Текст книги "В. Маяковский в воспоминаниях современников "
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)
Асеев издал там "Избрань", а Маяковский "Лирику", "Солнце" и "Маяковский издевается" – последняя книжка была значительно дополнена, расширено было и заглавие, а ее предисловие "Схема смеха" вызвало настоящую сенсацию. Обложку к ней делал Родченко, обложка была остроумная и яркая, простотой конструкции побившая всю тогдашнюю юриеанненковскую практику в этой области 8.
Люди в "Круг" ходили самые разные. Подражатель Клюева А. Ширяевец принес книгу стихов: "Мужикослов", которую тотчас же стали называть "Мужик ослов".
Из Петрограда наезжали "Серапионовы братья", заходил даровитый Лев Лунц, Н. Тихонов явился со своей "Брагой". Приходили какие-то волжане с вещевыми мешками за спиной. Маяковский называл их "пайконосы".
Когда приходил Маяковский, в комнате сразу становилось тесно от него самого, от громады его голоса, от безапелляционности его принципиальных заявлений. Он с Асеевым отстаивал "непривычные" обложки Родченко, негодовал по поводу дурных красок, испортивших одну из обложек, резко высказывался о части продукции "Круга", смотрел – беру выражение Хлебникова – "Как Енисей зимой" – и вдруг ясенел взглядом и начинал шутить. Он подходил к Казину и с полным добродушием и доброжелательностью, непередаваемым тоном говорил:
– Какой вы, Казин, стали гордый, недоступный для широких масс!
Маленький общительный Казин улыбался. Но было немало мелких самолюбий, которых одно–два слова Маяковского надолго выбивало из седла. Иные из них делались врагами на всю жизнь. Это они, превратно перетолковывая его бравады, шипели вслед ему: рекламист; это они гнусно клеветали (когда вышли в свет два тома "13 лет работ"), что на полученные (небольшие) Маяковским деньги можно прожить тринадцать лет тринадцати семьям.
Он противостоял им всей своей практикой, всей цельностью своей натуры, всей твердостью своих революционных взглядов, не был похож на них, не пил с ними водки, не ходил по пивным, не вел специфических разговоров о женщинах. Как же им было не говорить ему: "Ну, скажите, Маяковский, кто превзойдет вас в аппетитах?"
А он в это время заботился не об аппетитах, а об интересах своей страны, которую любил больше всего на свете, и притом любил каждой строчкой своего стиха, следовательно, самым существом своим.
Ни в каких заграницах он не забывал о престиже своей родины. В ноябре 1922 года он побывал в Берлине и Париже – и Вл. Лидин, видевший его там, с удовлетворением рассказывал в "Круге", с каким достоинством Маяковский держал себя на чужбине.
По приезде оттуда он прочел доклады: "Что Берлин" и "Что Париж" 9. Я помню, как он в этих докладах крыл эмигрантов, а о Саше Черном выразился: "Когда-то злободневный, а теперь озлобленный". Фридрихштрассе из–за обилия на этой улице съехавшихся нэпманов он назвал: "Нэпский проспект".
Собственно, и в советской России в это время уже существовали элементы, желавшие иметь подобный "Нэпский проспект" в литературе. На эту роль претендовал петроградский журнальчик "Россия", да и "Красная новь" своим откровенным аполитизмом в лице Воронского способствовала этому же10. Кстати сказать, были и такие писатели, по словам которых знамя советской литературы за границей нес не Маяковский, а А. Белый.
Именно в это время Маяковский исхлопотал у советской власти разрешение на издание журнала "Леф", чтобы "агитировать нашим искусством массы"11.
Организационные мероприятия, связанные с журналом, отнимали много времени у Владимира Владимировича. Не такое место был Гиз, чтоб его легко было прошибить. Но Маяковский – деятельный и заинтересованный – сделал и это.
Редакционная коллегия журнала состояла из семи человек, но Маяковский так азартно относился к предприятию, что сам написал все три передовых к первому номеру "Лефа". Он интересовался и технической стороной, и бумагой, и типографией, и оформлением. Раз он делает "Леф", он делает его всерьез!
На обложку первого номера журнала был устроен внутренний конкурс, в котором приняли участие Лавинский, Родченко и Пальмов. Самую лучшую обложку представил Родченко, ее и отобрал Маяковский. И в дальнейшем все обложки номеров "Лефа" так же, как и впоследствии номеров "Нового Лефа", делал именно Родченко. Обложкам второго и третьего номеров после обсуждения их всеми присутствовавшими на квартире у Бриков был придан антипассеистский характер, в No 3 "Леф" поражал доисторического человека12.
Редакция "Лефа" помещалась в Доме печати на третьем этаже, технических работников было пять человек. Тогда еще существовала биржа труда в Рахмановском переулке, были безработные, и я носил туда утверждать наши штаты. Очень трудно было проводить в штат собственную машинистку, пришлось в мотивировке писать, что эта машинистка "отлично понимает футуристическую поэзию", и тогда наша кандидатка прошла благополучно. Когда я рассказал об этом Владимиру Владимировичу, он рассмеялся, а машинистке заметил:
– Вот попробуйте теперь не разобрать мне какую-нибудь рукопись! Что такое Крученых – вы это знаете?!!
Я был секретарем журнала и по этой обязанности иногда бывал у Маяковского в его рабочей комнате в Лубянском проезде. Комната была небольшая, изрядную часть ее полезной площади занимал диван и письменный стол, и все–таки чаще всего я видел Маяковского ходящим по ней, вернее сказать, он "толокся" в комнате. Во всяком случае, не здесь у него при ходьбе – "брюки трещали в шагу"13.
Здесь им написаны были все варианты "Про это". Маяковский писал поэму, и тут же в комнате находилась фотография Л. Ю. Брик в балетном костюме.
Чтобы покончить с "Про это", вернусь немного назад. Историю написания этой поэмы я знаю мало, помню только, что Маяковский, по взаимному уговору с Лилей Юрьевной, с половины декабря до половины февраля, то есть около двух месяцев, не бывал в Водопьяном, а закончив поэму, читал ее там.
Были все свои, а также Луначарский с Розенель. Припоминается, что "просочился" на чтение поэмы и Гроссман–Рощин. Маяковский придавал своему произведению большое значение, он настаивал на этой поэме и читал ее прекрасно, подпевая в том месте, где "мальчик шел, в закат глаза уставя".
В первом номере "Лефа" поэма была напечатана целиком, а потом с тех же матриц была издана отдельным изданием. Родченко сделал к ней фотомонтажи (кажется, первые советские фотомонтажи), подчеркнувши ими автобиографичность и соответственную заадресованность поэмы. Маяковский рассматривал каждый фотомонтаж очень внимательно, он приходил и в типографию на Петровке. Я как-то сказал наборщикам:
– Вот если просрочите, так придет Маяковский, и будет крупный разговор.
Маяковский пришел. Разговор его наборщикам понравился. Владимир Владимирович был требователен и очень вежлив.
Дела у Гиза были неважные, деньги платились трудно, заведующий финчастью М. И. Быков часто отказывал в платежах по ведомостям. Маяковский советовал мне "брать Михаила Ивановича мертвой хваткой", то есть тем, чего у меня как раз не было. Но однажды, более часу не выходя из кабинета Быкова, я "высидел" кучу денег, когда их уже и ждать перестали. Это была моя "мертвая сидка". На получение денег я имел доверенность от Владимира Владимировича.
Клише рисунков и иллюстраций для первых номеров нам делал замечательный гравер на Усачевке, частник (тогда это еще было в ходу). Он работал в одиночку и очень быстро, но и он однажды опоздал. Однако Маяковский категорически заявил мне, что все клише должны быть готовы к сроку.
– В свежем, соленом или маринованном виде, но вы должны их привезти сегодня же на Водопьяный,– заявил он.
Я просидел на Усачевке весь вечер и к половине первого привез все клише.
– Вот это другое дело,– сказал подобревший Маяковский,– передайте их Брику и садитесь есть. Очень натерпелись?
Это была "проверка исполнения".
Маяковский был необычайно добросовестным и почти пунктуальным в отношении сроков исполняемых заказов, он держал свое слово и других учил держать. Любо–дорого было смотреть, как он работал. Плакаты и подписи к ним, которые он брался делать для трестов, совместно то с Родченко, то с Лавинским, то с Алексеем Левиным, у него прямо горели в руках!
В Дом печати он приходил редко, чаще в редакции бывал Брик, сделавший для журнала также очень много. По делам журнала я шел к Маяковскому обычно либо в Водопьяный, либо в Лубянский. В редакцию он обычно приходил не один, а с кем-нибудь – и тут же начинал показывать наши апартаменты, заключавшиеся в одной комнате.
Как-то один человек сказал при нем: "Мы позвоним",– сделав ударение на втором слоге. Маяковский рассердился:
– Что это еще за "позвоним" такое? Звонь, вонь, надо сказать: позвоним, позвонят, позвонишь.
No 1 "Лефа" вышел в марте 1923 года, No 2 – в начале мая, No 3 – в июле, в дальнейшем журнал стал появляться спорадически. Ко второму номеру Маяковский всем поэтам, в том числе и мне, заказал первомайские стихи. Номер к празднику не вышел, Гиз засолил его, но успел выпустить небольшой оттиск со стихами и первомайской передовой. Передовая была напечатана на трех языках, переводила ее с русского Рита Райт. Оттиск к празднику был выставлен в витринах почти всех книжных магазинов и фигурировал на вечерах накануне, 30 апреля 14.
Из больших вещей Маяковский напечатал в "Лефе" еще "Юбилейное", "Рабочим Курска" и отрывки из "Ленина". "Юбилейное" читалось им друзьям уже в Пушкино, летом.
Когда появилась статья Сосновского об Асееве "Лит–халтура", лефовцы ответили статьей "Крит–халтура" 15.
Ответ писался в Водопьяном, писался весело, сообща. Делали его и шутили:
– Запорожцы пишут письмо турецкому султану.
Многое в этом удачном ответе было и от едкого остроумия Маяковского.
"Леф" нападал в это время на классиков, тут еще были отзвуки старофутуристических выступлений. Но Маяковский в "Юбилейном" отдал Пушкину должное. Маяковский, собственно, не злоумышлял против классиков, он лишь "зверел" к людям, которые прятались от современности за мраморные зады памятников, за дядю из прошлого столетия.
Линии своей "Леф" не выдерживал: он печатал много талантливых людей, далеко не родственных направлению журнала, например, Бабеля. Первый свой рассказ в Москве Бабель напечатал в "Огоньке", его воспроизвели там в нелепом оформлении, на правах почти что "смеси", притом с мещанскими виньетками16. Бабель пришел на квартиру в Водопьяный и вместе с Маяковским посмеялся над тем, какую ему "свиньетку" подложил "Огонек".
Маяковский и Брик предложили ему напечататься в "Лефе" большим куском. Они говорили ему, что "Леф" – на горе, на юру, его отовсюду видно, и это будет полезно Бабелю. Бабель быстро согласился. Так появились "Одесские рассказы" и "Конармия" 17. Отдельные выражения Бабеля долго еще после этого ходили в быту лефовцев. Маяковский с полной рукой козырей любил говорить партнеру:
– А теперь, папаша, мы будем вас кончать.
И получал в ответ:
– Холоднокровнее, Маня, вы не на работе.
Пастернак напечатал в "Лефе" в 1923 году два стихотворения, одно из них, по просьбе Владимира Владимировича, первомайское 18. Это была едва ли не первая целевая вещь Пастернака.
В 1924 году в No 1(5) он дал поэму "Высокая болезнь" – очень сильную, но не лишенную, архаизмов. Она начиналась так: "Ахейцы проявляют цепкость",– и эти "ахейцы" в словаре "Лефа" звучали до того чуждо и заумно, что скоро попали на язычок Маяковского. Схватывая на лету кинутую ему книжку журнала, он сказал шутливо:
– Ахейцы проявляют цепкость 19.
Печатались у нас также Дм. Петровский и Валентин Катаев. С американской литературой читателей знакомил М. Левидов 20.
В последней книжке "Лефа" должен был появиться Ил. Сельвинский. Маяковский взял у него для напечатания отрывок из "Улялаевщины" и стихотворение "Мотька–Малхамовес". Отрывок начинался со слов: "Ехали казаки..." Обе вещи в книжку не попали, чиновники из Гиза их тогда зарезали. "Казаки" так и не "доехали" на этот раз. Даже Маяковский ничего не мог сделать, чтобы они "доехали". Зато теоретик конструктивистов К. Зелинский прошел благополучно, напечатав в номере две статьи21.
В этом же номере появились стихи С. Кирсанова 22. Несколько позднее появился в Москве и он сам. Он был неумолчен, если говорить о декламировании стихов. Он отводил людей в уголок и вчитывал в них, подобно тому как можно впечатывать изображение, стихотворение за стихотворением, причем отводимые не считали это насилием. Однажды у Асеевых на девятом этаже, когда Маяковский уже сел играть в карты, кто-то сказал о все еще читающем Кирсанове:
– Какой темперамент!
На что Маяковский, не оборачиваясь и скосив лишь глаза, ответил:
– Это не темперамент, это возраст.
Сам журнал в это время доживал последние свои дни. Он правильно вел борьбу с любителями аполитической художественной литературы. Последние защищали теорию искусства – третьей стороны. Они говорили примерно так: "Не тот хорошо драку видит, кто в ней своими боками отдувается, а тот, кто смотрит на нее со стороны. Представляется нам этакий расчудесный малый, который сейчас пока стоит и наблюдает, но, когда он в положенный час придет в литературу, то всех нас шапкой накроет".
"Леф" бил по этим теориям сильно и страстно. И борьба его с эстетической косностью была тоже плодотворна. Один из номеров "Леф" посвятил языку Ленина23. Но, сведя в конце концов все искусство к "производству вещей", он загнал себя в логический тупик и пришел в противоречие с практикой тех же Маяковского и Асеева. Арватов правильно сказал о "Лефе": "Почему-то впереди всех, но почему-то вдали от всех".
Практика Маяковского не вмещалась в эти теории, как не вмещается большой человек в тесную рубашку. И рубашка треснула по швам.
Последний номер готовился бесконечно долго и вышел в 1925 году. В сущности, "доламывал" его я один, сдать его Гизу по условию было необходимо, а все уже разъехались из Москвы, заходил только Виктор Шкловский, появившийся в "Лефе" год назад. Шкловский появился в "Лефе" с шумом. Он использовал в своей статье нескромные народные загадки, но их сняли. Начало статьи было вырезано. Позднее Чужак демагогически воспользовался этим фактом 24.
За время существования "Лефа", кроме семи номеров журнала, были выпущены "Про это" Маяковского, "Непопутчица" Брика и кой–какие другие книжки. Решено было издавать сочинения Хлебникова, но намерение не осуществилось. Хотя книжки издавались на средства Госиздата, на них сперва стояло клеймо "Издательство Леф", и лишь после появилось другое: "Госиздат–Леф".
4. Поэт–разговорщик
1924 год прошел для Маяковского под знаком поэмы о Ленине. Сперва он, по–видимому, очень много читал о Владимире Ильиче и разговаривал с людьми, хорошо знавшими последнего, потом относительно долго писал самую поэму, потом проверял на аудиториях Москвы и, наконец, вместе с "идеями Лефа" развозил по городам Союза.
Маяковский считал своим долгом написать о Ленине. Он отлично понимал, что известные строчки рабочего поэта Н. Полетаева –
Портретов Ленина не видно:
Похожих не было и нет.
Века уж дорисуют, видно,
Недорисованный портрет 26,–
несмотря на горькую правду их в то время, были, в сущности, своеобразной формулой отказа от изображения Ленина, и потому апелляция к «векам» вовсе не устраивала такого действенного человека, как Маяковский.
Он как-то писал о себе в автобиографии:
"На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир". Вот эта-то способность и помогла ему справиться с гигантски трудной задачей.
В Москве я присутствовал при чтении поэмы два раза. Маяковский читал ее взволнованно и, в хорошем значении слова, расчетливо. Громадную вещь надо было во всех ее кусках донести до слушателя, и Маяковский был подготовлен к этому, он был внутренне подобран.
Ведь это был не "эпизод из жизни" Ленина, а жизнь Ленина в целом, данная не традиционно–биографически, а как жизнь вождя партии и организатора рабочего класса. И Маяковского хватало на чтение всей поэмы. Конец поэмы он читал проникновенно – никакое другое определение здесь не подойдет.
Жизнь из него била ключом, он везде успевал в эти годы и, несмотря на то что много ездил, по верному замечанию Л. Никулина, "был неотделим от московского пейзажа"26. Он выступал в Политехническом, в Доме печати, в Большом зале Консерватории, в крупнейших клубах. Но о Маяковском на эстраде уже написал очень хорошо Л. Кассиль27. К этому можно добавить немного.
Маяковский появлялся на эстраде во всеоружии из ряда вон выходящей манеры. Это был не лектор, а поэт–разговорщик. Даже более того, это был поэт–театр. И все его снимания пиджака, вешания его на спинку стула, закладывания пальцев за проймы жилета или рук в карманы, наконец ходьба по сцене и выпады у самой рампы – были средствами поэта–театра. Это был инструмент сценического воздействия. Не знаю, как в отношении всего прочего, но футуристическая выучка публичных выступлений оказалась для него небесполезна.
Театральные работники завистливо посматривали на его выступления: какой прекрасный материал пропадал для сцены!
Льстивыми аплодисментами его нельзя было купить, а в отношении свиста он был стренирован не бледнеть. Он и не бледнел и не терялся. В наибольшей степени он злился тогда, когда кто-нибудь, бездарный и надоедный; как муха, жужжал у него на докладе. Тогда он выходил из себя – не поддевать же муху на пику! А черная маленькая муха с харбинской помойки жужжала и жужжала28. Отгонять муху приходилось уже самой аудитории и чуть ли не с физическим пристрастием.
Он не раз говорил, что в нашей стране всегда в конце концов победит в литературе революционная вещь. "Но глотку, хватку и энергию иметь надо". И он их имел. Для "драк" он был прекрасно оборудован. Не забудем, что, ко всему этому, он был еще и человеком редкого полемического остроумия.
На вечере в Консерватории, отвечая на выступление Вадима Шершеневича и иронизируя над начитанностью оппонента в европейской литературе, он сказал:
– При социализме не будет существовать иллюстрированных журналов, а просто на столе будет лежать разрезанный Шершеневич, и каждый может подходить и перелистывать его 29.
Кстати, "продираться" на выступление ему тогда пришлось по черному ходу. Я тоже не мог попасть – и он забрал меня и еще несколько вузовцев с собой. Добравшись до "места назначения", он пробурчал удовлетворенно:
– Ого, как плотно: по сто грамм зрительного зала на человека.
Недавнюю досаду его – как рукой сняло.
– Сегодня я пройдусь по "новям", "нивам" и тому подобным "мирам"30,– заявлял он в Политехническом, и действительно с блеском начинал "щекотать" редакции этих журналов за их поэтическую продукцию. Его возмущали в стихах безразличные выражения, или, говоря по–типографски, гарт:
– Вот, полюбуйтесь,– говорил он и цитировал о поэте, пьющем шабли.– Ведь нет у нас этого вина, а есть вино "типа шабли", ну, и написал бы так и была бы в стихах советская черточка...
В Мастфоре (Мастерская Форегера) 31, пока та еще существовала, он выбил из седла своими репликами тамошнего конферансье Сендерова. Тот наконец взмолился:
– Владимир Владимирович, перестаньте, вы мне портите всю музыку.
– А вы, – отвечал Маяковский,– музыкой портите всю политику.
Ответ был тем более кстати, что Мастфор была предприятием эстетским.
В Доме печати об одном из своих оппонентов, издававшемся в "Земле и фабрике", он воскликнул:
– Ну, прямо "Землю и фабрику" роет!
Цитируя образчики стихов из "Перевала", он их называл "не образчиками, а дикобразчиками".
Критика Роскина, одно время что-то делавшего в Наркомпросе, он перекрестил в "Наркомпроскина"
И еще он говорил:
– В критике сплошные ненужности: лишний Вешнев и важный Лежнев.
Демьяна Бедного он однажды высмеял за выражение: "в руках Немезиды".
– Почему,– говорил он,– это пролетарскому сознанию понятнее? Мы не должны швыряться образами первых веков, черт знает что за литературы 32.
Слова эти вызвали смех всего собрания.
Чужака он сравнивал с "почтовым ящиком для плохих директив".
С Чужаком еще в "Лефе" были все время трения и нелады, но как только Чужак ушел, Маяковский характеризовал положение "блистательным: все вопросы разрешаются коротко, без споров". Это отчасти было полемическим заявлением (на совещании работников левого фронта в помещении Пролеткульта), но отношение Чужака к "Лефу", а позднее к "Новому Лефу" и на самом деле колебалось между худым миром и недоброй ссорой. Чужак сидел в Пролеткульте и редактировал журнал "Горн". Это был "Леф", как его понимал Чужак – вот это действительно была скучища!
Я был на совещании в Пролеткульте в первый день и не был во второй. Во всяком случае, на этом совещании, сотрудников журнала "Леф", или как их сердито называл Чужак: "товарищей–гениев", "старых спецов художества" и "литераторов",– пытались уговорить принять, в подражание партии, жесткие организационные формы, но Маяковский резко воспротивился этому. Чужаку не удалось повторить здесь своих владивостокских неистовств, и игра в организацию не состоялась33.
Подобные предложения превратить творческое содружество в организацию неоднократно, вплоть до самороспуска Рефа, повторялись разными людьми. Но никогда они не имели успеха у Маяковского.
Другое дело – журнал. Журнал это содружество, а содружество он любил. Иметь "свой журнал" – это импонировало тогда Маяковскому, несмотря на то что именно он, Маяковский, мог печататься везде.
«Новый Леф» начал издаваться с января 1927 года и выходил два года подряд. В отличие от «Лефа» он появлялся регулярно и не свертывался на лето. Он в большей степени, чем его предшественник, был программным, художественно–групповым журналом, на страницы которого не «ходят в гости» и не встречаются по принципу «сборища» или «посиделок», а встречаются по признаку единых задач и методов.
Как журнальная форма он был своеобразен и, называясь ежемесячником, являлся по–газетному гибким. Свой материал ему приходилось спрессовывать на сорока восьми страницах. "Боевой трехлистник" – так характеризовал его Маяковский. Отказавшись раз навсегда от системы "продолжений в следующем номере", журнал этот мог печатать только образчики: стихи и прозу – и полемические статьи. Некоторые его подборки были резко агрессивны – например, "Протокол о Полонском", "Кино–Леф" и др.
"Протокол о Полонском", то есть совещание о нападках на "Новый Леф" В. Полонского и Ольшевца в "Известиях",– не был лишь полемическим приемом. Совещание действительно происходило на квартире Брик – Маяковского в Гендриковом переулке в начале марта 1927 года, примерно через десять дней после диспута в Политехническом: "Леф или блеф"34.
Маяковский действительно назвал тогда Полонского "монополистом" и "перекупщиком". Полонский редактировал тогда "Печать и революцию", "Новый мир" и "Красную новь" 35. Маяковский находил, что это слишком обременительно для одного человека.
"Новый Леф" делался в основном в Гендриковом переулке. Штата он не имел, приходилось не доплачивать авторам, то есть самим себе, чтобы выкраивать деньги на канцелярские и прочие расходы. Конечно, здесь больше всего приходилось приплачивать Маяковскому.
Я в это время заведовал редакцией газеты "Кино", но в Гендриковом бывал часто. В Гендриковом вечерами поэты нередко читали стихи. Читали Асеев, Кирсанов, Маяковский, Пастернак и я. На отрывках из "Улялаевщины" прокатывал свой голос Ил. Сельвинский: ему был отведен целый вечер. Был еще раза два Н. Ушаков. Часто бывали кинематографисты. Однажды обедали Эйхенбаум и Лунин (из Ленинграда).
Квартиру в Гендриковом переулке, который теперь вполне по заслугам носит другую более звучную фамилию, может видеть всякий. Три "каюты" и одну "кают–компанию" этой квартиры – тоже. Но дух времени, запах эпохи, подробности жизни и дискуссий – трудно передаваемы. Я называл эту квартиру: "не квартира – порох!" – настолько часто и страстно там скрещивались шпаги ума и взрывались на воздух репутации.
Кроме Маяковского со всем его блеском и импровизацией, раздавались голоса Брика и Шкловского, частых противников, иногда к ним присоединялся голос Левидова, скептические нотки которого подчеркивались недоуменным пожатием узких плеч. Левидов иногда брался "недоумевать" весь вечер.
В. Шкловский – небрежно одетый, плотный, меняющийся – имел обостренное чувство стиля, чувство композиции. О. М. Брик – человек многих талантов, замечательно, что крупных, ближе всех после Бурлюка стоявший к творчеству Маяковского,– цепко схватывал существо и оттенки "идеологий", потому что не лишен был диалектического нерва и легко, как рыба в воде, чувствовал себя в "повестке дня". Историю и теорию литературы и искусства он знал отлично.
Споры происходили обычно в "кают–компании", часто перехлестывая (один оппонент оттеснял другого туда) либо в "каюту" Маяковского, либо в "каюту" Осипа Максимовича: последняя была завалена книгами. В комнату Лили Юрьевны спорщики не допускались.
В карты играли или на уголке стола (остальные пили чай и разговаривали), или в комнате Маяковского. За большим столом, сидя на стуле, Маяковский выглядел еще крупнее: у него было длинное туловище.
Чувствуя себя в своей тарелке, Маяковский сидел и балагурил:
– Воинственный до сук! Воинственный до сук! – повторял он несколько раз.
Это говорилось по поводу стихов Жарова "Гибель Пушкина", где имелись строки:
Жене мы отдаем
Воинственный досуг 36.
Когда Безыменский написал в «Новом мире» о «Лефе» и Маяковском 37, претендуя на открытия, которых не открывал, Брик сказал:
– Видно, не сынишка похож на папашу, а папаша на сынишку.
В. Шкловский по этому поводу не советовал никому обращать Маяковского в свою тень.
Маяковский же на свою тень не сердился. Он привык. Известную эпиграмму он написал позднее при других обстоятельствах 38.
Летом журнал делался в Пушкине.
"Записная книжка Лефа" составлялась очень весело. Открылась она "записями" Асеева, далее шли Маяковский и Шкловский. Заметки сперва читались вслух – и утверждались. Маяковский, к общему удовольствию, прочел о перипетиях с халтурной поэмой Орешина "Распутин" и со "стихоустойчивым" библиотекарем39. Прочел также несколько заметок Левидов, но не нашел нужного тона.
Писать в этом отделе стали все лефовцы, стараясь бить по конкретным людям и тенденциям.
Людей этих там не задирали, а действительно били. Зато статьи в журнале были резки. Иногда выволакивали кого-нибудь и "заобижали".
"Методология" в журнале преобладала.
Искусство в журнале не приравнивалось к "производству вещей", но зато в значительной степени сводилось к "газете".
Это было очень парадоксально. На самом-то деле искусство Маяковского и других практиков "Нового Лефа" вовсе не умещалось в одной "газете". Да и сам лозунг – ближе к "газете", ближе к "факту" – имел ту здоровую основу, что призывал изучать действительность. Наконец "литературу факта" лефовцы не выдумали, они ее угадали. Но, когда некоторые из них сделали из нее "замкнутое в себе новое эстетическое предприятие"40 (Маяковский), Владимир Владимирович отошел от "Нового Лефа". Заживаться "в гостинице для путешествующих в литературе факта" он не собирался.
Последней его вещью там была статья "Письмо Равича и к Равичу".
Журнал существовал до конца года, но это уже был "Леф" – тот да не тот: в нем – "все стало как будто немного текуче, ползуче немного, немного разжижено"41.
Маяковский "открыл" его, Маяковский его и "закрыл". Брик припомнил при этом случай с "Весами" на двадцать лет ранее: Брюсов их "породил", но он же и "убил", когда они вошли в противоречие с его практикой 42.
На высшем своем гребне журнал "Новый Леф" находился в то время, когда начинался и еще когда Маяковский печатал "Хорошо!".
По поводу "Хорошо!" и асеевского "Семена Проскакова" Маяковский с удовлетворением и гордостью говорил:
– К десятилетию Октября в советской литературе только мы с Колядочкой успели написать свои вещи.
Той и другой поэме в Гендриковом были посвящены вечера. Поэма "Хорошо!" тут же разносилась на пословицы: "Место лобное – для голов ужасно неудобное", "Мы только мошки – мы ждем кормежки" и т. д. Помимо чисто патетической стороны поэмы, тут снова и снова Маяковский улыбался, Маяковский смеялся, Маяковский издевался.
С этой поэмой Маяковский объехал и обслужил все крупнейшие города. И он не только читал поэму, но и – сильный своей манерой разговора со всем человечеством – спорил о ней.
Маяковскому в его поездках по стране приходилось "доказывать" свою поэзию. И дело было тут не только в том, что мещане обидно–обиходного типа или люди, не привыкшие к его стиху, ворчали. Но и в том, что Маяковский, не довольствуясь аудиторией в полтора десятка родственных читательских обойм, искал массового читателя и созывал тысячи новых своих "сочувственников".
Это был поэт–разговорщик. Это был агитатор. Он подставлял себя на место аудитории, говорил от ее лица и тем самым увлекал к общему действию.
5. РЕФ
Первое собрание сочинений (десятитомное) Маяковского издавалось долго, со скрипом. От первого по выходу тома (V том) до следующих (I и II тт.) проходило больше года. Маяковский воевал с бюрократами и прямыми вредителями, но и его сил не хватало43.
Ему приходилось доказывать (будто у него было мало забот без этого!), что он ходкий писатель и что его читатель, могущий тратить деньги на книгу, отрывая их от своего обеденного фонда,– лучший читатель.
Доказывал он с цифрами в руках. Если не помогал "парламентский" стиль разговоров, он переходил на другой.
Он хотел быть "дешевым изданием". Он не хотел ходить в супер–обложке.
К I тому ему понадобилась библиография его книг и книг и статей о нем. Кто-то довел эту библиографию до 1922 года, надо было пополнить список за эти же годы и продолжить за следующие, до февраля 1928 года.
На очень хороших материальных условиях он предложил мне заняться этой библиографией, но потребовал таких темпов, в каких я еще никогда не работал. Надо было обернуться в два дня, а работа эта скрупулезная. Он помогал мне советом и особенно заботился о том, чтобы возможно полнее был представлен список отзывов о поэме "Хорошо!". Часть работы, а также окончательную сводку я делал у него в комнате в Лубянском проезде.
– Не забудьте ростовской рецензии, там мою поэму, – напомнил он с неудовольствием о бесславном выступлении "Советского юга",– назвали картонной...44
– Вот возьмите еще американские отзывы: вы в латинском шрифте разбираетесь?
С библиографией мы уложились в срок. В эти годы он исключительно много и исключительно четко работал, обслуживая как поэт не только "Комсомольскую правду", но и "Крокодил", и "Рабочую Москву", и "Ленинградскую правду" и ряд других изданий. Около ста двадцати стихотворений за один 1928 год, например,– это была огромная работища! Это по стихотворению каждые три дня! И если можно говорить о стахановском стиле работы до Стаханова, то это именно такая деятельность и была.








