Текст книги "Сталин и писатели Книга вторая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)
При таком раскладе все сразу становится понятным. Загадка разъясняется. Странное поведение вождя (сперва разрешил, потом вдруг ни с того ни с сего – запретил) оказывается вполне логичным. И суровое, гневное постановление в этом свете выглядит даже актом необыкновенного великодушия вождя. (Ведь мог бы и «полоснуть».)
Полностью исключить такой вариант нельзя. Вспомним историю с Кольцовым, показания которого Сталин дал прочесть Фадееву, чтобы у него не оставалось никаких сомнений в том, что того арестовали не зря.
Но ведь показания Кольцова, – это совершенно очевидно, – были инспирированы самим Сталиным, они были выбиты из него по специальному сталинскому заказу. В случае с Ахматовой такого заказа не было. Просто чекисты делали свое дело так, как они его понимали. (Если бы такой заказ был, результатом «оперативной разработки» стал бы ее арест).
Если бы Сталину даже и показали протокол с признаниями Л.Н. Гумилева, он вряд ли придал бы ему значение. Цену таким признаниям он знал хорошо.
Но, скорее всего, этот протокол ему даже и не представили.
Представить его пред светлые очи вождя могли только в одном случае: испрашивая у него разрешения на арест Ахматовой.
Такой документ, как мы знаем, действительно был: он замыкает раздел «Документы», открывающий эту главу, и со временем к нему мы еще вернемся. Но то было десять лет спустя, уже в другую эпоху. Много кровавых событий должно было произойти, чтобы в недрах Лубянки наконец созрело решение обратиться к Сталину с такой просьбой. А пока на дворе еще только 1940 год, и вопрос об аресте Ахматовой (после того как ленинградским чекистам в 1935 году в этом отказал Ягода, а потом в дело вмешался сам «Хозяин») сейчас даже не стоит.
Так что же в таком случае заставило Сталина вдруг так круто изменить свое отношение к Ахматовой? Сменить неожиданную милость на столь же неожиданный гнев?
Чтобы хоть попытаться ответить на этот вопрос, мне придется сделать еще одну «верояцию в сторону». Правда, недалеко. И даже не совсем в сторону. В сторону от Ахматовой, но – не от Сталина.
* * *
Этого сюжета однажды я уже коснулся. (В главе «СТАЛИН И ЗОЩЕНКО».) Но сейчас изложу его развернуто, с подробностями, о которых тогда не упоминал.
Примерно год спустя после молнии, ударившей в Зощенко и Ахматову постановлением ЦК 1946 года, Юрий Павлович Герман, друживший с Зощенко и от всей души желавший помочь ему выкарабкаться из ямы, в которую его столкнули, заговорил на эту тему с К.М. Симоновым, с которым он был в добрых отношениях и который как раз в это время стал главным редактором «Нового мира». И не просто так заговорил, беспредметно: мол, вот, хорошо бы что-то сделать для собрата, попавшего в беду, – а предложил ему хоть и рискованный, но вполне конкретный и даже как будто бы вполне осуществимый план:
…У Михаила Зощенко есть несколько десятков написанных им в годы войны, но ненапечатанных партизанских рассказов. Рассказы эти Зощенко в свое время предполагал печатать, но потом вышло то, что вышло, и они у него лежат недвижимо и бесперспективно. А рассказы по сути своей не могут вызвать никаких возражений, просто они не все одинаково интересны – одни интереснее, другие менее интересны, но с точки зрения достоверности того, что в этих рассказах изложено, с точки зрения уважения автора к героям этих рассказов они безукоризненны. Дело не в самих рассказах, а в том, что их написал Зощенко, о котором сказано в докладе Жданова, что у него гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия, а в постановлении ЦК он назван пошляком и подонком. Но рассказы сами по себе можно напечатать и сделать этим первый шаг к тому, чтобы вывести Зощенко из того ужасающего положения, в котором он оказался, – и если бы ты вдруг взял и решился…
(Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 367)
Симонов подумал, подумал и – решился.
Дело было непростое, и действовал он обдуманно, не спеша. Вызвал Зощенко в Москву, прочел его рассказы. Из двадцати или тридцати выбрал десяток, как ему казалось, лучших, и, ни с кем не советуясь, без обсуждения на редколлегии, перепечатал их вместе с коротеньким предисловием Зощенко и отправил Жданову со своим письмом о том, что считает возможным эти рассказы напечатать в редактируемом им журнале, на что, в связи с известными событиями, имевшими место год назад, просит разрешения ЦК.
Привез я эти рассказы со своим письмом и отдал из рук в руки помощнику Жданова – Александру Николаевичу Кузнецову, человеку, на мой взгляд, хорошему, доброжелательно относившемуся к писателям, в том числе и ко мне.
Прошло какое-то время. Я стал звонить Кузнецову. «Нет, пока не прочтено». Снова. «Нет, пока у Андрея Александровича не было времени прочесть». «Да, напомнил, но пока не было времени прочесть».
Наконец после очередного звонка Кузнецов доверительно сказал мне, что, насколько он понял, Андрей Александрович познакомился с рассказами, но сейчас, как ему кажется, времени для встречи со мной у Андрея Александровича нет, и он советует мне позвонить ему самому, но не раньше чем недели через две.
Я внял этому совету и стал ждать.
(Там же. Стр. 367—368)
Совершенно очевидно, что дело это было безнадежное. Стал бы Симонов после этого разговора звонить Жданову и опять напоминать ему о зощенковских рассказах? Трудно сказать. Не знаю, как там у них это было принято, сообразно с их «партийной этикой». Но случилось так, что обращаться с этим к Жданову ему не пришлось.
13 мая 1947 года три руководителя тогдашнего Союза писателей – Фадеев, Горбатов и Симонов – были вызваны к шести часам вечера в Кремль к Сталину.
Без пяти шесть мы собрались у него в приемной в очень теплый майский день, от накаленного солнцем окна в приемной было даже жарко. Посередине приемной стоял большой стол с разложенной на нем иностранной прессой – еженедельниками и газетами. Я так волновался, что пил воду.
В три или четыре минуты седьмого в приемную вошел Поскребышев и пригласил нас. Мы прошли еще через одну комнату и открыли дверь в третью. Это был большой кабинет, отделанный светлым деревом, с двумя дверями – той, в которую мы вошли, и второй дверью в самой глубине кабинета слева. Справа, тоже в глубине, вдали от двери стоял письменный стол, а слева вдоль стены еще один стол – довольно длинный, человек на двадцать – для заседаний.
Во главе этого стола, на дальнем конце его, сидел Сталин, рядом с ним Молотов, рядом с Молотовым Жданов. Они поднялись нам навстречу. Лицо у Сталина было серьезное, без улыбки. Он деловито протянул каждому из нас руку и пошел обратно к столу…
После этого мы все трое – Фадеев, Горбатов и я – сели рядом по одну сторону стола, Молотов и Жданов сели напротив нас, но не совсем напротив, а чуть поодаль, ближе к сидевшему во главе стола Сталину.
(Там же. Стр. 368)
Запись, в которой подробно излагается все, что обсуждалось тогда на этой деловой встрече, занимает в книге Симонова ни мало ни много – четырнадцать страниц типографского текста, каждая из которых по-своему интересна. Но я тут вспомнил об этой записи ради одной, последней ее страницы, которая стоит того, чтобы привести ее тут полностью:
«Потом, когда все будет в прошлом, это место я еще дополню» – так стоит у меня в моей тогдашней записи. Чем же я собирался ее дополнить, когда все будет в прошлом? А вот чем… Я вдруг решился на то, на что не решался до этого, хотя и держал в памяти, и сказал про Зощенко – про его «Партизанские рассказы», основанные на записях рассказов самих партизан, – что я отобрал часть этих рассказов, хотел бы напечатать их в «Новом мире» и прошу на это разрешения.
– А вы читали эти рассказы Зощенко? – повернулся Сталин к Жданову.
– Нет, – сказал Жданов, – не читал.
– А вы читали? – повернулся Сталин ко мне.
– Я читал, – сказал я и объяснил, что всего рассказов у Зощенко около двадцати, но я отобрал из них только десять, которые считаю лучшими.
– Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы? Что их можно печатать?
Я ответил, что да.
– Ну, раз вы как редактор считаете, что их надо печатать, печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем.
Думаю сейчас, спустя много лет, что в последней фразе Сталина был какой-то оттенок присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора, но, конечно, поручиться за это не могу. Это мои нынешние догадки, тогда я этого не подумал, слишком я был взволнован – сначала тем, что решился сам заговорить о Зощенко, потом тем, что неожиданно для меня Жданов, который, по моему представлению, читал рассказы, сказал, что он их не читал; потом тем, что Сталин разрешил печатать эти рассказы. Все могло быть, конечно, и несколько иначе, чем я тогда подумал, надо допустить и такую возможность: хотя Жданов и читал эти рассказы, он не хотел говорить со мной о них, зная или предполагая, что вскоре должна состояться там, у Сталина, встреча с писателями, в том числе и со мной. Допускаю, что до этой встречи, когда Жданов получил от меня рассказы Зощенко, он мог предполагать, что я решусь заговорить о них, и, заранее прочитав их, обговорил тоже заранее этот вопрос со Сталиным и поэтому ответил, что он не читал эти рассказы, чтобы посмотреть, как я после этого выскажу свое собственное мнение там, у Сталина. Таков один ход моих нынешних размышлений… Но могло быть и иначе, могло и не быть никакого разговора, мог Сталин не поверить или не до конца поверить в то, что Жданов не читал эти рассказы, тогда скрытая ирония его последних слов относилась, видимо, не ко мне.
(Там же. Стр. 382—383)
Предположение Симонова, что скрытая ирония последней сталинской реплики была направлена не на него, а на Жданова, не лишена оснований. Скорее всего, это было именно так.
Напоминаю: разговор этот происходил в мае 1947 года. А годом раньше в вершине советской (точнее – партийной) пирамиды произошли некоторые важные изменения.
18 марта 1946 года на Пленуме ЦК ВКП(б) Жданов и Маленков, бывшие до этого членами Политбюро и Секретариата, стали членами Оргбюро ЦК. Кроме них, до этого эти три поста совмещал только Сталин. Отныне, стало быть, уже не он один, а три человека в партии получили этот особый статус.
Появились, таким образом, два «кронпринца», соперничество между которыми тотчас же превратилось в смертельную борьбу – не только за власть, но и за «престолонаследие».
Сперва установилось некоторое равновесие. Но длилось оно недолго. 4 мая того же года Маленков был выведен из состава Политбюро. Сталин обвинил его в некачественной приемке авиационной техники во время войны (Маленков отвечал в ЦК за работу авиационной промышленности). Два дня спустя его (опросом) выводят и из Секретариата. Восстановить свое прежнее положение в партийной верхушке Маленкову удалось лишь в 1948 году, что тут же сказалось на положении Жданова. 1 июня 1948 года на заседании Политбюро, посвященном присуждению Сталинских премий, Сталин подверг публичному разносу сына А.А. Жданова – Юрия, который занимал должность заведующего отделом науки ЦК ВКП(б) и имел неосторожность выступить против Лысенко, которого Сталин поддержал. Разносил Ю. Жданова Сталин в присутствии его отца, перед всем составом Политбюро, на глазах у академических, совминовских и цековских чиновников, отвечавших за науку. Это было концом политической карьеры А.А. Жданова.
Причиной этих попеременных разносов, которые Сталин учинял своим ближайшим соратникам («кронпринцам»), были, конечно, не их служебные или идеологические промахи. Дело было совсем не в том, что Маленков плохо руководил авиационной промышленностью во время войны, а Жданов не смог оценить выдающихся заслуг академика Т.Д Лысенко.
Это был политический стиль Сталина.
Был в 60-е годы такой анекдот о Сталине. (В ту пору мы еще только учились смеяться над тем, о ком еще недавно даже на короткий миг жутко было помыслить в юмористическом духе.)
Анекдот такой. Утром вождь сидит в своем кремлевском кабинете – мрачный, раздражительный, злой: нет условий для работы… Он морщит лоб, думает, ищет выход. Наконец, его осеняет. Сняв трубку, он звонит по вертушке Молотову.
– Вячеслав?.. Здравствуй, Вячеслав… Слушай, тут на тебя сигнал поступил… Будто бы ты заикаешься…
Молотова прошибает холодный пот. Заикаясь от страха больше обычного, он говорит:
– Д-да, т-товарищ Ст-т-талин… Я д-действит-тельно з-заи-каюсь. Но я н-никогда не ск-крывал это от п-партии…
– Не скрывал?.. А вот товарищ Каганович утверждает… Ну ладно, работай пока… Спокойно работай, Вячеслав…
Слегка повеселев, Сталин звонит Кагановичу.
– Лазарь?.. Здравствуй, Лазарь… Тут мне сообщили, что ты, оказывается, еврей…
– Да, товарищ Сталин, я действительно… я, да… я еврей, – не смеет отрицать Каганович. – Но я готов любой ценой искупить… И я никогда не скрывал это от партии…
– Не скрывал, говоришь?.. А вот Вячеслав говорит… Впрочем, ладно. Партия тебе доверяет. Пока. Так что работай, Лазарь. Оставайся на своем посту…
Положив трубку, вождь довольно усмехается и весело потирает руки: есть условия для работы.
Это, собственно, даже не анекдот, а пародия, в которой, как во всякой хорошей пародии, в несколько преувеличенном, окарикатуренном виде отражается характер пародируемого предмета.
В последние годы в исторической литературе уже не раз выдвигалось предположение, что истинной причиной знаменитого постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» и доклада Жданова, в котором уничтожались Зощенко и Ахматова, была вот эта самая «подковерная» борьба между Ждановым и Маленковым, а судьбы Зощенко и Ахматовой стали, так сказать, разменной монетой в этой большой политической игре.
В 1994 году вышла книга «Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946 гг. Сборник документов», в которой впервые были обнародованы никогда раньше не публиковавшиеся документы, связанные с этим постановлением и этим докладом. Предисловие к этой книге написал немецкий славист – доктор Дитрих Байрау, профессор университета во Франкфурте-на-Майне. В этом своем предисловии этот немецкий ученый обронил такую – весьма проницательную – фразу:
«Ждановщина», согласно представленным в сборнике документам, вызрела не столько из желания соорудить внутренний фронт отпора в условиях холодной войны, сколько из господствующего в западной литературе его толкования. Она появилась скорее как часть политических интриг в сферах власти…
(Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946 гг. Сборник документов. М. 1994. Стр. 4)
История «Постановления секретариата ЦК ВКП(б) о сборнике Ахматовой «Из шести книг» свидетельствует, что «ждановщина» как «часть политических интриг в сферах власти» стала вызревать задолго до 1946 года.
В истории появления этого постановления, – вернее, в том, что ему предшествовало и даже его спровоцировало, – есть одна странность.
Донос (на официальном языке того времени – «Докладную записку») о необходимости изъять из обращения вредоносную книгу Ахматовой Жданову почему-то представил управляющий делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупин, хотя, вообще-то, это было совсем не его дело. По логике вещей и существовавшему тогда в аппарате ЦК распределению обязанностей, такую докладную записку Секретарю ЦК должны были бы представить Г.Ф. Александров и Д.А. Поликарпов, возглавлявшие Управление агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Это была их прямая обязанность. Но они это дело «прохлопали». И именно к ним обратил Секретарь ЦК свой гневный окрик: «Как этот Ахматовский «блуд с молитвой во славу божию» мог появиться в свет?»
Между тем и Г.Ф. Александров, и Д.А. Поликарпов были ребята подкованные, и в «реакционной и вредоносной» сущности ахматовских стихов могли бы разобраться и сами, без подсказки секретаря ЦК, не говоря уже об управляющем делами, который якобы открыл секретарю ЦК глаза на это безобразие.
Почему же не разобрались?
А потому, что полагали, что разрешение на издание этого сборника получено с самого верха. Стало быть, не их ума дело – разбираться, нужен советскому читателю этот сборник или не нужен. Ответ на этот вопрос уже дала высшая – самая высокая в стране – инстанция.
Но почему же в таком случае не побоялся высказать по этому поводу «свое» особое мнение управделами ЦК Д.В. Крупин?
Вот в этом-то как раз и состоит, как любил выражаться вождь мирового пролетариата, «гвоздь вопроса».
Скорее всего, эта «Докладная записка» Д.В. Крупина была инспирирована самим Ждановым, которому она понадобилась для каких-то своих целей. Не зная наперед о том, какая последует на нее реакция, и даже без прямого заказа секретаря ЦК, – на свой, так сказать, страх и риск, – управделами ЦК такую «Докладную записку» ни при какой погоде сочинять бы не стал.
В чем состояла интрига Жданова и какова на тот момент была конкретная цель этой его интриги – не знаю, а гадать не хочу. Да и не Жданов меня тут интересует, а Сталин.
А вот почему Сталин вдруг принял такое решение, теперь, я думаю, мы уже можем ответить.
В основе его милостивого разрешения печатать Ахматову было нечто похожее на ту реплику, которую он кинул Симонову.
– Что ж, – сказал он. – печатайте. А мы потом почитаем.
И в глазах его мелькнула тень «присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора».
В случае с «партизанскими рассказами» Зощенко дело обошлось: молния не ударила, гроза прошла стороной. А в случае с Ахматовой вышло иначе.
Это был его стиль. Его любимая игра.
Сюжет третий «А ЧТО ДЕЛАЕТ МОНАХИНЯ?»
Эту свою реплику Сталин будто бы повторял не однажды. Так, во всяком случае, полагала сама Анна Андреевна:
Я в ту зиму писала работу о «Каменном госте». А Сталин, по слухам, время от времени спрашивал: «А что делает монахиня?»
(Записные книжки Анны Ахматовой. М. 1996. Стр. 265)
Я уже упоминал о версии, согласно которой впервые он произнес эту реплику на том приеме писателей-орденоносцев, с которого начался ее короткий триумф 40-го года. Был слух, что в этой же форме он интересовался судьбой Ахматовой и в военные годы.
Но, скорее всего, эта реплика вождя, если она действительно была им произнесена, впервые прозвучала уже после знаменитого постановления ЦК сорок шестого года и доклада Жданова, в котором как раз и прозвучало это, если верить легенде, вошедшее потом в лексикон вождя слово – «монахиня»:
Тематика Ахматовой насквозь индивидуалистическая. До убожества ограничен диапазон ее поэзии – поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Основное у нее – это любовно-эротические мотивы, переплетенные с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обреченности. Чувство обреченности – чувство, понятное для общественного сознания вымирающей группы, – мрачные тона предсмертной безнадежности, мистических переживаний пополам с эротикой… Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой.
(А. Жданов. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград». Сокращенная и обобщенная стенограмма докладов А.А. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде)
«Не то монахиня, не то блудница…» Хамство, конечно! Но тут надо сказать, что формула эта, в контексте ждановского доклада звучащая оскорбительно, впервые прозвучала гораздо раньше, и произнесена она была не партийным функционером и не рапповцем каким-нибудь, а литературоведом совсем другого разбора:
…начинает складываться парадоксальный своей двойственностью (вернее – оксюморонностью) образ героини – не то «блудницы» с бурными страстями, не то нищей монахини, которая может вымолить у бога прощение.
(Б. Эйхенбаум. Анна Ахматова. Опыт анализа. Пб. 1923. В кн.: Б. Эйхенбаум. О поэзии. Л. 1969. Стр. 136)
Из работы Б.М. Эйхенбаума эта формула попала в «Литературную энциклопедию»:
…глубочайшее чувство обреченности… сумеречные тона предсмертной безнадежности. Эти настроения сочетаются с мистическими переживаниями, также характерными для классов нисходящих, создавая противоречивый образ А. героини «не то монахини, не то блудницы» (Б. Эйхенбаум).
(Литературная энциклопедия. Том первый. М. 1930. Стр. 281)
Именно здесь, в статейке «Литературной энциклопедии» корректная реплика Б. Эйхенбаума обрела ту форму, в какой потом она прозвучала в докладе Жданова. В слове «блудница» там впервые исчезли кавычки. Но там все-таки оно отнесено не к Ахматовой, а к ее героине. Ну, а Жданов сделал уже следующий шаг, отнеся его к самой Анне Андреевне. («Такова Ахматова с ее маленькой, узкой личной жизнью…» и т.д.)
Да, эту старую эйхенбаумовскую формулу Жданов творчески переработал. Но свою ученость он черпал не из первоисточника, а из «Литературной энциклопедии». Впрочем, он тут не виноват. Это, наверно, какой-то нерадивый референт не ходил далеко, собирая материал для доклада секретаря ЦК, и оказал шефу эту сомнительную услугу.
Слово «блудница», отнесенное к уже немолодой женщине, звучало мерзко. Но и Эйхенбаумом, и безвестным автором статейки в «Литературной энциклопедии» оно было, как говорится, не с ветру взято. Впервые, как-никак, произнесла его она сама:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам…
Сталин, как мы знаем, был груб, и этой своей грубости не стеснялся, даже гордился ею, так что вполне мог бы поинтересоваться судьбой Ахматовой и в такой форме:
– А что дэлает блудныца?
Но молва приписала ему другой оборот:
– А что дэлает монахыня?
Этой самой молве (она же – интеллигентский фольклор), видимо, хотелось, чтобы вождь выглядел более или менее респектабельно.
Но в какой бы форме этот свой интерес к Ахматовой вождь ни выражал, есть множество свидетельств, подтверждающих, что он время от времени действительно интересовался ее судьбой, держал ее, так сказать, в поле своего зрения.
Один такой его вопрос относится к начальным годам войны, когда она жила в эвакуации – в Ташкенте:
Рассказывала, как по улицам Ташкента медленно двигались караваны верблюдов «из пустыни в пустыню», как из госпиталя напротив ее дома выползали на костылях раненые, лежали на траве голыми обрубками и широко и печально пели военные песни, играли в карты, забивали козла, громко хохотали и сквернословили.
Рассказывала, как болела тифом и лежала в больнице, как было тяжело, тоскливо и жарко, как в больничной палате над каждой койкой висели, чуть раскачиваясь, пыльные электрические лампочки, которые не горели, и как в один прекрасный день, топая ногами, вошел больничный завхоз, остановился в дверях и громко спросил: «Где здесь лежит Ахмедова?», после чего подошел к ее кровати и молча включил лампочку. Оказывается, в это время Сталин поинтересовался ею и спросил у Фадеева, как живет Ахматова, а тот позвонил в Ташкент, и в результате была проявлена забота и лампочка над кроватью включена.
(Сильва Гитович. В Комарове. В кн.: Воспоминания об Анне Ахматовой. М. 1991. Стр. 506)
Этот рассказ, наверно, слегка беллетризован и Анной Андреевной, и записавшей его Сильвой Гитович. Но сама история вряд ли выдумана.
Л.К. Чуковская в своих записках достоверность ее подвергает сомнению, но при этом тоже сообщает нечто подобное:
…Какая-то путаница с каким-то звонком Сталина в Ташкент, он будто бы приказал вылечить ее от тифа – хотя, мне помнится, звонил в Ташкент не Сталин, а Жданов, и не во время тифа, а раньше.
(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Том третий. М. 1997. Стр. 292)
Что-то, значит, все-таки было. И если звонил не Фадеев, а Жданов, так ведь тоже небось не по собственной инициативе, а с подачи Сталина.
О том, что Анна Андреевна в то время была в поле благожелательного внимания Сталина, свидетельствуют и другие источники:
Появлению Ахматовой в Ташкенте сопутствовала легенда о личном покровительстве ей Сталина… Эту легенду запомнил и запечатлел в своих воспоминаниях польский офицер и художник Йозеф (Юзеф) Чапский.
(Анна Ахматова. Собрания сочинений в шести томах. Том второй. Книга первая. М 1999. Стр. 272)
Эту легенду Анна Андреевна охотно поддерживала. Интерес Сталина к ее персоне ей льстил. Это отмечает и один из осведомителей НКВД, донос которого приводит в своей, уже упоминавшейся мною статье Олег Калугин:
Заботится о чистоте своего политического лица, гордится тем, что ею интересовался Сталин.
(Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. СССР и ГДР. М. 1994. Стр. 76)
С теми, в ком она подозревала или могла подозревать осведомителей Большого Дома (а подозревала она едва ли не всех, с кем общалась), Анна Андреевна вряд ли откровенничала. Так что нельзя исключать, что это была своего рода маска. Да и легенду о покровительстве вождя, о которой упоминает в своих воспоминаниях Чапский, она тоже могла поддерживать, а отчасти даже и создавать, так сказать, в целях самозащиты.
Но легенда подтверждается фактом, выдумать который она не могла и ссылаться на который, если бы не была в нем уверена, вряд ли бы решилась:
28 сентября 1941 г., по специальному распоряжению правительства, из блокированного Ленинграда вывезли на военных самолетах некоторых ученых, деятелей культуры, писателей. Список писателей составлял А. Фадеев. Ахматова была включена в него по личному указанию Сталина. Легенда о том, что именно Сталин спас ее от смерти в блокадном Ленинграде, нравилась Ахматовой. Она рассказывала об этом многим. Вот один из таких рассказов:
«Я вылетела из Ленинграда 28 сентября 41-го года. Ленинград был блокирован. Летела я на военном самолете, эскортировали истребители. Они летели так близко, что я боялась, что они заденут нас крылом. Я была в списке на эвакуацию, подписанном Сталиным. В этом списке был и Зощенко…»
(Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том второй. Книга первая. М. 1999. Стр. 262)
Сам факт включения ее фамилии в этот список ни о каком особом благоволении Сталина к ее персоне, разумеется, не говорит. Говорит он только о том, что и ее, и Зощенко Сталин считал, так сказать, национальным достоянием.
А вот повторяющийся время от времени вопрос «Что делает монахиня?» говорит о большем.
В переводе на язык конца XVIII – начала XIX века этот сталинский вопрос звучал бы примерно так: «Впрочем, пребываю благосклонный к Вам…» И – подпись царствующего монарха: «Николай». Или – «Александр». Или – «Павел».
Но однажды (и даже не однажды, а по крайней мере дважды) случилось Сталину облечь этот свой интерес к Ахматовой в форму совсем другого, отнюдь не благосклонного вопроса.
* * *
Внимание Сталина к Ахматовой в годы войны объясняется не только личным его к ней интересом, но и существенным изменением ее официального статуса. Каким бы крахом ни кончился ее короткий триумф 40-го года, она теперь уже была все-таки не та Ахматова, выброшенная из официальной советской литературы, полузабытая, – в сущности, даже не полузабытая, а совсем забытая, – многие, услышав ее имя, изумлялись: «Как! Разве она еще жива?» Теперь она была официально признанная советская поэтесса. Член Союза Советских Писателей. А в 1942 году (8 марта) одно ее стихотворение («Мужество») было даже напечатано в «Правде». Такой чести ни разу не удостоился даже Маяковский.
В «Правду» это стихотворение принесла Фрида Абрамовна Вигдорова. И в редакции у кого-то хватило ума его напечатать. В этой акции, кстати, был немалый политический смысл: опубликовав на своих страницах стихотворение Ахматовой, центральный орган партийной печати всему миру продемонстрировал не фиктивное, а реальное «морально-политическое единство» советского народа.
Стихотворение это как будто и впрямь свидетельствует о том, что в этот исторический момент у Ахматовой не было никаких расхождений с официальными советскими лозунгами. Ведь все эти лозунги тогда тоже твердили не об интернационализме и коммунизме, а о России, о спасении Родины, ее защите от иноземных захватчиков. Защите не только ее территориальной целостности, но и самого ее национального и исторического существования.
Спешно нужно было создать впечатление, что речь и на этот раз идет о спасении России – той самой, которую уже столько раз спасали наши великие предки. Слово «Россия» было к тому времени уже полностью реабилитировано. Оно было синонимом слова «Родина», и уже необязательно было даже всякий раз прибавлять, что Родина эта – новая, советская. Это слово глядело на нас с военных плакатов и театральных афиш, орало из всех репродукторов. Только и слышалось: «Русские люди», «Русская земля», «Русь», «По-русски рубаху рванув на груди», «Русская мать нас на свет родила…».
И вот в этом-то 1942 году Анна Ахматова написала коротенькое стихотворение – «Мужество»:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, Русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Чуткость поэта, художественная честность его, его пророческий дар проявляются не только в том, какие слова он произносит. Быть может, с еще большей обнаженностью и остротой сказываются они в тех словах, которые поэт не в силах произнести.
Ахматова и в самом деле очень ясно представляла себе, «что ныне лежит на весах и что совершается ныне». Но слово «Россия» так и не сорвалось с ее губ. Она слишком хорошо знала: того, что она привыкла называть этим именем, больше нет и не будет. Надо спасать детей, пытаться защитить жизнь от разрушения и смерти. Но при чем же тут Россия? От России осталось лишь одно, последнее достояние, которое имеет смысл беречь и защищать: русская речь. Тот великий, могучий и свободный язык, который для Тургенева был единственной надеждой и опорой в те минуты, когда его одолевали тягостные сомнения, мучительные раздумья о судьбах родины. Для Ахматовой этот язык уже не был ни надеждой, ни опорой, помогающей верить в великое будущее того народа, которому он был дан. Для нее он был ценностью отнюдь не относительной, но самодовлеющей. Последней драгоценностью, которую у нее еще не сумели отнять.
Вот как можно (а по-моему, только так и можно) прочесть это ахматовское стихотворение.
Но так глубоко вчитываться и вдумываться в него, к счастью, никто не стал. И благодаря этому стихотворению (а также нескольким другим, которые она читала по радио еще до того, как ее по сталинскому повелению вывезли из осажденного Ленинграда в Ташкент) она получила что-то вроде официального признания. Следствием этого признания стало то, что весной 1946 года ее включили в группу ленинградских поэтов, выехавших для выступлений в Москву.
Ленинградцы (кроме Ахматовой, в их группе были А. Прокофьев, О. Берггольц, Н. Браун, В. Рождественский, М. Дудин) выступали в Доме писателей, в Колонном зале, перед студентами Московского университета, в клубе летчиков. Но самым громким из всех этих выступлений стал знаменитый вечер в Политехническом, о котором потом говорили, что именно он был чуть ли не главной причиной обрушившейся на Ахматову беды – августовского постановления ЦК.