ее «спас товарищ Сталин».
После благосклонного отзыва вождя пьесой заинтересовался МХАТ – тот самый МХАТ, который в 1930-м ее отверг. Требования театра были весьма скромны. Автора просили лишь «просмотреть и слегка подчистить старый текст пьесы». Но Алексей Николаевич лучше, чем мхатовцы, понял пожелание вождя:
…Я перечитал ее и решил приняться за работу над совершенно новой пьесой о Петре… Сейчас я изображаю его как огромную фигуру, выдвинутую эпохой. Новая пьеса полна оптимизма, старая – сверху донизу насыщена пессимизмом. В новой пьесе «Петр I» дается иная концепция, ставятся и разрешаются новые технические задачи.
(А. Толстой. Роман, пьеса, сценарий. Газета «Литературный Ленинград», 26 октября 1934 г.)
Чтобы увидеть, в каком направлении шла переработка пьесы и как далеко она зашла, достаточно рассмотреть только одну какую-нибудь ее сюжетную линию. Даже только один эпизод.
Наиболее выразительна в этом смысле сцена казни царевича Алексея.
В первом варианте пьесы (том, который «спас» Сталин) она была представлена так:
Картина девятая
Сводчатый каземат в крепости. На полу стоит железный фонарь. У двери, прислонясь, Поспелов курит трубку. На дощатой койке в тулупе лежит на боку Алексей. Бьют крепостные куранты – шесть.
Алексей. Были случаи, были, были… Поведут на плаху, – клади голову… И топор занес… Стой, стой!.. Остановись, кат!.. Помиловали… И топор – мимо – тяп… Господи, господи… Минутка дорога… Помиловали, а на минутку опоздай… Ох!.. Господи, не дашь опоздать… Сам генерал-адъютант Ягужинский скачет, скачет… Бумагой машет… Остановитесь… По приказу государя… Вскочил на эшафот… Стой, кат… Помиловали… (Замолчал, приподнялся.) Василий…
Поспелов. Ну?..
Алексей. Сенат приговорил к смерти… А батюшка может помиловать… Он – выше сената… Ох, тоска, тоска… Вася, сбегай к царю… Пускай еще пытают… Повинюсь. От имени отрекусь… Хочу в монастырь, послушником. Народу пусть скажут – казнили, а я тихонько – в монастыре буду… Без имени так и проживу…
Алексей затих. Слышен звон отмыкаемого замка. Голоса, шаги. Алексей поднимается на кровати, расширенными глазами глядит на дверь…
Входят Петр, Меншиков, поп Битка с крестом. Толстой, Бутурлин, в черном плаще поверх кафтана, Апраксин.
Петр (садится на край постели, остальные – стоят). Проститься с тобой пришли… Можешь – прости… Зла к тебе не имеем. Помню, что на руках носил. Любить – не любил… Ибо отвращен был мыслью. Но плоть – моя, – то помню… (Наклоняется, целует его в лоб.) Прощай… (Отходит к двери, останавливается, отвернув лицо. Меншиков, Толстой, Бутурлин, Апраксин – кланяются Алексею в землю, целуют его в голову.)
Меншиков. Прости – в чем согрешил против тебя.
Толстой. Вельми грешен есть… Преужасней всех перед тобой… Прости… Коли можешь…
Апраксин. Прощай, Алексей Петрович… Скоро и я, старик, за тобой…
Бутурлин. Меня, безобразного, грешного, скверного, прости, христа-ради…
Битка наклоняется с крестом, шепчет что-то Алексею на ухо.
Алексей. Умоли отца… Помилованье…(Поворачивается и глядит на Петра. К Петру подходят Меншиков, Толстой и Поспелов. В стороне – Апраксин и Бутурлин.)
Петр. Кончайте. (Нагнувшись, шагает в низкую дверь, уходит. Меншиков, Толстой, Поспелов кидаются к царевичу.)
Занавес
Сцена жуткая. Но решил ее Толстой как будто в соответствии с исторической правдой. То есть – представил всё так, как оно было на самом деле.
В действительности, однако, никто не знает, как там все это было на самом деле.
Как умер царевич Алексей, мы, вероятно, не узнаем никогда. В «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» есть запись за 26 июня: «Того ж числа пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился». Ганноверский резидент Вебер сообщал, что с царевичем, узнавшим о приговоре, случился апоплексический удар. Австрийский резидент Плейер в одном донесении повторяет эту точку зрения, но в другом сообщает, что ходят упорные слухи о смерти царевича от меча или топора. Голландский резидент де Би писал своему правительству, что Алексей умер «от растворения жил».
Это донесение было вскрыто, канцлер Головкин и вице-канцлер Шафиров устроили форменный допрос де Би, и резидент выдал своего осведомителя – повивальную бабку М. фон Гуссе, которую вместе с дочерью и зятем допросили в крепости. Н.Г. Устрялов, собравший все эти сведения, считает, что царевич умер, не выдержав пыток, которым его подвергали даже в день объявления приговора.
(Петр Великий. Воспоминания. Дневниковые записи. Париж – Москва – Нью-Йорк. 1993. Стр. 38)
Нельзя не упомянуть тут и версию насильственной смерти царевича, которую высказал в своей «Истории Петра» А.С. Пушкин:
24 июня Толстой объявил в канцелярии Сената новые показания царевича и духовника его… Он представил и своеручные вопросы Петра с ответами Алексея своеручными же (сказали твердою рукою писанными, а потом после кнута – дрожащею…) И тогда же приговор подписан.
25 июня прочтено определение и приговор царевичу в Сенате.
26 июня царевич умер отравленный.
(Пушкин. ПСС. Том десятый. М. 1950. Стр. 246)
Современный историк и эту версию полагает сомнительной.
Откуда узнал Пушкин об отравлении? Сюжет этот был еще столь опасен в то время, что лишь с помощью криминалистов И.Л. Фейнберг прочел тщательно вычеркнутые строки в дневнике переводчика Келера в его беседе с Пушкиным: «Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в которой упоминается об отравлении царевича Алексея Петровича, приговаривая: «Вот как тогда дела делались». Пушкин верно понял, что именно так тогда дела делались, но подробности насчет отравления были недостоверны: записки Брюса считаются едва ли не подделкой конца XVIII в. Как видим, даже Пушкин, жадно вылавливающий каждую деталь тайной истории Петра, не смог прийти к истине.
(Н.Я. Эйдельман. Герцен против самодержавия. М. 1973. Стр. 69)
А.Н. Толстой, изображая сцену казни царевича, судя по всему, опирался на документ, насчет достоверности которого мнения историков тоже расходятся.
Это – письмо гвардии капитана А.И. Румянцева некоему Д.И. Титову.
Александр Иванович Румянцев (который, кстати сказать, был отцом будущего знаменитого полководца графа и фельдмаршала П.А. Румянцева) играл важную роль в деле Алексея Петровича еще задолго до его насильственной смерти: именно ему было поручено отыскать находящегося в бегах царевича и всячески способствовать его возвращению в Россию.
Вот письмо, посланное ему Петром из Кале 19 апреля 1717 года:
Получил я твое письмо из Вены марта от 31 числа, из которого о всем уведомлялся… И надобно тебе, конечно, ехать в Тироль или в иное место и проведывать, где известная особа обретается, и когда о том уведаешь, то тебе жить в том месте инкогнито и о всем, как он живет, писать; и буде же куды поедет, то секретно за ним следовать и не выпускать его из ведения и нас уведомлять…
Будучи, как явствует из этого письма, доверенным лицом государя, гвардии капитан вполне мог быть и непосредственным участником убийства царевича, о чем он якобы сообщал в своем письме Титову. Документ этот («Убиение царевича Алексея Петровича – Письмо Александра Румянцева к Титову Дмитрию Ивановичу»), впервые опубликованный весной 1858 года в герценовской «Полярной звезде», сразу вызвал целую бурю споров, не умолкающих до сего времени. Одни историки, как всегда бывает в подобных случаях, считают это письмо подлинным, другие доказывают, что оно – позднейшая подделка{1}. Но нам нет нужды входить в существо этого спора. Для нас тут важно, что, по-видимому, именно этот рассказ гвардии капитана А.И. Румянцева Алексей Николаевич Толстой положил в основу изображенной им сцены:
…Мы, елико возможно, тихо перешли темные упокой и с таковым же предостережением дверь опочивальни царевичевой отверзли, яко мало была освещена от лампады, пред образами горящей. И нашли мы царевича спяща, разметавши одежды, яко бы от некоего сонного страшного видения, да еще по времени стонуща, бе бо, и в правду, недужен вельми, так что причастия того дня вечером, по выслушивании приговора сподобился, из страха, да не умрет, не покаявшись во гресех… не хотяще никто из нас его мирного покоя нарушати, промеж собою сидяще, говорили: «Не лучше ли де его во сне смерти предати и тем от лютого мучения избавити?» Обаче совесть душу налегла, да не умрет без молитвы. Сие помыслив и укрепясь силами, Толстой его, царевича, тихо толкнул, сказав: «Ваше царское высочество! восстаните!» Он же, открыв очеса и недоумевая, что сие есть, седе на ложнице и смотряще на нас, ничего же от замешательства [не] вопрошая.
Тогда Толстой, приступив к нему поближе, сказал: «Государь – царевич! по суду знатнейших людей земли Русской, ты приговорен к смертной казни за многия измены государю, родителю твоему и отечеству. Се мы, по его царского величества указу, пришли к тебе тот суд исполнити, того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близ есть к концу своему».
Едва царевич услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь, но из этого успеха не возымев, нача горько плакатися и глаголя: «Горе мне бедному, горе мне, от царской крови рожденному! Не лучше ли мне родитися от последнейшего подданного!» Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: «Государь, яко отец, простил тебе все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но яко государь-монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог… Прийми удел твой, яко же подобает мужу царския крови и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих!»
Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекая детоубийцею.
А как увидали, что царевич молиться не хочет, то взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас (кто же именно, от страха не упомню) говорить за ним зачал: «Господи! в руци твои предаю дух мой!». Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Той же, мню, яко Бутурлин, рек: «Господи! упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!» И с сим словом царевича на ложницу спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, дондеже движение рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи, и что он тогда говорил, того никто разобрать не мог, ибо от страха близкия смерти, ему разума помрачение сталося. А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, яко бы спящего, и, помолився Богу о душе, тихо вышли.
(Петр Великий. Воспоминания. дневниковые записи. Париж – Москва – Нью-Йорк. 1993. Стр. 39—41)
Какова бы ни была причина смерти царевича – задушили его пуховиками, как рассказывает в своем письме Румянцев, или прикончили каким-либо иным способом (А.Н. Толстой оставляет это «за кадром», опуская занавес после реплики Петра: «Кончайте» и следующей за ней ремарки: «Меншиков, Толстой, Поспелов кидаются к царевичу»), на современников насильственная смерть царевича произвела гнетущее впечатление. Особенно сразу распространившиеся слухи о том, что царь сам, лично допрашивал сына под пытками.
Летом 1718 года началось дело нескольких слуг, которые рассказывали, что им известно, как Петр в мызе неподалеку от Петергофа пытал царевича. Андрей Рубцов – слуга графа П. Мусина-Пушкина показал, что однажды,
…когда он был с помещиком своим, Платоном, в мызе, где был государь-царевич, в одно время помещик приказал ему, когда придет в мызу царское величество, чтоб он в то время не мотался: станут-де государя-царевича пытать.
(Там же. Стр. 37)
Другой из допрашиваемых по тому же делу в Тайной канцелярии показал:
А что и государя весь народ бранит, и то он говорил, а слышал на Обжорном рынке, стояли в куче неведомо кто, всякие люди, и меж собой переговаривали про кончину царевича, и в том разговоре его, государя, бранили и говорили, и весь народ его, государя, за царевича бранит.
(Там же. Стр. 41)
Совершенно очевидно, что бранили государя «за царевича» не какие-то политические противники Петра или идейные сторонники Алексея, а самые что ни на есть обыкновенные обыватели. Бранили за злодейскую расправу отца с родным сыном.
Даже в тот жестокий век дело это воспринималось как темное, страшное и гнусное. Во всяком случае, царя не украшающее.
Легко ли – скажу даже так: возможно ли было и в этой ситуации представить Петра героически?
Задача как будто непосильная. Но оказалось, что, если очень захотеть, и с ней можно справиться. Например, вот так:
День – в чертогах, а год – в дорогах,
по-мужицкому широка,
в поцелуях, в слезах, в ожогах
императорская рука.
Слова вымолвить не умея,
ужасаясь судьбе своей,
скорбно вытянувшись пред нею,
замер слабостный Алексей.
Знает он, молодой наследник,
но не может поднять свой взгляд:
этот день для него последний —
не помилуют, не простят.
Он не слушает и не видит,
сжав бессильно свой узкий рот.
До отчаянья ненавидит
всё, чем ныне страна живет.
Царевич на этой картине изображен не то чтобы не сочувственно. Он нарочито изображен так, чтобы мы уверились, что ему правильно умирать. Похоже даже, что он и сам знает, чувствует, сознает, что ему правильно умирать.
Что же до Петра, то он исполнен сознания полной, абсолютной своей правоты, безусловной и несомненной оправданности задуманного и уже решенного дела:
Не начетчики и кликуши,
подвывающие в ночи, —
молодые нужны мне души,
бомбардиры и трубачи.
Из этого, разумеется, еще не следует, что ему легко. Как-никак, сын все-таки, родное дитя:
Это все-таки в нем до муки,
через чресла моей жены,
и усмешка моя, и руки
неумело повторены.
Но, до боли души тоскуя,
отправляя тебя в тюрьму,
по-отцовски не поцелую,
на прощанье не обниму.
Рот твой слабый и лоб твой белый
надо будет скорей забыть.
Ох, нелегкое это дело —
самодержцем российским быть!
Дело темное и страшное, скажем мягче – нравственно не безупречное, изображается как деяние мало сказать героическое – как подвиг!
И финал, концовка стихотворения превращается уже в настоящий апофеоз этого петровского подвига:
Зимним вечером возвращаясь
по дымящимся мостовым,
уважительно я склоняюсь
перед памятником твоим.
Молча скачет державный гений
по земле – из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений,
императорский твой венец.
Как и подобает лирическому поэту, автор тут прямо говорит о себе и от себя. И не просто уважительно склоняется перед величием подвига Петра, а словно бы уже сам готов припасть губами к императорской руке – той, что «в поцелуях, в слезах, в ожогах», – трепетно облобызать ее и, умиляясь, омыть слезами.
Под этим стихотворением Ярослава Смелякова стоит дата: 1945—1949. К этому времени (даже к 45-му, а к 49-му и подавно) поворот страны от революционной идеологии к царистской был уже полностью завершен.
Вспомнил я тут это стихотворение и так обильно его процитировал, помимо всего прочего, еще и потому, что в нем особенно ярко проявился масштаб этого поворота – весь размах этого качнувшегося в другую сторону государственного маятника. Тут важно, что сочинил его именно Смеляков, которым революционная идеология была не просто усвоена: в пору его комсомольской юности она была для него воздухом, которым он только и мог дышать…
Иное дело – А.Н. Толстой, про которого злые языки сложили такую байку:
Власть большевиков рушится. Под колокольный звон на белом коне въезжает на Красную площадь генерал Деникин. И первым к нему кидается «Алешка Толстой» и падает перед ним на колени со словами:
– Ваше превосходительство! Что тут без вас бы-ыло!..
Шутка, конечно. Но как к этой шутке ни относись, можно не сомневаться, что совершить тот идеологический поворот Алексею Николаевичу было не в пример легче, чем Ярославу Васильевичу Смелякову.
Не следует, однако, забывать, что ему совершить его предстояло в середине 30-х, то есть десятью годами раньше, когда поворот только замышлялся, и припадать губами к императорской руке – особенно ему, с его графским титулом и белоэмигрантским прошлым – было еще небезопасно.
Как бы то ни было, решил Алексей Николаевич эту задачу не так, как Смеляков.
Сцену в каземате, куда Петр приходил к царевичу прощаться и спускал на него свору убийц, он убрал. А вместо нее написал две другие.
Действие одной из них происходит в замке Сент-Эльмо в Неаполе, где обретается царевич, отдавшийся под покровительство императора Священной Римской империи. Туда является Петр Андреевич Толстой, которому царь поручил любой ценой вернуть царевича домой.
Картина седьмая
Комната в замке Сент-Эльмо в Неаполе. У окна сидит Фроська, в халате, неприбранная. У стола Алексей, пишет.
Фроська (раскладывая карты). Опять дальняя дорога, на сердце пиковый король… А ты говоришь – карты врут. (Облокотилась, глядит в окошко.) Господи, господи… Полгода смотрю на это море, ничего хорошего, одна простуда. Алеша, куда же дорога-то? Домой, что ли? Брось писать, кому ты все пишешь?
Алексей. Сенаторам пишу… Императорский курьер скачет в Питербурх, он и передаст тайно… Сенаторы меня любят… Князь Мосальской любит, князь Мышецкой любит, князь Ростовской любит. Еще напишу митрополитам, а они шепнут попам, а попы – прихожанам… Все будет, как я захочу. Меня чернь любит.
Фроська. Опять во сне видела, – ем студень. Почему здесь пища такая вредная, Алеша? Как итальянцы терпят? Не привыкну вовек…
Алексей. Потерпи, Фрося. Все будет хорошо. Император даст мне войско. Турки поднажмут из Крыма. Да шведы опять поднимутся. Англичане мне денег обещали… Чернь за меня, духовенство за меня… Половина сенаторов за меня…
Фроська (глядит в окно). Ну, опять чортушка идет.
Алексей. Кто?
Фроська. Да все он же – Петр Андреевич Толстой…
Алексей. Не хочу его видеть. Ну его к чорту! (Уходит в боковую дверь.)
Фроська раскладывает карты, напевает. Входит Толстой.
Толстой. Здравствуй, Ефросинья… (Подсаживаясь.) Ну, говорила с ним?.. Надо кончить это дело. Царевич по своей воле должен вернуться.
Фроська. Не хочет он ехать… И не приставай с этим. Император нам громадное войско дает.
Толстой. Кто это тебе сказал?
Фроська. Да уж знаем – обещано.
В первом варианте пьесы преступление царевича изображалось – да и трактовалось – иначе.
Очнувшись от мутного, похмельного сна, Петр видит мужика, крадущегося к нему с топором. Вскочив, он хватает его: «Что?.. Кто?.. Кто ты?..» И, вырвав у него топор, быстро, не давая тому опомниться, засыпает его вопросами: «Ты не сам пришел… Послали… Кто подговорил?.. Отвечай!.. Кто послал тебя?..» Тот сперва отнекивается, говорит, что послал его Бог. Но в конце концов признается, что послал его царевич. Ошеломленный Петр не верит.
Петр (кричит). Врешь… (Вне себя) Врешь…(Отталкивает плотника.) Врешь!..
Вбегает Вытащи.
Петр. Беги за Толстым. Скорее…
Вытащи. Он дожидается… (Толкает дверь, входит Толстой.)
Толстой. Государь, я здесь.
Петр (указывая на плотника). На царевича сказал… врет… Со страху. Смотри – топор… Толстой… Дорога тебе голова? Поезжай… Не мешкай… К римскому цезарю… Живого, мертвого – привези мне Алексея.
Толстой. Сие комплике… Однако – попытаться можно.
В следующей сцене Петр уже допрашивает привезенного Толстым Алексея. Царевич клянется, что все это – наговор. Но Петр предъявляет ему полученные под пытками показания:
Петр (читает). «Царевич-де изъявил радость, когда читал в курантах, что брат его, Петр Петрович, болен… Когда слыхал о чудесных видениях и снах или читал в курантах, что в Петербурге – тихо, то говорил: тишина недаром, отец скоро умрет, бунт будет… И говорил: за меня-де все духовенство, и боярство, и крестьяне… Скоро-де вернемся к старому… Царь-де долго не просидит».
Алексей. Не говорил, не думал, во сне не видал…
Петр. Зоон… Сам я не отважусь сию болезнь лечить… Посему вручаем тебя суду сената.
Алексей. Смилуйся. (Падает Петру в ноги.)
Петр. Люди!.. В железа его!
И сразу вслед за этой сценой шла сцена в каземате, где уже приговоренного к смерти царевича убивают. Кто и как вынес приговор, какие преступления вменялись царевичу в вину, мы – сверх того, что только что услышали, – так и не узнаём.
Получается, что царевича казнят за тайные его вожделения да за болтовню с несколькими сочувствующими ему, отчасти даже подговаривающими его к заговору боярами.
Вся эта схема слегка напоминает объяснение, которое Екатерина Вторая дает графу Орлову, отправляя его за княжной Таракановой, как она изложено в зощенковской «Голубой книге»:
– Она метит на престол. А я этого не хочу. Я еще сама интересуюсь царствовать.
Так же и тут: вся вина царевича состоит в том, что он «метит на престол», а Петр еще сам «интересуется царствовать».
В новом варианте пьесы дело выглядит куда как серьезнее. Тут уже не намерения и не пустая болтовня, а самый настоящий заговор. И не против Петра только, а против России. Государственная измена.
Короткую реплику, вскользь брошенную Петром в первом варианте пьесы («Сам я не отважусь сию болезнь лечить… Посему вручаем тебя суду сената»), в новом варианте Толстой развернул в отдельную сцену:
Картина девятая
Сенат. Круглый стол. На стульях сенаторы… Входят Петр, Меншиков, Шереметев и Поспелов, который ставит караул у дверей.
Петр (стоя с книгой у стола). Господа сенат! Нам довелось достоверно узнать о противных замыслах некоторых европейских государей… Мы никогда не доверяли многольстивым словам посланников… Но не могли помыслить о столь великом к нашему государству отвращении. Нас чтут за варваров, коим не место за трапезой народов европейских. Наше стремление к процветанию мануфактур, к торговле, к всяким наукам считают противным естеству. Особенно после побед наших над шведами некоторые государства ненавидят нас и тщатся вернуть нас к старой подлой обыкновенности вкупно с одеждой старорусской и бородами… Не горько ли читать сии строки прославленного в Европе гишторика Пуффендорфия! (Раскрывает книгу, читает.) «Не токмо шведы, но и другие народы европейские имеют ненависть на народ русский и тщатся оный содержать в прежнем рабстве и неискусстве, особливо в воинских и морских делах, дабы сию русскую каналью не токмо оружием, но и плетьми со всего света выгонять… и государство российское разделить на малые княжества и воеводства». (Бросает книгу на стол.) Вот что хотят с нами сделать в Европе ради алчности, не человеку, но более зверю лютому подобной… Сын мой Алексей хочет того же. Есть свидетельство, что писал он к римскому императору, прося войско, дабы завоевать отчий престол – ценою нашего умаления и разорения… Ибо даром войско ему не дадут… Сын мой Алексей готовился предать отечество, и к тому были у него сообщники… Он подлежит суду. Сам я не берусь лечить сию смертельную болезнь. Вручаю Алексей Петровича вам, господа сенат. Судите и приговорите, и быть по сему…
Затемнение.
Там же. На стульях сенаторы. На троне Екатерина. Около нее Меншиков.
Екатерина (встав, бледная, с трясущимися губами – Меншикову). Не могу, Александр Данилович, дело очень страшное. Духу не хватает. Спрашивай лучше ты.
Меншиков (начинает спрашивать, указывая пальцем на каждого). Ты? Князь Борис княж Ефимов сын Мышецкой?
Мышецкой. Повинен смерти.
Меншиков. Ты? Князь Абрам княж Никитов сын Ростовской?
Ростовской. Повинен смерти.
Меншиков. Ты? Князь Андрей княж Михайлов сын Мосальской?
Мосальской. Повинен смерти.
Меншиков. Ты? Князь Иван княж Степанов сын Волконской?
Волконской. Повинен смерти.
Меншиков. Ты? Князь Роман княж Борисов сын Буйносов?
Буйносов (поспешно). Царевич Алексей Петрович повинен смерти.
Меншиков. Ты? Князь Тимофей княж Алексеев сын Щербатов?
Щербатов. Повинен смерти.
Все это как нельзя лучше отвечало политическим концепциям, да и личным вкусам Сталина. Враги внутренние у него, как мы знаем, всегда были в сговоре с врагами внешними.