355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бела Иллеш » Избранное » Текст книги (страница 36)
Избранное
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:33

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Бела Иллеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Вихрь

Жаткович думал провести в Праге только три дня, но оставался там целых десять. В течение этого времени он ежедневно вел переговоры с премьером, требовавшим от него гарантии в том, что он будет управлять Подкарпатским краем согласно инструкциям чехословацкого правительства. Тусар сам не знал, каких именно гарантий требует, а так как Жаткович никаких гарантий давать не хотел, то десятидневные переговоры привели только к двум результатам. Одним из них было заявление правительства, что между Тусаром и Жатковичем по всем вопросам, касающимся Подкарпатского края, достигнуто полное единодушие. Другим результатом переговоров была полученная за два дня до прибытия Жатковича в Ужгород инструкция, в которой Тусар распорядился, чтобы работающие в Подкарпатском крае чехословацкие чиновники не препятствовали Жатковичу в его деятельности. Что же касается поддержки, то этого Тусар от них не требовал.

Заявление Жатковича, в котором он объявлял войну большевизму, имело в Подкарпатском крае огромный эффект.

Первым отозвался на него Каминский, успевший уже познакомиться с некоторыми из присланных Жатковичем из Парижа в Ужгород гвардейцами, а с одним из них – бывшим адъютантом Бобринского, Галичаном, – завязать даже теплую дружбу. «Унгварский Хефер», который по этому случаю надел черный сюртук, разъяснил специально приглашенной в большой зал гостиницы «Корона» публике свою программу: «Подкарпатский край для подкарпатцев».

– Не хочу рядиться в чужие перья, – говорил Каминский. – Этот лозунг выдвинул не я, а наш вождь – Григорий Жаткович.

При произнесении фамилии Жатковича публика встала.

В своей речи «унгварский Хефер» рассказал во всех подробностях биографию губернатора Подкарпатской Руси:

– Григорий Жаткович родился в Подкарпатском крае. Отец его был одним из самых воодушевленных и самых смелых зачинателей борьбы за русинскую свободу, которого выжили из нашей страны евреи. От горя – ведь он вынужден был оставить свою горячо любимую родину – его благородное сердце перестало биться. Маленькому Григорию пришлось собственным трудом содержать себя и свою овдовевшую мать. Ему было всего пять лет, когда он уже с утра до вечера продавал газеты на улицах Нью-Йорка. С десятилетнего возраста он работал на заводе, а по вечерам и ночам учился. Кончил экстерном среднюю школу, потом записался в университет, одним из профессоров которого был Вильсон, – тот самый Вильсон, который является сейчас президентом Америки.

Услышав фамилию Вильсона, публика опять встала. Когда буря аплодисментов улеглась, публика уселась на свои места. Каминский продолжал рассказывать биографию Жатковича:

– Вильсон сразу же заметил, что молодой студент-русин обладает необыкновенными талантами, а после нескольких бесед с ним убедился также и в том, что на этот раз крупный талант сочетается с кристально чистым характером. «Я предсказываю вам, мой любимый ученик, большое будущее», – сказал однажды Вильсон Жатковичу. «Мой любимый учитель! – ответил Жаткович. – Признаюсь, я очень хотел бы стать мудрым и облеченным властью человеком, чтобы быть в состоянии освободить и сделать великой, богатой и счастливой мою страдающую под чужеземным игом родину».

И Жаткович рассказал Вильсону, как живет народ под Карпатами. Вильсон закрыл глаза, слушая великого русинского эмигранта, и из глаз великого американца потекли слезы.

Когда Каминский дошел до этого места, он сам был так растроган, что чуть не заплакал. Но он пересилил себя и продолжал свою речь. Рассказал, как Вильсон стал по воле американского народа президентом и как Жаткович обратил внимание президента на печальную судьбу угнетенных народов Европы.

– Теперь уже весь мир знает, что войну выиграла Америка. Ее, и в первую очередь Вильсона, должны мы благодарить, если для народов Европы настала новая, счастливая эра. Но не все еще знают, какую большую, почти решающую роль играл Григорий Жаткович в том, что Вильсон вынул свою шпагу на защиту демократической Европы.

Рассказав подробно, каким образом Жаткович во время мировой войны обратил внимание Вильсона на судьбы Подкарпатского края, Каминский перешел к стоящим перед русинским народом задачам.

– Русинский народ, – сказал Каминский, – обязан освободить себя от евреев, а весь мир – от большевизма.

Он доказал статистическими данными, что русинский народ способен осуществить эту задачу. Эта часть его доклада была очень скучной, но убедительной. Не статистика, конечно, действовала убедительно – на цифры никто не обращал внимания, и если бы кто-нибудь обратил, все равно было бы непонятно, что они означают. Доказательством того, что Каминский говорил правду, была скука, вызванная его выступлением. Потому что, начни он лгать, никто не сомневался, что он говорил бы интересно.

Свой доклад Каминский повторил в Берегсасе и в Мункаче. В Мункаче после доклада начались прения. В прениях выступил и Сабольч Кавашши. Он излагал интересный тезис, что если европейцы не желают сделаться азиатами, то они должны стать американцами. Не называя фамилии генерала Пари, он громил тех, кто хотел превратить Подкарпатский край в Марокко, играя в то же время на руку евреям, передав им порядочные куски отечественных земель. Здесь Кавашши рассказал то, что написал Нахман Траск о «Земледельческом банке» Мано Кохута. В конце своего выступления Кавашши объявил священную войну большевизму.

Деревни тоже оживились. Пророком начатой Жатковичем новой эры был двуязычный Вихорлат, который катался из деревни в деревню на автомобиле. Прежде чем начать говорить на митингах, он благословлял своих слушателей, а после проповеди давал верующим жевательную резину, освященную, по его словам, «пресвитерианским папой». Недалеко от Мункача, в Варпаланке, после речи Вихорлата началась серьезная драка. Приверженцы Вихорлата убили младшего брата погибшего в наменьском бою портного Моргенштерна.

Руководители двадцать восьмой партийной организации часами совещались в поленском лесу.

О создавшемся положении доложил Фельдман. По его мнению, работа пресвитерианских миссионеров и жатковичевская горячка означают, что если Пари хотел сделать из народа Подкарпатского края марокканцев, то некоторые американские круги захотели теперь сделать из них негров. Доллар уже пустил свои корни в Подкарпатском крае, и теперь если у организованных рабочих дело дойдет до конфликтов с властями, то против них выступят не только жандармы и полицейские, но и люмпен-пролетариат. Фельдман надеялся, что между американскими и французскими интересами, между американскими и французскими агентами скоро начнутся столкновения. Он предлагал нам оставаться в подполье до тех пор, пока эта внутренняя борьба не ослабит тяготеющего над нами нажима, и ограничиться пока лишь пропагандистской работой.

Монотонный доклад Фельдмана прерывался страстными репликами Миколы, который высказывался в пользу открытой борьбы. В таком же духе говорила и вдова Фоти, по мнению которой Фельдман недооценивал наши силы. Кестикало считал данную Фельдманом картину положения правильной.

– Мы только обманывали бы себя, если бы стали отрицать, что доллар пустил свои корни в Подкарпатском крае, что мы еще недостаточно сильны против нового врага, – сказал верецкинский финн.

Но в то же время он высказался за борьбу.

– Борьба начнется, – сказал он, – независимо от того, хотим мы этого или нет. И в этой борьбе прежде всего речь будет идти не о судьбах Подкарпатского края. Или, быть может, ты, Фельдман, думаешь, что на нас трудятся французские офицеры, приводя в порядок наши дороги? Или считаешь, что английская военная миссия приехала в Ужгород, чтобы пить с нами можжевеловую водку? Пока противник с большим шумом завоевывал позиции, мы теряли их и молчали. Теперь же мы должны дать бой, наращивая силы в ходе борьбы.

Фельдман упорно защищал свою точку зрения, но остался в меньшинстве. Для практической организации борьбы руководство выделило его, вдову Фоти, одного мункачского каменщика, ужгородского железнодорожника и меня. Мне и Анне Фоти было дано указание переехать в Ужгород за три дня до прибытия Жатковича. В нашем распоряжении оставалось очень мало времени.

Необходимо было действовать быстро. Буквально за несколько минут пришлось написать воззвание, в котором «Комитет рабочих и батраков» призывал народ Подкарпатского края забастовать в день приезда Жатковича, требуя дальнейшего повышения платы рабочим, освобождения политических заключенных, свободы слова и собраний. Полдня посвятили мы переводу воззвания. Но у нас не было чешского переводчика. Мне пришлось вернуться в Сойву. Там я полтора часа разговаривал с учителем Станеком. Я осторожно разъяснил ему, что означает шумиха вокруг Жатковича, и он откровенно возмущался теми, кто продает освобожденных славянских братьев американским банкирам. Когда я попросил его перевести наше воззвание на чешский язык, он сразу же согласился, поставив только одно условие: чтобы я, считаясь с его отцом, никому не говорил, что перевод сделан им. Я успокоил его, заверив, что забуду не только, кто переводил воззвание на чешский язык, но даже и о существовании воззвания вообще. Я быстро перевел текст на немецкий, а Станек с немецкого на чешский. К одиннадцати часам вечера рукопись была уже в Мункаче, у Фельдмана. Воззвание было набрано в одну ночь. Текст воззвания печатался на одном листе бумаги на пяти языках: русинском, венгерском, еврейском, чешском и словацком. Под утро Фельдман уже разослал готовые листовки по всем направлениям.

Спустя несколько часов все жандармы и полицейские были на ногах. Ходла устроил настоящую охоту за листовками. Некоторую часть ему удалось конфисковать, но тем больший интерес вызывали оставшиеся листовки, переходившие из деревни в деревню, из дома в дом. Вечером начались аресты.

Захваченного на улице Фельдмана всю ночь допрашивали легионеры. У него хотели выпытать, где, в какой типографии были отпечатаны листовки. Но прежде всего они пытались выяснить, кто перевел текст воззвания на чешский язык.

Фельдман стиснул зубы и молчал. Три раза терял он сознание от побоев резиновыми дубинками, три раза приводили его в чувство, но он не издал ни единого звука. По его светлой бороде тонкими струйками сочилась кровь. Один глаз так распух, что его нельзя было раскрыть. Стоять он мог только сгорбившись. Когда легионеры потеряли уже всякую надежду заставить его заговорить, он вдруг сказал своим мучителям:

– Несчастные вы люди! Неужели вы навсегда останетесь слепыми? Неужели вы никогда не поймете, что те, кто сегодня вас натравливает на нас, завтра…

Удар прикладом заставил его замолчать.

Ходла работал хорошо. Он приказал арестовать в каждой деревне по нескольку человек, и, чтобы устрашить народ, жандармы до крови избивали арестованных публично на улице. В первые минуты деревня действительно была напугана. Но очень скоро она уже с озлоблением скрежетала зубами.

Легионеры, приехавшие на автомобиле из Мункача в Сойву, чтобы арестовать меня, опоздали. Вместе с двухголовым Вихорлатом я брел уже по дороге в Ужгород. Избегая шоссейных дорог, Вихорлат вел меня лесными тропинками и непроходимой чащей в русинскую столицу. Когда легионеры приставили револьвер к виску жены Тимко, которая была уже на сносях, она сказала им, что я поехал на телеге в Мункач. В Мункаче жандармы и легионеры за ночь арестовали шестерых Гез Балинтов. Один из них, который, как впоследствии выяснилось, был словацким журналистом, упорно отрицал, что он Геза Балинт, и признался, только когда ему выбили один глаз.

Я был уже в Ужгороде, в самом центре города, в расположенной в подвале близ гостиницы «Корона» ремонтной мастерской сапожника. Здесь за два дня до прибытия Жатковича я узнал, что белополяки ворвались в Советскую Россию. Здесь же я написал воззвание, которое начиналось и заканчивалось следующей фразой:

«Не перевозите оружия для врагов Советской России!»

Эта листовка, которую нам удалось напечатать в Ужгороде, дала новую пищу бешенству Ходлы, но сообщила новый тон и смысл нашей забастовке.

– Значит, об этом идет речь! О Советской России! О Ленине!

Вслед за новой листовкой, неизвестно каким образом, распространились слухи, что Микола Петрушевич вернулся из Москвы и привез народам Подкарпатского края послание Ленина. Нашлись многие, которые знали даже точный текст послания.

Ходла не понимал, почему Каминский так испугался, почему он приходит ночью в полицию и истерически требует, чтобы полиция тотчас же покончила с этой легендой.

– За бабушкины сказки мы арестовывать не можем, – сказал, смеясь, Ходла. – И бабушкиных сказок пугаться нечего.

– Вы не знаете нашего народа! – орал Каминский.

– Но я знаю наших жандармов, – спокойно возразил Ходла. – Впрочем, – продолжал он, все еще не понимая, чего так перепугался Каминский, – у этих мерзавцев нет газет, собраний устраивать они не могут и листовок тоже больше выпускать не будут, так как во всех типографиях мои люди. Таким образом, если бы даже глупая сказка имела действительно какое-нибудь политическое значение в вашей отсталой стране, эти подлецы не имеют никакой возможности распространять ее.

К этому времени то, что Каминский назвал легендой, а Ходла – бабушкиной сказкой, распространилось уже до самых отдаленных уголков страны. То, что передается по телефону, телеграфу и радио, не разносится с такой быстротой, как то, что летит на крыльях воображения и желаний народа. Каминский знал, что легенда эта имеет больше силы, чем жандармы Ходлы, но что она окажется сильнее доллара, не предполагал даже он.

Микола, Красный Петрушевич, приехал домой… Ленин направил послание народам Подкарпатского края…

Кого после этого интересует Жаткович?

Жаткович выехал в Ужгород.

На вокзале его ждали двести чешских солдат, пятьдесят полицейских и те триста украинских офицеров, которых послали из Парижа в Подкарпатский край. Украинцы были в форме старой царской армии. На вокзале присутствовал и Седлячек. «Наменьский герой» был болен пять дней и решил было похворать еще немного, но потом вдруг передумал, узнав, что генерал Пари, обещавший принимать участие во встрече Жатковича, в последнюю минуту тоже заболел. Кроме Седлячека, прибытия губернатора Жатковича ждали на вокзале еще пять штатских: два пресвитерианских миссионера, Ходла, Каминский и Сабольч Кавашши. Чешские чиновники, верные инструкциям премьера, колебались и не пришли.

Бывший адъютант графа Бобринского, Галичан, назначенный Жатковичем сначала личным секретарем, потом адъютантом, отправил с вокзала приготовленную заранее телеграмму:

«Первый губернатор Подкарпатской Руси Жаткович въехал в свою столицу. Энтузиазм населения неописуем».

Передав Жатковичу букет цветов, Ходла сообщил ему, что большевики организовали в Подкарпатском крае всеобщую забастовку, но что полиция приняла уже все необходимые меры. Ходла представил Жатковичу Седлячека, для которого у губернатора не нашлось ни одного слова. Был представлен также Кавашши, которому губернатор передал привет от находящегося в Нью-Йорке графа Шенборна, и Каминский, относительно которого Ходла отметил, что он – один из самых вдохновенных борцов против большевизма.

Забастовка, устроенная «в честь Жатковича», была для него весьма неприятна, но по-настоящему он был удручен, лишь когда увидел свою столицу. Неужели этот грязный городишко с немощеными, ухабистыми улицами, убогими, низкими домиками, изможденными, оборванными жителями будет его резиденцией?

Во главе своей блестящей украинской гвардии Жаткович следовал по тихим, безлюдным улицам города, встревожив военным оркестром мирно пасущихся коров, щиплющих траву гусей, купающихся в пыли кур и охотящихся за воробьями кошек. У него было такое чувство, что его обманули, послав сюда, а те, кто говорил ему о царском престоле, попросту смеялись над ним. Охотнее всего он тут же поехал бы кратчайшим путем домой, в Нью-Йорк.

Вечером в честь губернатора состоялся банкет в большом зале гостиницы «Корона». На банкете не было Седлячека, который после встречи губернатора заболел, но зато присутствовал генерал Пари, который к этому моменту уже выздоровел. Зал банкета освещался только свечами, так как рабочие электростанции бастовали. Здесь Жатковича чествовали те же, кто встречал его на вокзале, – украинские офицеры и полицейские. Украинские офицеры ели и пили, полицейские же подавали – вместо бастующих официантов.

Каминский произнес пламенный тост в честь Вильсона и друга американского президента, великого сына русинского народа Жатковича. Первый губернатор Подкарпатской Руси с закрытыми глазами слушал его красивую речь. Он сидел неподвижно, как окаменелый. Только его подпрыгивающий кадык указывал на то, что он жив… На речь Каминского он не ответил, но, нарушив свои принципы, попросил подать ему виски.

Так как в Ужгороде виски было не в ходу, то ему пришлось удовлетвориться коньяком. Он получил в бутылках с надписью «Коньяк» самую скверную бурду. Уже будучи совсем пьяным, он произнес на английском языке речь, в которой называл украинских офицеров «своим любимым народом». В своей речи он обещал воздвигнуть на главной площади Ужгорода статую Свободы, ни в чем не уступающую нью-йоркской.

На другой день он проснулся около полудня с ужасной головной болью. Когда он захотел побриться, выяснилось, что парикмахеры тоже бастуют. Когда заказал ванну, оказалось, что в ужгородской гостинице «Корона» ванн не имеется. Он просидел целый день в своей комнате в пижаме и домашних туфлях. После обеда Ходла доложил ему, что бастуют не только рабочие, но и батраки крупных имений: даже скот остался некормленым.

Под вечер, после получасового разговора с отцом Гордоном, губернатор велел передать в Дом рабочих, что он желает вести переговоры с представителями рабочих организаций.

Бастующие послали к губернатору для переговоров трех человек: русинского дровосека, венгерского крестьянина и еврейского слесаря. Жаткович принял делегацию в присутствии Ходлы, Галичана и еще пяти украинских офицеров. Прежде всего Ходла хотел узнать фамилии явившихся для переговоров. Слесарь сказал, что его зовут Иудой Маккавеем. Крестьянин после краткого размышления заявил, что он Лайош Кошут. Русин, имевший на голове порядочный жировик, назвался скромно Иваном Бочеком.

– Господин губернатор… – обратился к Жатковичу слесарь Маккавей.

Дальше он продолжать не мог. Его товарищам не понравился этот вежливый тон.

– Господином еще называешь! – воскликнул Иван Бочек. – Лучше уж я буду говорить с этой собакой… Ты думал, сопляк, – обратился он к Жатковичу, – что ты нас испугал? От такого сопляка…

Но на этом переговоры закончились. Делегация была арестована украинцами Жатковича. Из трех делегатов защищаться пытался только один Бочек – руками, ногами и зубами. Одного из офицеров он укусил в щеку.

Для поддержки бастующих в Ужгород прибыла делегация чешских и словацких рабочих.

Когда в результате забастовки железнодорожное движение прекратилось, около полуночи на ужгородском вокзале взорвался вагон пива. Вышло так, что рабочие-железнодорожники захотели пить и забрались в один из направлявшихся из Братиславы через Подкарпатский край в Галицию вагонов, на котором было написано, что он гружен пилзенским пивом. Один из рабочих вошел в вагон с горящей трубкой, и пиво… взорвалось. Взрывом было убито три человека и ранено семь. Все окна станционного здания были разбиты, рельсы попорчены, четыре телеграфных столба упали.

Сразу же после взрыва, около полуночи, начальник американской военной миссии Паркер посетил отца Гордона, с которым беседовал четверть часа; затем Гордон посетил Жатковича. После получасовой беседы с Гордоном губернатор послал за Ходлой и Галичаном. Четыре джентльмена совещались всего несколько минут, затем Гордон ушел, а Жаткович попросил к себе генерала Пари. Когда генерал пришел, Жаткович опять велел передать в Дом рабочих, что желает вести переговоры. Оттуда он получил ответ, что должен продолжать переговоры с теми самыми делегатами, с которыми их начал. Пока посланец Жатковича ходил в Дом рабочих и обратно, Ходла написал декларацию от имени Жатковича. Когда был получен ответ из Дома рабочих, он велел немедленно подготовить трех делегатов – Маккавея, Кошута и Бочека – для продолжения переговоров. Полицейские врачи вымыли и перевязали раны трех уполномоченных-арестантов и надели на них вместо рваной одежды новую. Потом их повели к Жатковичу. Узнав, чего от них хотят, Маккавей заявил, что так как событий последних тридцати часов они не знают, то могут продолжать переговоры лишь после получения инструкций из Дома рабочих. Жаткович послал своего человека в Дом рабочих в третий раз, а оттуда вдобавок к трем делегатам послали еще двух новых: рабочего-словака, по фамилии Сикорский, и Анну Фоти из Берегсаса, которая по этому случаю достала неизвестно откуда черное шелковое платье. Что среди делегатов была и женщина, чрезвычайно удивило Пари.

Но он еще больше удивился, увидев, что эта худая светловолосая женщина чувствовала себя в гостиной Жатковича как дома.

Жаткович, на котором были надеты никогда еще не виданные в Подкарпатском крае клетчатые спортивные брюки, был похож на худощавого школьника со старым лицом. Он прочел пяти делегатам декларацию, в которой обещал рабочим всякие блага. В том числе он обещал не уничтожать Советскую Россию.

– Видишь, собака! – сказал Бочек, отнюдь не шепотом. Но кричал он напрасно – ни Жаткович, ни Ходла не слышали его реплики, только глава государства угрожающе пошевелил кадыком.

В последних строках своего заявления Жаткович угрожал тем, кто желает ограничить свободу народа.

– Видишь, собака!

Представители рабочих нашли декларацию удовлетворительной. Жаткович думал, что на этом переговоры закончатся. Но они лишь начались.

Анна Фоти, которую Ходла величал госпожой, хотела сговориться с губернатором по некоторым конкретным вопросам. Жаткович предлагал, чтобы рабочие сначала приступили к работе и только потом предъявили свои конкретные пожелания, но Анна Фоти и ее четыре товарища были за обратный порядок.

– По несущественному вопросу настоящий джентльмен не возражает женщине, – не правда ли, господин генерал?

Пока Жаткович читал свою декларацию, Пари угощал рабочих коньяком. А так как те пить не захотели, генерал пил один и делал вид, будто все окружающее его совершенно не интересует. На обращенный к нему вопрос он рассеянно кивнул головой.

Поручив продолжение переговоров Ходле, Жаткович отошел к окну и, барабаня по стеклу, стал глядеть на темную улицу.

Первое конкретное пожелание, высказанное вдовой Фоти, заключалось в следующем: так как покупательная сила чешской кроны за последнее время опять упала больше чем на пятнадцать процентов, то каждое предприятие в Подкарпатском крае должно снова повысить своим рабочим заработную плату на пятнадцать процентов.

Ходла был очень изумлен, что рабочие обращаются с этим пожеланием к нему.

– Это, сударыня, не наше дело. Меня очень удивляет ваша неосведомленность: ведь вмешиваться во взаимоотношения работодателей и рабочих нам не разрешено. И мы никогда этого не делаем.

Анна Фоти призналась, что до сих пор этого не знала и потому очень рада это слышать. Потому что при таких условиях рабочие, не опасаясь вмешательства полиции, смогут продолжать забастовку, теперь уже не как политическую, а как стачку за повышение платы.

Бочек сопровождал тихие, спокойные слова Анны Фоти громким, победным ржаньем. Всякий раз, услышав его, Жаткович испуганно оборачивался. Ходла шепотом объяснил ему, о чем речь, а затем сообщил делегатам, что глава государства ручается за пятнадцатипроцентное повышение.

Вторым требованием рабочих было освобождение всех политических заключенных. Не только тех, кто сидит за забастовочное движение, но и тех, кто находится под арестом еще со времени поражения Красной гвардии. К этому требованию Анна Фоти еще добавила, что глава государства должен гарантировать безнаказанность участников забастовки.

Ходла опять стал колебаться, но Жаткович взял на себя ответственность и за это.

– В письменном соглашении, которое будет заключено, должна быть гарантирована безнаказанность трех человек, – сказала Анна Фоти, – Фельдмана, Балинта и Миколы Петрушевича.

– Миколы Петрушевича? Но ведь Микола Петрушевич находится в Москве, – недоумевал Ходла.

– Тем легче вам гарантировать ему безнаказанность.

Третье требование заключалось в том, чтобы Жаткович дал разрешение на издание русинской и венгерской рабочих газет. На это Ходла никак не хотел дать согласия. Он призывал Пари и Галичана подтвердить, что это пожелание идет против здравого смысла, против интересов государства и даже самих рабочих, что это пожелание невыполнимо.

– Если губернатор не имеет возможности дать разрешение на издание рабочей газеты, то пусть запретит и все буржуазные газеты, – предложила, мило улыбаясь, Анна Фоти.

Жатковичу стало невтерпеж. Он хотел спать и раздраженно обратился к Ходле, чтобы тот закончил наконец всю эту волынку.

Ходла пожал плечами.

– В чем дело? – спросил Жаткович.

– Они хотят издавать газету!

– Ладно. Разрешаю.

Светало, когда Жаткович, Пари и Ходла – с одной стороны, и Маккавей, Кошут, Бочек, Сикорский и Анна Фоти – с другой, подписали соглашение.

Из восьми подписавшихся один только Ходла знал, что Фельдман, для которого соглашение гарантировало безнаказанность, уже два дня назад был закопан во рву мункачского еврейского кладбища.

Ходла потому так упорно торговался с рабочими, что считался с необходимостью кое-что выполнить из состоявшегося соглашения, Жаткович же потому был так уступчив, что предполагал ничего не выполнять из того, что обещал.

Оба они ошиблись. Им пришлось выполнить все, что они обещали. Отец Гордон потребовал этого самым категорическим образом, и полковник Бенджамин Ф. Паркер говорил с Жатковичем в таком же духе. Глава государства с грустью повиновался. Ходла хотел торговаться с Гордоном так, как он торговался с рабочими. Но Гордон заставил его уступить.

– Американец выполняет то, что обещает, – сказал он решительно.

– Даже если он обещает бастующим рабочим, большевикам?

– Перед богом нет различия между начальником полиции и вонючими большевиками, – елейным тоном сказал отец Гордон.

А потом, увидя разочарованное лицо Ходлы и думая, что хитрый чех все равно знает, кто является настоящим главой подкарпатского государства, он прочел ему небольшую политическую лекцию.

– Большевизм является, конечно, движением против бога. Каждый верующий христианин от всего сердца ненавидит большевизм. Но каждый умный человек знает, что раздавить большевизм нужно не под Карпатами. Если заводчики Подкарпатского края в течение некоторого времени будут зарабатывать немножечко меньше, от этого большевизм не выиграет. Зато, обрекая рабочих Подкарпатского края на нищету и отчаяние, мы этим самым ставим под угрозу снабжение амуницией находящейся в Галиции польской армии. А теперь это самое важное, господин начальник политической полиции.

Ходла был вполне удовлетворен этим объяснением. Он почти восхищался Гордоном и решил впредь вместо курения жевать резину. Резину он жевал, правда, только два дня, но указания отца Гордона с этого времени всегда выполнял точно.

Тюрьмы опустели. После тринадцатимесячного заключения возвратились из лагерей для интернированных и бойцы Красной гвардии. Те двенадцать человек, которые вместе с Миколой и Кестикало все еще жили в лесу, тоже вернулись домой. Микола и няня Маруся переехали в Сойву. Кестикало опять сделался кузнецом в Верецке и ходил работать в окрестности – иногда даже в Польшу – в деревню Лавочне. Я остался в Ужгороде – редактором газеты.

После окончания забастовки Ходла арестовал только одного человека, и то с одобрения отца Гордона, – Эрно Седлячека.

Чехословацкое правительство за два дня до прибытия Жатковича освободило Седлячека от поста полномочного правительственного эмиссара. После того как губернатор на вокзале обошелся с ним явно недружелюбно, он вспомнил о том, что является старым деятелем рабочего движения. Пока в гостинице «Корона» происходил банкет в честь губернатора, Седлячек пошел в Дом рабочих.

«Если можно будет, – думал он, – я сорву забастовку и тогда буду героем дня. Если это не выйдет, я стану во главе забастовки и вернусь в Прагу одним из вождей левого крыла рабочего движения».

В Доме рабочих с ним никто не стал разговаривать. Не избили его только потому, что, как все понимали, он хотел именно этого. Но его сторонились, и с кем бы он ни заговаривал, ответа не получал. Только один из русинских лесорубов, у которого на голове был большой жировик, счел нужным просветить Седлячека относительно того, что «праздничное» обжорство происходит не здесь, а в гостинице «Корона».

Седлячек пошел домой. Он решил оставить Подкарпатский край и вернуться в Прагу. Там всегда можно что-нибудь делать. Пока он укладывался, железнодорожники забастовали. Когда поезда опять начали ходить, Ходла арестовал его.

В течение трех дней Седлячек напрасно требовал, чтобы его допросили. Наконец, на четвертый день, Ходла велел привести его к себе и сообщил, что он обвиняется в переводе на чешский язык воззвания, призывавшего к забастовке. Услышав это, Седлячек захохотал.

– Я буду рад, господин Седлячек, – сказал Ходла, – если вам удастся доказать, что вы невиновны.

Седлячек рассердился.

– Как можно доказать, что человек не сделал чего– нибудь?

– Это дело ваше, господин бывший правительственный эмиссар!

В течение двух недель Ходла через день-два допрашивал провалившегося эмиссара, потом, когда отцу Гордону эта игра надоела, Ходла переслал Седлячека в сопровождении двух жандармов в Кашшу и велел там отпустить его на свободу. С первым же поездом Седлячек поехал в Прагу и прямо с вокзала отправился в канцелярию председателя совета министров. Но как раз накануне Тусар передал власть беспартийному, так называемому чиновничьему правительству. Задачей чиновничьего правительства было обуздание все более радикализирующегося рабочего движения. И первым социал-демократом, попавшим в руки заместителя нового председателя совета министров, был Седлячек. Он выслушал жалобу «наменьского героя» с большим нетерпением, неоднократно предупреждая его, чтобы он говорил покороче, так как время – деньги. Когда Седлячек рассказал обо всем происшедшем с ним, заместитель премьера ответил, что «герой», собственно, должен радоваться – ведь его освободили, несмотря на то, что он не смог доказать свою невиновность. В секретариате социал-демократической партии ему посоветовали держаться пока подальше от политики, потому что человек, отрекшийся перед полицией от солидарности с бастующими рабочими, компрометирует партию в глазах общественного мнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю