Текст книги "Избранное"
Автор книги: Бела Иллеш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)
Ни истории Пемете, ни имени медвежатника я еще не знал, когда, после приключения в лесу, ко мне явился Иван Михалко и передал, что его отец просит меня прийти к нему. Если бы Иван сказал, что меня хочет видеть кузнец Михалко, я вряд ли стал бы особенно торопиться. Но когда я услышал, что его послал Михалко-медвежатник, я сразу же вскочил, хотя руки и ноги у меня еще здорово ныли. Слово «медвежатник» сразу исцелило меня.
– Геза, Геза! Ты забыл, что у тебя все болит!
– Ничего уже не болит, мама!
Не прошло и четверти часа, как я стоял лицом к лицу с медвежатником.
– Ну как, очень тебя медведь испугался?
Таким вопросом встретил меня огромного роста широкоплечий мужчина – Григори Михалко. Лицо Михалко было гладко выбрито, русые волосы свисали до плеч. Черты его лица были такими твердыми и резкими, что казалось, будто они вырезаны на дубе или высечены на камне. Но строгость этого лица смягчалась большими голубыми, как васильки, смеющимися глазами.
Медвежатник был обнажен до пояса. В руках он держал громадный молот. Этим молотом он указал мне место и, едва я сел, перестал обращать на меня внимание. В это время его старший сын, Алексей, как раз вытаскивал из огня железный шест. Один конец шеста он схватил обеими руками, обмотанными мокрым рваным мешком, другой конец положил на наковальню. Под ударами его молота из раскаленного железа вылетали тысячи искр. Мускулам Михалко мог бы позавидовать любой медведь.
Я сидел на пне. Ридом со мной – на пеньке пониже – сидел старик еврей. Он держался левой рукой за щеку и отчаянно кряхтел. Борода у него была как у апостола, а одежда – как у нищего.
– Долго еще придется ждать, Григори? – заговорил старый еврей.
– Принеси-ка кувшин воды, Иван! – крикнул Григори своему младшему сыну.
Кузнец-медвежатник вымыл руки мылом и вытер фартуком.
– Если ударишь меня ногой, я тебя убью, – обратился он к старому еврею. – Иван, возьми кувшин в руки и, если с ним будет обморок, вылей всю воду на шею. Раскрой рот, Ижак!
Старый еврей, весь дрожа, наблюдал за каждым движением Михалко.
– Подожди секунду, Григори, пока я наберусь смелости!
– Раскрой рот – или убью!
Старик повиновался.
– Если у тебя есть бог, Григори… – сказал он, но дальше продолжать уже не мог. Правая рука Михалко вторглась в рот старика, в то время как левой он крепко обнял его дрожащее худое тело. Когда старик закричал, медвежатник держал уже в руке вырванный без щипцов зуб.
– Ты труслив, Ижак, как больной заяц, – упрекал он старика, – а зубы у тебя как у старой лошади! Больно было?
– Нет, не больно, – ответил Ижак не слишком уверенно. – Пусть господь заплатит тебе за твою доброту.
Михалко, улыбнувшись, кивнул головой.
– Надеюсь, я не вырвал по ошибке какой-нибудь здоровый зуб?
– Это было бы мудрено сделать, – сказал Ижак. – Ведь на левой стороне он был у меня последним.
– Ну, тогда все в порядке. Когда вернется Ревекка? Он давно должен быть здесь!
– Бог знает, где он шатается! – сказал Ижак со вздохом.
– Ты сегодня что-то очень часто бога вспоминаешь, Ижак. Это значит, наверное, что твоя хитрая старая голова опять замышляет какой-нибудь грех. А между тем о своих свиньях ты забываешь. Поторопись, а то поздно будет.
– Маргарита следит за ними.
– Какое там следит! Он у тебя всегда бегает за девушками. Этот охотник на комаров, – обратился Михалко ко мне, указывая на старика, – наш пеметинский свинопас.
– Еврей – свинопас? – спросил я удивленно.
– А почему же нет? – ответил Ижак. – Четвероногие свиньи – не антисемиты.
– Ха-ха-ха! – громко засмеялся медвежатник. – Это ты хорошо сказал, Ижак. Но как бы ты хорошо ни говорил, тебе все же надо торопиться.
– Дай мне на дорогу немножко табаку, Григори. После твоих рук у меня сильно болит во рту.
Старик с апостольской бородой набил табаком Михалко свою грязную глиняную трубку, разжег и, кряхтя, встал.
– С этим несчастным зубом ты украл у меня, Григори, целый час… Ну как, придешь вечером?
– Приду. Если Ревекка вернется, приведи с собой.
– Значит, медведь испугался тебя? – снова обратился ко мне Григори, когда старый Ижак ушел.
– Ему и в голову не пришло пугаться! – ответил я.
– А ты испугался?
– Очень.
– Это хорошо, – крикнул Михалко. – Хорошо не то, что ты испугался, а то, что ты откровенно признаешься в этом. Ну, ладно. До сих пор ты в школу ходил?
– Да.
– Учился?
– Да, учился.
– Если учился, то можешь, должно быть, сказать мне, как велика Россия? Если знаешь, скажи.
Я сказал ему.
– Ладно. А можешь ли мне сказать, насколько Россия больше Венгрии?
– В семьдесят один раз, – ответил я после краткого вычисления в уме.
– Вижу, ты действительно учился, – сказал Михалко. – А можешь ли ты мне сказать, кто был Карл Маркс?
Вопрос этот до того поразил меня, что я несколько секунд медлил с ответом.
– Могу. Он был основателем научного социализма.
– Правильно. Теперь скажи мне еще одно. Знаешь ли ты, кто такой Янош Фоти?
После Маркса – Янош Фоти? Я думал, медвежатник шутит. Но большие голубые глаза Михалко смотрели на меня так серьезно, почти испытующе, и его твердое лицо было так строго, что я и на этот вопрос ответил вполне серьезно.
– Случайно знаю. Это берегсасский социалист. Когда он организовал забастовку на кирпичном заводе, я жил еще в Берегсасе. Тогда я видел Яноша Фоти.
– Вижу, у тебя голова на месте, – сказал Михалко. – Но все же, если медведь, которого ты испугался, оказался бы не самцом, а самкой, вряд ли ты сидел бы теперь у меня. А было бы жаль. Надеюсь, ты будешь часто приходить ко мне в гости. Как-нибудь возьму тебя с собою охотиться на медведей.
Кузница стояла около шоссейной дороги. Вдруг со стороны шоссе послышались звуки флейты и заунывное, протяжное пение:
Дайте мне костей,
Да потяжелей!
Старую одежду не жалей!
Будет вам за тряпки
Шелковый бант.
Маленьким ребяткам —
Звонкая труба!
– Ха-хо! Ха-хо! – крикнул Михалко. – Ревекка приехал!
Со стороны шоссе появилась низкая, плечистая фигура еврея с рыжей бородой. Пел он. За спиной у него висел большой узел из зеленого сукна, в левой руке он держал пестрый зонтик.
– Сюда, Ревекка, сюда!
Через несколько секунд Михалко уже пожимал коробейнику руку.
– Новости есть, Ревекка?
– Лучше бы их не было!
– Иван, – обратился Михалко к младшему сыну, – проводи своего приятеля домой.
На прощание медвежатник протянул мне руку, которая по величине могла бы служить веслом для дунайской лодки.
– Скажи мне, – спросил я по дороге Ивана, – почему у этого рыжебородого женское имя?
Иван осторожно огляделся. Хотя поблизости никого не было, он все же ответил шепотом:
– Старик Шенфельд, свинопас, дал обоим своим сыновьям женские имена, чтобы их не забрали в солдаты.
– Их в самом деле не взяли?
– Конечно, забрали. И не только обоих сыновей – Ревекку и Маргариту, но даже трех его дочерей – Дебору, Зали и Сару – тоже призвали на военную службу и только тогда отпустили домой, когда три комиссии единогласно установили, что они действительно девицы. Но об этом все-таки говорить не следует, как бы Ижака еще раз не наказали. Достаточно он уже отсидел – целых восемь месяцев.
– А почему сидел старик? – интересовался я.
– За ростовщичество.
– За ростовщичество? Неужели твой отец дружит с ростовщиком?
Иван посмотрел на меня так, будто усомнился, в своем ли я уме. Укорять меня он не стал, только дружески упрекнул.
– Как ты можешь так говорить? Ижак – ростовщик? Неужели ты на самом деле думаешь, что в Венгрии за ростовщичество арестовывают ростовщиков?
– А как же мне думать иначе?
По лицу Ивана было видно, что он стыдится моей наивности.
– Знаешь, – сказал он после короткого молчания, – старику Ишаку Шенфельду первому пришло в голову, что надо организоваться и требовать повышения платы.
– Что же это имеет общего с ростовщичеством?
– Видно, что ты чужестранец! – сказал Иван Михалко, неодобрительно качая головой.
У костраНа другой день после обеда медвежатник опять послал за мной.
Кроме Михалко, я застал в кузнице Хозелица.
– Молчать умеешь? – спросил меня Михалко.
– Умею.
– Умеешь ли писать, я, конечно, спрашивать не буду. Сегодня вечером, когда взойдет первая звезда, Иван придет за тобой. Принеси с собой бумагу и карандаш.
– Григори, ты делаешь глупость, – заговорил Хозелиц. – Зачем мы будем беспокоить молодого господина, отнимая у него вечерний отдых!
– Не лицемерь, Абрам. Ты ведь первый говорил мне об этом парне. Ты предлагал, чтобы я его прощупал. Я и прощупал его. Чего ты еще хочешь? Прощупать так, чтобы кости переломать? Этого ты хочешь?
– Я только хочу, Григори, чтобы ты не наделал глупостей.
– Паршивый ты человек, Абрам, на редкость паршивый. Что бы мы ни начали, ты всегда болтаешь одно и то же: не наделайте глупостей, не наделайте глупостей. А когда выяснится, что дело, которое ты считал глупостью, удалось, ты всегда бормочешь: надо было это сделать давно. Ты не боишься, что нам надоест тебя слушать?
– Я боюсь только одного, Григори: так как голова у тебя не такая сильная, как кулак, то ты думаешь кулаком, а не головой. Если бы ты употреблял для этой цели голову, то рано или поздно понял бы, что нам нужен не только такой человек, как ты, который всегда верит, что все должно удаться, но и такой, как я, который знает, что начатые нами дела никогда не удаются полностью.
– Жаль, что ты не сделался раввином, Абрам.
– Действительно, жаль, – согласился Хозелиц. – Если бы я был раввином, я обратил бы тебя в свою веру и назначил бы сторожем в синагогу. Как бы ты вышвыривал из синагоги тех, кто не заплатил общинного налога!
– Я могу тебе показать, как я сделал бы это!
Он схватил Хозелица, как маленького ребенка, и стал раскачивать в воздухе, как будто хотел далеко отбросить. Потом посадил обратно на пень.
– Теперь ты, по крайней мере, знаешь, что тебя ожидает, если ты будешь слишком много болтать!
Когда стемнело, мы с Иваном отправились в лес.
В лесу было так темно, что я не видел ничего в двух шагах. Иван вел меня за руку, но, несмотря на это, я все же не раз натыкался на деревья.
– Как ты узнаешь дорогу? – спросил я.
– Чувствую, – ответил Иван.
Над нашими головами кричала сова.
Когда лес стал редеть, я увидел издали цель нашего путешествия – горящий на лесной поляне костер. Вокруг костра сидело человек двенадцать – четырнадцать. Венгры, русины, евреи. И среди них медвежатник. Все они курили трубки.
– Садись! – сказал мне Михалко, указывая на место рядом с собой на разостланной шубе. Больше он ничего не сказал.
Я чувствовал странное волнение.
«Костры на Карпатах!..»
Уже двести лет, из вечера в вечер, зажигались эти костры: двести лет тому назад они показывали путь бойцам-освободителям Ракоци. Теперь вокруг них сидят те, которые сами ищут путей к освобождению.
Высоко вздымалось пламя. Горящие сосновые ветки распространяли сильный запах смолы. От света костра темные контуры Карпатских гор сделались черными. Звезды на синевато-черном небе блестели, как миллионы далеких костров.
Свинопас Ижак Шенфельд сбросил лапти, снял с ног онучи и протянул голые ноги к огню, чтобы согреть их.
– Там – Россия, а там – Большая венгерская равнина, – объяснял Михалко, показывая рукой, в которой держал трубку, сначала на северо-восток, потом на юго– запад.
– Наконец-то проснулся! – крикнул Хозелиц.
Это относилось к Ревекке Шенфельду, который только что вышел из леса.
Ревекка не ответил. Он сел рядом с отцом, вынул из кармана кисет и набил трубку. Щепкой достал из огня уголек и, взяв его голыми руками, прикурил.
Когда Ревекка выпустил первое облако дыма, Михалко заговорил:
– Мы получили известие, что через несколько дней в Пемете приедет правительственный эмиссар для борьбы с ростовщичеством.
– Ай-вей, ай-вей! – вздыхал Хозелиц.
– В Хусте, – продолжал Михалко, – эмиссар арестовал руководителя профессионального союза деревообделочников Берталана Хидвеги. Эмиссар арестовал Хидвеги, но спустя несколько дней следователь выпустил его. Хидвеги – кальвинист и венгр. Венгр-кальвинист не может быть еврейским ростовщиком, даже если он и руководит профессиональным союзом. Из этого видно, что и эмиссар не может делать всего, что ему вздумается. Поэтому нечего сразу кричать «ай-вей». Мы должны спокойно выжидать, пока увидим, чего этот эмиссар от нас хочет. Спокойно – это не значит со сложенными руками. Я думаю, лучше всего было бы подать этому эмиссару письмо, в котором мы назвали бы по именам настоящих ростовщиков.
– Чего ты ждешь от такого письма, Григори? – спросил старик Шенфельд.
– Бывает, что и веник стреляет, – ответил вместо Михалко темнолицый Золтан Медьери, сидевший в шляпе.
– Это я часто слышал, но никогда еще не видел, – сказал Хозелиц.
– Эмиссар великолепно знает, где живет в Пемете настоящий ростовщик. Ведь он у нее обедать будет.
– Одним словом, – продолжал Михалко, – мы теперь напишем письмо.
Все долго молчали.
– Ты будешь писать, – обратился ко мне Михалко. – У нас всех с грамотой не совсем ладно: одни умеют говорить по-венгерски, но знают только еврейские буквы, другие знают венгерские буквы, но говорят по-русински, а вот Медьери никаких букв не знает. Словом, писать будешь ты. Пиши, что я говорю. Бумагу и карандаш принес?
Я положил на колени принесенную с собой толстую тетрадь.
– Эмиссар! – начал диктовать Михалко.
– Пиши лучше: господин эмиссар, – сказал Медьери.
– А если уже господин, то надо писать: уважаемый господин, – сказал Хозелиц.
– Ну, хорошо, – согласился с поправками Михалко. – Пусть будет так: «Уважаемый господин эмиссар! Вы ищете ростовщиков. У нас, на склонах Карпат, их больше чем достаточно. В Пемете тоже живет ростовщица – чтоб она издохла!»
– Этого не надо! – воскликнул Хозелиц, – Пусть она, конечно, издохнет, и как можно скорее, я тоже желаю ей этого от всего сердца, но писать так не нужно.
– Ну, не пиши, – уступил Михалко. – «Для того, чтобы господин эмиссар напрасно не терял времени…»
…своего драгоценного времени, – поправил Хозелиц.
– «…драгоценного времени, – диктовал дальше Михалко, – мы скажем Вам…»
… Вашему Высокоблагородию…
– «…скажем Вашему Высокоблагородию, где находится берлога того медведя, на которого Ваше Высокоблагородие охотится».
…изволите охотиться…
– Ладно: «изволите охотиться. Ростовщицей нашей деревни…» Пиши, Балинт! – «…нашей кровопийцей является та самая жена Натана Шейнера, та паршивая стерва, у которой Ваше Высокоблагородие изволили ужинать, когда последний раз были в нашей деревне».
– Когда Вы в последний раз изволили почтить своим посещением нашу деревню.
– Отстань! – крикнул Михалко на Хозелица. – «Мадам Шейнер, – сердито и громко диктовал он дальше, – самая паршивая падаль, самая подлая ростовщица. Это знают хорошо все, кроме Вас, господин эмиссар. Если кто-нибудь из пеметинских бедняков жалуется этому дохлому Шейнеру, что он голодает, что ему нечем кормить своих детей, Шейнер посылает его к своей жене, а эта проклятая баба дает взаймы несчастному три-четыре форинта, а за каждый одолженный форинт взимает по три крейцера в неделю. Высчитайте, господин эмиссар, сколько это будет процентов».
– Это мы должны высчитать сами, – высказался Медьери.
– Сто пятьдесят шесть процентов, – сказал я.
– Это верно? – спросил Михалко.
– Да, верно, – ответил вместо меня Ревекка.
– Видишь ты, – обратился Михалко к Хозелицу. – И ты еще возражал против этого мальчика!
– Я только против тебя возражал, Григори.
– Не ссорьтесь! Можно делать все, только ссориться нельзя! – сказал плачущим голосом старик Шенфельд.
– Ну, тогда пиши дальше, Балинт. Пиши так: «Эта грязная свинья взимает с несчастных пеметинцев сто пятьдесят шесть процентов годовых. Их кровью она угощает и Вас, Ваше Высокоблагородие».
– Этого не надо, – сказал Медьери.
– Нет, надо! – кричал Михалко.
Диктовка – вместе со всеми ссорами – заняла больше часа. То, что было написано под диктовку Михалко, я переписал потом за десять минут.
– Теперь вопрос заключается в том, кто это подпишет, – сказал Хозелиц, когда я прочел окончательный текст письма.
– Надо послать без подписей, – заявил Ревекка.
– Глупости! Все, что мы здесь пишем, эмиссару великолепно известно. Мы ему пишем только для того, чтобы он понял, что мы тоже не слепые, и не мог потом сказать, что не арестовал Шейнершу, так как не знал, кто она такая. Те, кто подпишут, – это свидетели против эмиссара! – горячо сказал Хозелиц.
– Надо будет собрать сто подписей, – предложил Михалко.
– Для ста человек арестантский дом начальника уезда слишком тесен, – захныкал старик Шенфельд. – Даже сидеть будет негде. Как же мы спать будем?
– Нужно собрать сто подписей, – повторил Михалко. – Венгры могут смело подписаться: венгр не может быть еврейским ростовщиком. Что касается русин, – они не боятся, они привыкли уже к тюрьмам. Евреям подписываться не надо.
– Постой, Григори, погоди! – возразил Хозелиц. – Ты начинаешь смотреть на евреев так же, как пророк Дудич, который рисует их трусливыми собаками. Стыдись, Григори! Первым подпишусь под письмом я, вторым – Ижак. Хочешь, Ижак, или нет?
– Хотеть-то я не хочу, но подпишусь, – ответил старик Шенфельд.
Все сидящие у костра, за исключением сына Михалко и меня, подписались на листке. Медьери и Ижак Шенфельд поставили только три крестика, фамилии же их подписал я.
Письмо взял Михалко.
Ревекка подбросил в огонь свежие сосновые ветки. Посыпались искры, несколько секунд огонь, шипя, боролся с сырыми сосновыми иглами, потом вспыхнул высоко вздымающимся пламенем.
– Хорошо бы стакан вина! – вздохнул Медьери.
– Рюмку бы водки! – сказал Михалко.
– Я знаю многое, что было бы хорошо, – сказал Хозелиц.
Бричку правительственного эмиссара Акоша Семере, въехавшую в Пемете, тянули две прекрасные серые лошади. Семере был усатый и бородатый венгерский господин, в сапогах, старомодно одетый. Гуляя по улицам, он приветливо отвечал на поклоны каждого еврейского оборванца или русинского дровосека. Детям он раздавал крейцеры и расспрашивал их, как они учатся. Стариков он также останавливал и спокойно выслушивал все их жалобы. Вздыхал вместе со всеми вздыхающими.
Эмиссар остановился у директора Кэбля, обедал у Шейнеров, а вечера проводил у начальника уезда, выпивая и играя с ним в карты. Михалко, принесшего письмо пеметинских рабочих, эмиссар принял в доме Кэбля. Пожал руку кузнецу-медвежатнику и обещал ему тщательно изучить жалобы пеметинцев.
На другой день он лично посетил Михалко.
Пришел он пешком. За ним следовал его слуга, одетый в гусарскую форму, несший в руке пенковую трубку с длинным чубуком, а под мышкой коробку из орехового дерева с табаком. Когда вельможа уселся в кузнице на одном из пней, гусар набил пенковую трубку величиной с кулак, и после того как эмиссар установил, что трубка хорошо тянет, гусар зажег свернутый несколько раз кусок газетной бумаги, который господин эмиссар собственноручно подержал над ней. Когда из трубки поднялось первое облако дыма, Семере начал говорить.
Михалко думал, что эмиссар желает с ним говорить о письме пеметинцев, но ошибся. Семере интересовался не ростовщиками, а медведями. Он до мельчайших подробностей расспрашивал Михалко, как он находит медвежью тропу, как он догоняет медведя и как умудряется подойти к страшному зверю на расстояние удара ножом, не боясь, что медведь его примнет. Михалко терпеливо отвечал на вопросы важного господина. Но его ответы все же не удовлетворили господина эмиссара. Он попросил медвежатнику показать ему на гусаре, как он ускользает от объятий медведя. И кузнец-медвежатник, по просьбе эмиссара, устроил игру в охоту на медведя. Медведем был гусар, а Михалко охотником. Но после того как Михалко приставил два веника, выполнявшие роль ножей, один – к горлу гусара, другой – в бок, игра ему надоела.
– А что вы скажете насчет нашего письма, господин эмиссар?
– Хо-хо, дружок мой, не торопись! Неужели ты хотел бы, чтобы я составил себе мнение о столь важном деле так, здорово живешь, или чтобы я высказался прежде, чем успел составить себе это мнение, только для того, чтобы поболтать. Нет, милый мой. Как охота на медведя имеет свои законы, так и охота на ростовщиков должна проходить по определенным правилам. Ты хорошо знаешь, как убивать медведей, а я понимаю, как проследовать ростовщиков. Так же как я не сомневаюсь в том, что ты уложишь попавшегося тебе навстречу медведя, так и ты можешь быть уверен, что попадающихся мне в руки ростовщиков я кормлю не паштетом из гусиной печенки.
Эмиссар говорил громко, но без всякой злобы.
Уходя, он на прощание подал медвежатнику руку.
Эмиссар Семере провел в Пемете три дня. Оттуда он поехал на лошадях дальше, в Мезелаборц. На другой день после его отъезда жандармы арестовали одиннадцать пеметинских рабочих – девять евреев и двух русин. В числе арестованных были старик Шенфельд и Хозелиц. Через десять дней оба русина были выпущены. Спустя шесть недель вернулись обратно и семеро евреев. Но Шенфельд просидел четыре месяца, а Хозелиц почти полгода.
Семьям, оставшимся без кормильцев, дичь доставлял Михалко. Женам арестованных евреев, плакавшим без мужей, помогал добрым словом и советами Натан Шейнер.
– Сколько раз я говорил этому человеку, – повторял Шейнер каждой, – чтобы он наконец поумнел. Не дело честного еврея шататься вместе с венгерскими драчунами и с пьяными русинскими мужиками. Что это за еврейская голова, которая не понимает, что этот ужасный кузнец Михалко – сообщник проклятого пророка Дудича. Разве порядочный еврей послал бы вместе с мерзким убийцей и предателем Медьери богохульное письмо господину эмиссару против короля и отечества? Мне очень жаль вас и ваших детишек, но муж ваш… он сам искал опасности.
Вокруг Михалко и Медьери образовалась пустота. При встрече евреи обходили их стороной, а в кузницу никто, кроме Ревекки, не заходил. Но это было бы еще полбеды. Настоящая опасность была в том, что и многие венгры не слушали больше Золтана Медьери. После посещения Семере директор Кэбль повысил заработную плату пятнадцати венгерским рабочим на двенадцать крейцеров. Медьери собрал венгров и хотел уговорить их согласиться на это повышение только в том случае, если евреям и русинам, которые выполняют такую же работу, плата тоже будет повышена.
Когда Медьери увидел, что никто из получивших повышение не одобряет его предложения, он внес новое предложение: отдать эти добавочные двенадцать крейцеров на поддержку семейств арестованных. Когда он красиво говорил о солидарности, кто-то так сильно ударил его сзади дубиной по голове, что он упал. После этого он ходил три недели с завязанной головой.
А когда среди русин распространился слух, что они не получают повышения потому, что действуют заодно с евреями, Михалко и Медьери остались совсем одни.
По моему совету медвежатник написал письмо в Будапешт профессиональному союзу деревообделочников и лесных рабочих. Говоря точнее, письмо написал я, Михалко и Медьери только подписались. Спустя десять дней пришел ответ. Руководство профсоюза сообщало, что так как из Пемете до сих пор не было получено никаких членских взносов, то руководство считает пеметинскую организацию несуществующей.
Тогда я написал о «странном и печальном» положении в Пемете доктору Филиппу Севелла.
Дядя Филипп ответил мне подробным письмом:
«То, о чем ты пишешь в своем письме, сынок Геза, существует не только в Пемете; таково положение угнетенных национальностей и миллионов сельскохозяйственных и лесных рабочих по всей Венгрии».
В своем длинном письме дядя Филипп рассказывал, как реакции удалось социалистическое движение рабочих разобщить с повстанческим движением безземельных графских батраков и лесных рабочих и о том, как на этом выиграли хозяева. Когда я читал это письмо, у костра нас было только трое – Михалко, Медьери и я. Я кончил читать и умолк. Молчали и оба моих товарища.
Глубоко запавшие черные глаза Медьери горели странным огнем. Я чувствовал, что он был готов даже на убийство.
Михалко сидел с опущенной головой.
Сидя между двумя молчаливыми людьми, я думал о Филиппе Севелла, моем дяде, который был чужим среди господ и, очевидно, не мог слиться и с великой семьей рабочих. Он определял болезни, но помочь не мог. Есть люди, которые всегда и всюду остаются чужими. Как это ужасно!
Я дрожал всем телом и, как бы умоляя о помощи, схватил руку медвежатника. Михалко посмотрел на меня с удивлением.
– Не бойся, Геза, – сказал он тихо. – Как бы там ни было, последними ударим мы!
Никто из нас больше не говорил.
Медленно потухал огонь. Вот уже светятся одни угольки. Потом все покрылось пеплом, из-под которого только изредка вспыхивали крошечные красные точки.
Когда выпал первый снег, вернулся домой Хозелиц.
– Начнем сначала! – сказал он, встретившись с Михалко. – Говорят, директор с первого сентября снова понизил оплату. – Значит – начнем сначала! И если нас сто раз разобьют, мы начнем в сто первый. Не так ли, Григори?