355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В. Маяковский в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 34)
В. Маяковский в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:40

Текст книги "В. Маяковский в воспоминаниях современников "


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)

Типография относилась к работе другого товарища. Я сам его не видел, но после его работы в Лефортовской организации его посадили в подпольную типографию. К его заботам относилось обеспечение техники для типографии. И тот факт, что ему поручили эту работу, показывает, что те товарищи, которые его туда поставили, относились к нему с большим доверием 3. <...>

После первых встреч я с Маяковским потерял связь, и повстречались мы уже оба, будучи арестованными. Это было в 1908 году. Его камера оказалась рядом с моей камерой в Мясницком доме. Это было еще до перевода Маяковского в Бутырки 4.

Причем тут было так. Мы сидели рядом, у него была акварель. Он занимался в это время живописью и добился разрешения у надзирателя, чтобы ему позволили приходить ко мне в камеру – писать меня. И он со своей акварелью, с бумагой переводился иногда на несколько часов ко мне в камеру.

От этого времени сохранился у меня портрет. Он сажал меня на подоконник, под ноги мне шла табуретка. Писал он меня преимущественно синей акварелью. В общем, виден был бюст и дальше ноги на табуретке 3.

Во время этих сеансов обыкновенно присутствовал надзиратель (во избежание разговоров), сидел, чтобы не было незаконных разговоров между арестованными. Но мы разговаривали, говорили невинные, нейтральные вещи.

Маяковский был старостой у нас в этот период. У нас были прогулки общего характера, причем встречались все арестованные во внутреннем дворе. На одной из таких прогулок у нас встал вопрос о выборе старосты. Маяковский проявил себя как организованный парень, и его выбрали. В его обязанности входило наблюдение за варкой пищи и т. п., а главным образом связь с волей и соответствующие информации о том, что делается тут и что делается там, кто как ведет себя на допросах, нет ли измены, нет ли предательства.<...>

Во все время, которое мы здесь находились, он оставался в должности старосты.

Интересно, что в этот период у него не было никакого особого интереса к поэзии. Больше того, надо сказать, что живописью он увлекался колоссально. Все время карандашик, зарисовочки, стремление набросать товарищей. И уже акварелью работал. Были у него итальянские карандаши, акварель. Но к поэзии у него не проявлялось интереса.

Я приведу один пример. Первый случай разговора о поэзии у меня с ним был в это время относительно Бальмонта. И вот по вопросу о Бальмонте я ему на память прочитал из Бальмонта одну вещь. И на эту вещь он откликнулся совершенно определенно: "Вот, сукин сын, реакционер".

Ему бросился в глаза реакционный характер этого произведения: "Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды!.."

Там дальше есть такое место: "И смерть, как жизнь, прекрасна". Это особенно возмутило Маяковского, то есть это же тухлятина, гадость какая. Такое вот отношение было.

А форма его совершенно не интересовала, об этом он не говорил. Говорил только о содержании произведения, которое носит явно реакционный характер. <...>

После этого был мой второй и третий арест. <...>

Затем я уехал в Казанскую губернию, во вторую свою высылку, после третьего ареста.

Владимир приезжает в Казань. По–моему, это был 1915 год. И тут было несколько встреч.

Во–первых, пришел Володя ко мне на улицу Жуковского, в дом Баранова. Это была очень приятная, радостная встреча. При первой встрече были жена, моя теща. И разговор начался прямо о желтой кофте. Эта желтая кофта на Веру Александровну произвела очень неприятное впечатление, и она к нему пристала: "Ты умный парень, мы же тебя знаем, брось ты эту ерунду". Он огрызался на это.

Мать моей жены – сестра Найденова, автора "Детей Ванюшина". Это семья главным образом театральная. И Владимир использовал этот момент, парируя таким образом: "Вы же любите театр!" А они действительно любили театр, сами играли и имели к тому данные. И Володя парировал: "Ну, что такое! А разве нельзя ходить в том костюме, в котором играешь?"

И он ее поставил в тупик таким образом.

Это была первая встреча на квартире.

Вторая встреча. У него был вечер в Большом собрании, где он выступал. Он и приехал ради этого вечера в Казань. С ним были Бурлюк и Каменский 6.

(В. О. Перцов. Тогда это 1914 год.)

Я был на этом вечере, и у меня в памяти осталось такое впечатление, что особенно большой скандал на вечере произошел в тот момент, когда он читал свою вещь:

. . . . . . . . . . . . . . . . отсюда

в чистый переулок...

(читает) 7

И когда он дошел до этого «жира», то началось большое смятение в первых рядах, и начал разыгрываться скандал. Публика была смешанная. В первых рядах была публика буржуазного типа, а дальше сидела студенческая молодежь и т. д. Молодежь, конечно,– ага, так им и надо! (по морде, значит), очень им понравилось. А в первых рядах несколько человек поднялось и ушло: дикость, недопустимая вылазка! и т. п.

И третий момент такой. Кроме встречи у меня, была устроена вечеринка с передовой интеллигенцией тамошних мест в центре города, в ресторане "Китай". Были Маяковский, Бурлюк, Каменский. И публика главным образом вела разговор на тему о том, что такое это за направление, о Маринетти.

Я работал там помощником у одного профессора. Это была главным образом интеллигенция по моей линии, публика из Казанского университета, журналисты, доценты. Всего человек двенадцать было. Сидели в отдельной комнате в ресторане. Публика была мною собрана с тем, чтобы послушать (как договорились с Владимиром), какое течение он защищает.

Но не это меня интересовало. Меня интересовали его политические взгляды. И мы говорили при встрече вдвоем об отношении к либеральной буржуазии, о рабоче–крестьянском блоке. И я помню абсолютно точно его отношение к этим вопросам.

Наша беседа была наедине. Надо сказать, что жена моя тогда не была членом партии, она стала оформленным членом партии с 1917 года, хотя это был тот же самый человек, который встречался с Маяковским с 1908 года. Я женился в 1907 году. И меня интересовало, какие взгляды теперь у Владимира: поэзия поэзией, а может быть, он на конспиративной работе. Я сам, приехав в Казань, получил работу у профессора, официальное положение было у меня научного работника, а в то же время держал связь с заграницей, и об этом никто не знал, конечно.

И вот что получилось. Владимир стоял на такой позиции, что взгляды его абсолютно не изменились, что он в политическом отношении совершенно тот же, каким был и раньше, что его отношение к буржуазии, к либеральной буржуазии, к ее партиям, ко всем основным вопросам рабочего движения ни в чем, ни в малейшей степени не изменилось.

Тут у нас был спор такого характера. Я от него узнал вещи, которых я не знал, например, о Маринетти, о происхождении футуризма. Меня беспокоило то, что эти люди в области политики стоят на чрезвычайно реакционных позициях.

Он отвечал на это, что это вопросы искусства, совсем другая вещь. И из этих его позиций в искусстве не было никаких выводов в область политики.

Он говорил, что сейчас не работает в партийной организации, но в силу того, что он всецело сейчас ушел в интересы поэзии, что это требует от него громадной работы, что у него очень мало времени. Он говорил: "Ты все напираешь на Пушкина, на большую культуру, а я в свое время этого как следует и не проходил, и мне надо очень много работать". Он упирал на то, что он колоссально много времени затрачивает на свою работу, на поэзию, причем подчеркивал, что он ни в коем случае не хочет идти по линии подражания.

Я помню такую фразу, такой образ: "Девушка, как облако".

– Я этого повторять не буду, моя задача заключается в другом, я иду по самостоятельному пути, мне нужно проделать колоссальную работу для того, чтобы добиться результатов в этом направлении. <...>

Он, например, говорил мне: "Я знаю, как пишет Пушкин, но у меня свой путь, я не хочу быть просто подражателем Пушкина, я хочу писать по–другому, мои потребности иначе об этом говорят. Кроме того, ты знаешь, я ведь и Пушкина-то толком не знаю".

Вот важнейшие моменты в этих встречах.

Это было осенью, когда уже разразилась война.

A. С. Езерская. Он интересовался вашей партийной работой?

B. И. Вегер. У него был стаж, который заставлял его молчать по этому вопросу. Он был человек, который прошел инструктаж по части конспирации, знал, что нельзя говорить, даже члену МК, если это не относится к его деятельности, а кроме того, ставить человека в неловкое положение, задавать вопросы подпольщику.

Но по существу разговор был такого рода, что позиции были совершенно ясны, что речь идет об отстаивании большевистских позиций. В тех пунктах, о которых говорил Владимир, они у него остались целиком и полностью, они у него не изменились, а просто он практически отошел от этого. <...>

Когда я с ним разговаривал в Казани, я убедился, что его позиции, его взгляды ни в чем не изменились, хотя в организации он и не работал, а работал исключительно в области поэзии, причем хотел проложить новые пути.

А я относился к этому тогда довольно иронически, что бурлит в нем кровь, послушайте его: он будет наряду с Пушкиным фигурировать! Но в искренности его, в том, что это его подлинное внутреннее настроение, а не простая шумиха,– в этом я был уверен. <...>

Я кончил рассказ встречами в Казани.

Наступает февральская революция. Я во второй раз приезжаю в Питер на 1 мая 17–го года. На Невском проспекте толпа народу. Полагаясь на свою квалификацию и на опыт работы среди интеллигентской публики и т. д., я организую выступление со ступенек Михайловской столовой (называлась она тогда Польской кофейной,– напротив Гостиного двора).

Выступление очень трудное. Из масс все время идет противодействие навстречу позициям антивоенным. Период был такой, что только недавно в Литовском полку чуть было не побили меня, несмотря на накопившийся большой опыт того, как надо выступать, как надо подводить, к чему что.

И вот какой-то крупный офицер рвется к тем, которые читают лозунг "Долой войну",– и публика его поддерживает: "Граждане! это ленинец, это германофил!" Толпа напирает. Сбросит, не даст кончить, побьют.

Я не очень хорошо вдаль вижу. И в это время стоящий в толпе высокий малый, оказывается, ведет линию на поддержку меня.

Этот офицер орет: "Уберите этого ленинца, дайте ему в морду!" И в то время, когда он кричит: "Дайте ему в морду!" – тот ведет линию поддержки зычным голосом:

– Граждане! Этот офицер бил солдат в зубы!

Я еще не знаю, кто это. И как только начинаются выклики: "В морду!" – опять слышен очень зычный голос:

– Граждане! Вы же за свободу слова!

Это первомайский митинг. Приехал я из Казани и прошелся по Марсову полю, город посмотреть.

Таким образом, я кончаю благополучно и полагаю, что я кое–кого в этой толпе убедил. А потом из этой толпы выходит в кожаной куртке здоровый малый.

– Ну, товарищ Поволжец, а с точки зрения поэзии у тебя одно место было хорошее – "дым труб".

Я помню, у меня было одно такое место, для интеллигенции оформление такое, и этот "дым труб" у меня прозвучал: "Дым труб остановившихся предприятий", или: "Где же дым труб предприятий? Буржуазия локаутирует предприятия..." и т. д.

Значит, встретились. И пошли мы с ним сначала по Невскому. Тут была история. Стоят кучки народу. Подходим к одной кучке. Одна дама надрывается:

– Ленин – германский шпион! Мы точно это знаем. У нас неопровержимые доказательства!

И вдруг Владимир делает такой номер:

– Гражданка! Отдайте кошелек, вы у меня вытащили кошелек!

Та в полной растерянности. Публика тоже в растерянности. Она ему говорит наконец:

– Как вы смеете говорить такие гадости?

– А как вы смеете говорить, что Ленин шпион! Это еще большая гадость!8

Растерянность публики. Идем дальше.

Ну, великолепный номер, конечно, для пропаганды, лучше не придумаешь... А сначала кажется, будто бы хулиганская штука.

Потом мы с ним прошли ко мне в гостиницу "Гермес". Засиделись долго, ночевал у меня Владимир. Говорили о позициях большевистских, что это единственное, за что стоит драться. И он стоял на этих позициях, это абсолютно и безоговорочно.

Я сначала хотел брать постель, потом мы спали вдвоем на одной кровати.

Абсолютно на тех же позициях стоял Владимир: "Власть советов", "Буржуазию к черту!". Причем у него это звучало особенно лихо и резко.

В особенности резко отрицательное отношение у него было к Временному правительству: что такое Гучков, Милюков? Та же самая сволочь! Вот позиция какая была. <...>

М. К. Розенфельд . Из стенограммы воспоминаний о В. В. Маяковском

<...> Владимир Владимирович в редакции работал как постоянный сотрудник. Он работал в редакции, работал по–настоящему и очень гордился тем, что работает в "Комсомольской правде". <...>

Я не был с ним близко знаком, но меня поражало, что он в редакции был совсем другим. Об этом странно было говорить в те времена, но мне он казался... застенчивым. Человек, который кричит всегда, ругается – и вдруг застенчивый! Встретишься с ним в коридоре редакции, начинаешь говорить, а он заметно смущается и говорит тихим, спокойным, несколько застенчивым голосом и совсем не горлопанил, не кричал. Он мне казался застенчивым человеком.

Но стоило подойти группе человек в шесть–семь, как он уже совершенно преображался, начинал хорохориться, брать другой тон и уже говорил громко, раскатисто, а с глазу на глаз разговаривал как самый скромный, обычный товарищ по редакции.

Таким он был и когда мы выезжали на вечера "Комсомольской правды". Как раз я был тогда "администратором". Редакция мне поручала организовывать все эти вечера. Обычно это происходило так: проходила конференция читателей "Комсомольской правды", а после конференции среди прочих поэтов и писателей выступал Маяковский со своими произведениями. И вот, если перед началом конференции (а на конференции было человек шестьсот – восемьсот) его окружала рабочая молодежь, комсомольцы, он с ними тоже никогда не хорохорился, не вел себя "громко", не шумел. Он к ним прислушивался, не возражал, настолько он уважал этих ребят. Это же была не аудитория Политехнического музея, где он каждое ехидное слово противников блестяще отбривал. Он тут совершенно не был похож на того Маяковского, которого мы видели в различных литературных домах. Если его спрашивали: "Почему ваше стихотворение непонятно?" – он подробно отвечал и убеждал. А ведь он мог бы сразу какой-нибудь остротой "убить" этого человека. Нет, он с глубоким уважением отвечал! Он очень чутко, внимательно, с большим уважением относился к этим простым рабочим ребятам.

Очень трудно мне было организовать литературную часть. А ведь народ шел на эти конференции главным образом потому, что после докладов устраивались литературные выступления.

После докладов и прений выступали самые разнохарактерные поэты, но не крупные, за исключением двух–трех имен. Выступал Молчанов, Уткин, который гремел в то время. Огромной популярностью пользовались Жаров, Безыменский. Борис Горбатов читал одно и то же стихотворение на всех вечерах. Оно пользовалось большим успехом, потому что оно было похоже на "Мой старый фрак" Беранже,– Горбатов про какую-то свою старую производственную робу читал. С успехом выступал Кирсанов.

Адской мукой было для меня "работать" с поэтами. Идет конференция. После конференции должны быть литературные выступления. Публика с нетерпением ждет художественной части. И вот тут-то и начиналась мука, потому что если приезжал Уткин и видел Кирсанова, он забирал свою шапку и уходил: "Я не буду выступать, если выступает Кирсанов". Приезжает Жаров, видит Безыменского: "Я не буду выступать!" <...>

Надо было проявлять чудеса изобретательности, чтобы вечер не сорвался. Я говорил Уткину, что Кирсанов не будет выступать, а потом все–таки выступал Кирсанов, а Уткин заявлял, что в следующий раз он не приедет.

С Маяковским никогда этого не бывало. Он никогда не спрашивал, кто будет выступать, и никогда не заявлял о том, что "если выступает такой-то товарищ, я выступать не буду". Маяковский всегда приезжал к самому началу конференции, садился за сценой и слушал выступления читателей.

Мы брали обычно зал в каком-нибудь районе и рассчитывали на районную молодежь. Через райком раздавали все эти билеты, публиковали в газете объявления.

Один раз мне пришлось с ним столкнуться на такой конференции, и мне запала в память – не знаю, каким словом это назвать,– не щепетильность, а скорее острая заинтересованность в критике.

Дело было такого рода: он должен был выступать у нас на конференции. Шли прения. А я как раз вернулся из типографии: там, рядом с нами (в доме на Тверской, 48), печатался какой-то журнал. И я случайно увидел гранки статьи, если память не изменяет, Зорича и имя "Маяковский". Я проходил мимо и увидел в заголовке "Зорич" и потом "Маяковский", больше ничего не видел 1.

Я приехал на конференцию и в кулисах стоял рядом с Маяковским и слушал выступления. И вот я говорю: "Владимир Владимирович, я сейчас видел в типографии статью о вас".

– Чья статья?

– Зорича.

– Что он пишет?

– Я не читал, не знаю.

Я ушел. Через некоторое время возвращаюсь. Владимир Владимирович говорит:

– А все–таки, заметили хоть пару слов? Ну, что он пишет?

– Нет, ничего не заметил.

– Ну, как же!

Он страшно был заинтересован:

– Странно!

И потом еще раз подошел и говорит:

– Все–таки не может быть! Представьте себе: лежат гранки, вы проходите мимо. Я бы что-нибудь заметил. Там же не просто моя фамилия, а что-то еще должно быть.

Я еще раз сказал, что абсолютно ничего не видел. И он несколько раз на протяжении вечера подходил и спрашивал об этом и очень нервничал. Меня это поразило.

Не помню, когда это было. Году в 1928–1929. <...>

В редакции он вел себя очень независимо. У нас были люди в редакции, перед которыми все трепетали. Был такой административный трепет, хотя редакция была комсомольская. Во главе сидел Чаров Михаил Иванович. <...> Маяковский его недолюбливал. А впоследствии это вылилось в ярую вражду, потому что Чаров разгромил его пьесу «Баня» 2.

Чаров был ответственным секретарем в редакции и умел так себя поставить, что абсолютно все было в его руках. Вся организационная часть, практическая часть, хозяйственная часть, типография – все было в руках Чарова.

Этого человека все боялись в редакции. Боялись или не решались вступать с ним в какие-нибудь пререкания, потому что это грозило всегда административными последствиями. Но Маяковский еще до вражды, связанной с выступлением Чарова в "Комсомольской правде", обращался с ним смело и решительно. Например, бывали такие заминки с гонораром в редакции, скащивали этот гонорар. Это устраивал Чаров, потому что деньги у нас в издательстве всегда были. Не было случая, чтобы в издательстве у нас не хватало денег, я не запомню такого случая за пятнадцать лет. А внутри редакции всегда задерживали разметку. И тогда Владимир Владимирович направлялся к Чарову в кабинет с огромной своей палкой, стучал этой палкой о стол:

– Даешь, Чаров, деньги!

И Чаров побаивался, косился на эту палку и моментально выписывал деньги.

Маяковский никого не боялся, держался очень независимо, чего нельзя сказать про других писателей, которые приходили и старались ладить с Михаилом Ивановичем. <...>

Помню Маяковского в необычном для него состоянии. Один из вечеров в Доме печати произвел на меня очень сильное впечатление и даже потряс меня. Я пришел домой очень взволнованным, потому что это совсем не было похоже на Маяковского и никак не вязалось с представлением о нем.

Был вечер в Доме печати, посвященный его пьесе "Баня" 3. На этот вечер пришло много писателей, много "домопечатской" публики, много и такой публики, которая ожидала разных скандалов, острых и веселых моментов. Самая разнообразная публика переполнила зал, начиная от Мейерхольда и кончая случайными людьми.

Я не могу точно сказать, было ли это перед постановкой пьесы, или после нее, или в процессе постановки пьесы, – все это опять–таки можно по газетам восстановить. Но вот он вышел на сцену. Вышел очень бодро, такой размашистой походкой, уверенно вышел на сцену. Гул пронесся по залу. Он вышел с рукописью под мышкой и с двумя бутылками нарзана в руках. Смех раздался в зале.

Владимир Владимирович сел, поставил две бутылки и положил перед собой рукопись. Заметно, что он был очень хорошо настроен. Потом он взял в руки стакан, хотел налить туда нарзана, повертел стакан в руках, посмотрел на свет и увидел, что стакан грязный. И тут же, с места в карьер, без запинки, он вдруг произнес целую тираду.

– Когда я странствовал по свету и намеревался попасть в Северо–Американские Соединенные Штаты, мне пришлось некоторое время прожить в Мексике, на границе, у одного (кажется) сапожника – дона такого-то... Что меня объединяло с этим человеком? Он пользовался огромным авторитетом среди местных контрабандистов и сам был главой шайки, которая переводила желающих из Мексики в Северо–Американские Штаты. Мне пришлось жить у него в его хибарке. Мы с ним долго ночами разговаривали и пили виски. И, так как этот контрабандист все время угощал меня и я не мог отказываться, мы пили с ним виски из стакана, которым он пользовался при чистке зубов. Этот стакан весь был заляпан мятой и зубным порошком, и я пил из этого стакана, потому что мне очень хотелось попасть в Северо–Американские Штаты. Сейчас же пить из грязного стакана мне нет никакой необходимости 4.

Смех в публике, аплодисменты. Сейчас же ему сменили стакан. Это была громкая тирада, без запинки. Я почти слово в слово помню, как он это сказал. Раньше я помнил это более точно.

Итак, вечер в Доме печати Маяковский начал с этой тирады. Затем он взял свою рукопись и очень громко, четко и с подъемом прочел: "Баня". Пьеса (или комедия, не помню), столько-то действий, картин и т. д. с цирком и фейерверком".

Публика была очень заинтересована. Он стал читать пьесу. Прочел пьесу и стал слушать выступления. Первое выступление было какое-то очень неудачное. Оно не удовлетворило и не заинтересовало ни автора, ни публику в зале. Кто-то что-то тускло сказал в общем, не выругал и не похвалил пьесу. Маяковского это очень, конечно, разочаровало, и он помрачнел. Второе выступление тоже было неважное. Не потому, что они ругали, нет! Это были какие-то никому ничего не дающие выступления. Еще подобное выступление. Наконец, выступил Гехт. А Гехт вообще, как оратор, славится в Москве, – его нельзя понять, если даже вы сидите рядом с ним. Он вообще человек очень умный и остроумный и понимает очень много, но он говорит всегда захлебываясь, с большим энтузиазмом, а произношение у него такое, что почти ничего понять нельзя. И тут он выступил с эстрады и начал говорить. Смех в публике, никто ничего не разбирает, что он говорит. Поднялся шум, его перебивали, кто-то кричал: "Довольно! Непонятно! Ерунда!"

Маяковский поднялся, постучал по столу громко кулаком:

– Тише! Товарищ говорит очень умные вещи, и надо его слушать, надо иметь уважение к оратору...– и т. д. и т. д.

Он заставил публику слушать. Гехт продолжал свою речь.

(Такое поведение Владимира Владимировича я наблюдал не в первый раз. Еще в Доме Союзов я был свидетелем этого. <...> Поклонники Жарова и Уткина устраивали Кирсанову обструкции, срывали его выступления. Только начнет читать Кирсанов, поднимался страшный рев, не давали ему говорить. Тогда вышел на сцену Маяковский. Стало тихо в зале. Он ни слова не сказал, а прошел обратно по всей эстраде, взял стул, высоко его пронес по всей эстраде, поставил этот стул, подошел к Кирсанову, взял его за руку и с подчеркнутым, глубоким уважением посадил Кирсанова на этот стул и, поклонившись, сказал:

– Читайте!

Тут раздался гром аплодисментов. И когда Кирсанов начал читать, никто ни слова уже не сказал.)

Вот такое товарищеское отношение! И это было характерно для него.

Вечер в Доме печати продолжался очень неудачно. То ли не поняли пьесы, то ли не понравилась она, то ли не захватила, то ли некоторая часть публики была настроена враждебно к Маяковскому, но вечер не ладился.

И вдруг выступил кто-то, который понес совершеннейшую чушь, такую чушь, что стыдно было всем слушать в зале, даже тем, которые хотели выступать против этой пьесы Маяковского. Стыдно было слушать! Нечто безграмотное, нелепое что-то,– человек, который никаким краем не подошел к литературе и вообще понятия не имеет, что такое литература, и никогда ничего не читал. И выступил он с претензией разгромить Маяковского во что бы то ни стало. Пошляк какой-то. Он говорил:

– Какой Маяковский поэт, если он пишет про проституток!

В зале гул. Никто его не остановил. И он даже "цитировал":

– Помните, у него есть стихотворение: "Проститутку подниму, понесу к богу".

В зале недоумение. Враги, выступая против Владимира Владимировича, делали это более умело, с извращенной какой-то теоретической основой, а это был просто дурак. Я даже не знаю, кто он был и откуда мог взяться.

И вдруг я не узнал Маяковского. Мне стало жутко. Он весь сморщился, его передернуло, он вскочил из–за стола, – а он мог убить этого человека одной фразой! Он этого не сделал, он выскочил из–за стола, прямо простонал: "Я не могу это слушать! Чушь! Это ужасно! Я не могу". И убежал.

А с ним никогда не бывало таких вещей. Он убежал... Страшное недоумение в зале, тягостное впечатление, никто ничего не понял. Председатель зазвонил в звонок. Этот идиот продолжал говорить. Все остались на местах.

Не помню, кто со мной был из товарищей на этом вечере. Кажется, светлой памяти, мой друг Коля Том – комсомолец, журналист. Мы с ним переглянулись. Оставаться не было смысла. Очень тяжело было оставаться, и мы ушли из зала вдвоем с ним. Спускаясь по белой маленькой мраморной лестнице в Доме печати, вдруг видим: Маяковский торопливо поднимается наверх из раздевалки. Мы столкнулись. Он увидел меня и, – знаете, бывает так, что столкнутся люди, и обязательно надо что-то сказать, – он стал красный, ему, видимо, было совестно, что он возвращается обратно, и он сказал:

– Что бы он ни говорил, а надо пойти и дослушать. Не помню, назвал ли он его идиотом или еще как-нибудь.

Мы вышли. Я говорю товарищу:

– Посмотри! Такой гигант, такая громадина, а что с ним происходит. В каком он нервном, истерическом состоянии: вскочил, убежал.

Страшное впечатление это на меня произвело. И когда погиб Маяковский, мне особенно остро вспомнился этот вечер. И хотя тогда об этом не говорили, но я помню, что с этим же Колей Том мы говорили о той ужасающей травле, которая велась и которая в итоге произвела на Маяковского свое действие.

И вот конец.

В апреле это было. Несмотря на то что была только середина апреля, день был очень хороший, теплый, буквально летний день. Я помню, в редакцию я пришел уже без пальто, тепло было на улице, так радостно, весело,– знаете, когда весна ранняя, хорошая такая весна.

Я пришел очень рано почему-то в редакцию. В редакции не было ни одного человека, кроме уборщицы и вахтера. Не помню, во сколько это было – в одиннадцать ли часов, в половине ли двенадцатого, но только никого не было. И вдруг мне крикнули – опять не помню, кто,– был ли это редактор (а тогда редактором был уже Троицкий), то ли кто-нибудь из заведующих отделов, но кто-то крикнул:

– Бежим к Маяковскому! С ним что-то случилось.

– А что? В чем дело?

– Кто-то позвонил в редакцию и сказал буквально два слова: "Несчастье! Застрелился Маяковский!" И все. Повесили трубку. {Не помню, возможно, я и подходил к телефону. (Прим. М. К.Розенфельда.)}

Я никогда не бывал у Маяковского – ни здесь, ни там, на Лубянке, и не знал, где он живет. Не помню, очевидно, посмотрел в редакционный список адресов и телефонов и выскочил. Перебежал через дорогу – тут же рядом все это было,– поднялся по лестнице, вошел в квартиру. В квартире еще никого не было. Если не ошибаюсь, были мать и сестра, а может быть, это были не они. Какая-то женщина выбежала из комнаты. А он уже лежал...

Я не видел, как он лежал, все это было перед дверьми. В квартире был переполох. Вынесли из его комнаты чайник, и чайник был еще горячий.

Тогда я хотел узнать, кто это позвонил в редакцию, но так это и осталось неизвестным. По–видимому, кто-то из квартиры позвонил. Я даже не помню, женский это был голос или мужской, скорее всего женский был голос. И когда в квартире я спросил – кто позвонил, оказывается, что на столе у него лежало удостоверение "Комсомольской правды", и поэтому позвонили в "Комсомольскую правду".

Явились родственники или еще кто-то. Я ушел.

А днем я уже пришел сюда, на квартиру. И он здесь лежал, накрытый простынею.

Здесь уже были писатели, поэты. Я был послан сюда, потому что надо было что-то писать. А я никогда статей такого порядка не писал и просто дал отчет. Потом этот отчет не понадобился.

Он лежал совершенно нетронутый, не обезображенный. Лежал прямо здесь, на диване.

На меня сильное впечатление произвели двое – это Кирсанов и Пастернак. Вот у этой печки стоял Кирсанов и так рыдал, прямо как маленький ребенок. Мне его страшно жалко тогда стало.

Тут все ходили с очень горестными лицами. И как-то это картинно было. Если бы тут был живописец, то ему было бы что написать: один стоял, задумавшись, у стола, другой, опираясь на стул, стоял с убитым видом, третий плакал.

И тут же рядом шло какое-то заседание. Это очень характерно для РАППа. Я не помню, кто именно был, но какие-то вопросы уже разрешались, – не в связи с похоронами, а о самом факте самоубийства, как подавать в печати и т. д.

Меня потряс страшно вид Кирсанова. Он стоял взъерошенный тут, у печки, и так плакал... совершенно безутешно.

И второй – Пастернак. Я его видел в первый раз. И я его лицо запомнил на всю жизнь. Он тоже так плакал, что я просто был потрясен. У него длинное такое, лошадиное лицо, и все лицо было мокрое от слез – он так рыдал. Он ходил по комнате, не глядя, кто тут есть, и, натыкаясь на человека, он падал к нему на грудь, и все лицо у него обливалось слезами.

Тут привезли кино, началась съемка, и я уехал.

3 апреля 1940 г.

В. И. Славинский . Последнее выступление В. В. Маяковского

Выступление было в Плехановской аудитории Института народного хозяйства им. Плеханова. <...>

К началу вечера зал был не полный. Лавут сказал Владимиру Владимировичу, что нужно начинать.

Председательствующий (от общественности института) предоставил слово Владимиру Владимировичу Маяковскому. <...>

Я приготовился записывать все, что успею.

Маяковский поднялся по лесенке на кафедру. Стол, за которым председательствующий, член президиума и я, стоит между кафедрой и дугообразными рядами скамеек. Поэт был высоко над нами.

– Товарищи! – Громыхнул устрашающим низким басом оратор.– Меня едва уговорили выступать на этом вечере. Мне не хотелось, надоело выступать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache