Текст книги "Приключения-77"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Осень незаметно перешла в зиму. Последние недели года всегда пробегают быстро, второпях, рождая бумажную метель разных отчетов, справок, предложений и проектов на грядущий год. Кто-то сравнил январь в календаре с понедельником в неделе... Действительно, январь, как правило, всегда тянулся для меня долго и мучительно. Было очень много работы.
Под моим надзором находилось много дел. В том числе – которые расследовались органами милиции... Так что выделять Жарова особо я просто не имел времени. Хотя дело Домового числилось одним из самых трудных.
В начале февраля позвонил Межерицкий и весело произнес:
– Петрович, есть одна идея.
– Ну, дорогой товарищ, я тебя не пойму. То ты выступаешь против всяких отклонений от своей классической терапии, то тебя самого тянет на опыты.
– Диалектика, – сказал он шутливо. – Великая движущая сила любого мышления. Это Толстой сказал, что ненавидит людей, у которых раз и навсегда заведенный порядок в голове?
– Кажется.
– Я с ним согласен. Такой человек тусклый и вредный для себя и, главное, для окружающих. Он умер, и лишь тело продолжает жить. В общем, я еду в райцентр и могу обрадовать твою персону своей персоной.
– Заезжай, но в три у меня заседание исполкома.
– Ты успеешь...
Межерицкий, однако, задержался в больнице, и я из-за него опоздал в горисполком.
...С первых своих слов психиатр меня ошарашил:
– Захар, ты можешь достать путевку в Дом творчества? Хорошо бы на два срока...
– Вот это задача! Ну еще в местный дом отдыха – куда ни шло...
– Я бы тебя не просил, имея такие полномочия, как ты. Но если вы требуете от меня конкретных успехов, нужна путевка в Дом творчества, и обязательно композиторского. Мы теперь знаем прошлое больного. Ту пору, когда он еще учился в консерватории. Независимо от того, что вы предполагаете, – Комаров у нас или Белоцерковец. Самые сильные чувства, самые яркие воспоминания достаются нам из детства и юношества. Человек, например, с потерей памяти в старости может помнить именно эти ранние впечатления. Их он и может скорее всего вспомнить, если мы хотим попытаться заставить заработать память. Резюме. У нашего пайщика надо спровоцировать воспоминания детства или юности. Детство, наверное, невозможно. Юность – пожалуйста. Обстановку, в которой он варился в консерватории. Светлую, мажорную, еще не отягощенную свершенными деяниями. Такие воспоминания, которые доставили бы ему приятное. Творческие разговоры, дискуссии, споры о музыке, портреты великих композиторов, чьи-то экспромты на рояле или скрипке... Короче, дух творчества. И при этом – дом отдыха. Понимаешь?
– Даже очень. А не сбежит? – все еще не сдавался я.
– Куда? В Африку? – засмеялся Борис Матвеевич.
– Не знаю... В Зорянск, Лосиноглебск, Ленинград... Вдруг вспомнит все да такое натворит...
– Конечно, врача надо предупредить. Негласно, конечно. Даже при заштатном доме отдыха есть кто-нибудь из персонала. Я буду держать с ними связь.
...Устроить Домового в творческий санаторий Союза композиторов оказалось хлопотным делом.
С больным поехал сам Межерицкий. И все сошло с «внедрением» гладко. Более того, работники Дома творчества отнеслись к делу с таким пониманием, доброжелательностью и даже усердием, что мы поразились.
– Все-таки композитор... Свой брат... – сказал Борис Матвеевич, возвратившись из поездки.
– И возможно, преступник...
– Они этого не знают. Что ж, товарищ прокурор, остается только ждать, когда пайщик заговорит, то есть Комаров-Белоцерковец.
«Комаров-Белоцерковец» Межерицкий сказал не случайно. Когда речь зашла о выборе фамилии (она должна была фигурировать в письме в Союз композиторов и, естественно, в путевке), возник спор, какую из двух присвоить больному. Сошлись мы со следователем на двойной.
Так как у больного не было документов, пришлось снестись с местной прокуратурой, чтобы в этом вопросе не было загвоздки.
Мой прибалтийский коллега устроил все отлично. Помимо Комарова-Белоцерковца, в том Доме творчества поселился еще один «композитор». Начальство Жарова посчитало, что выпускать Домового на вольный простор без всякого присмотра нельзя. Неизвестно, что скрывается за его личиной... Вдруг опасный преступник.
Поместили нашего пациента в одноместной палате, в домике, где размещался медпункт. Директор Дома творчества предложил даже кормить больного в его палате отдельно от других и вообще заниматься им индивидуально. Но Межерицкий вежливо отказался от этой услуги. Главная цель – общение с отдыхающими.
Потянулись дни ожидания. Два-три раза в неделю Борис Матвеевич самолично звонил в Дом творчества и тут же, естественно, докладывал мне о новостях. Они были малоутешительными. Вернее, как врач Межерицкий мог оставаться удовлетворенным: больной, конечно, чувствовал себя лучше, чем в «психиатричке». Если принять во внимание, что до этого он еще тридцать лет не видел белого света, в буквальном смысле, потому что бодрствовал лишь ночью, и не знал свежего воздуха, улучшение мог предвидеть и не врач...
Погода в Прибалтике стояла на диво отменная: легкий морозец, снежок, Дом творчества – среди соснового леса, недалеко от моря.
А у нас в Зорянске лютовал февраль. Вьюжный, с трескучими холодами, стоявшими упорно и безо всякой надежды на ослабление.
Иногда Межерицкий говорил мне по телефону, что пациент стал дольше гулять, прибавил в весе, лучше спит, и становилось завидно: тут и носа не высунешь на улицу из-за мороза. Да еще дела, дела, которых все больше, сколько ни делай.
Думалось, ладно, пусть жиреет на композиторских харчах, лишь бы выздоровел. Но со стороны психики никаких изменений. Я уже стал отчаиваться в успехе...
И вдруг...
Однажды я задержался на работе, рассчитывая посидеть часок-другой над срочными бумагами. За дверью глухо стучала пишущая машинка секретарши. Она всегда задерживалась, когда оставался я.
Я разобрал наполовину недельный «завал», когда в приемной послышались голоса. Секретарь с кем-то разговаривала. И через минуту она заглянула в дверь.
– Захар Петрович, к вам женщина просится на прием. Я, конечно, объяснила, что рабочий день уже кончился, и попросила прийти завтра. Но она говорит, что дело срочное. Издалека ехала.
– Конечно, приму.
Если уж секретарша решилась просить об этом, – а глаз у нее верный, и постоять за мое время она может, – значит, принять надо.
Посетительнице было лет пятьдесят. Смуглое лицо. Мне показалось сначала – грузинка, но, приглядевшись, я убедился: тип лица совершенно русский. Глаза светлое-серые, крупноватый нос, рот. Таких женщин, привычных, примелькавшихся, встретишь сколько угодно в России. А когда она откинула платок, темно-русые волосы, уложенные узлом на затылке, дорисовали портрет моей соплеменницы. Она потирала закоченевшие на морозе пальцы. Я удивился, как она отваживается расхаживать по улице в легоньком пальтишке, когда стоят такие холода. Может быть, у нее нет хорошего теплого пальто, а это дорогое, красивое...
– Садитесь, пожалуйста, – предложил я, продолжая разглядывать ее.
Устроилась она на стуле как-то несмело,
– Моя фамилия Тришкина.
– Я вас слушаю.
– Товарищ прокурор, может, конечно, я не совсем к вам, вернее, о деле этом вы и не слышали, но, в общем... простите, если побеспокоила зря...
– Говорите, говорите. И успокойтесь.
– Фамилия моя Тришкина. Я специально приехала сюда из Чирчика. Это в Узбекистане... – Вот откуда ее смуглота. Южное солнце. – Прямо с поезда. Вещи в камере хранения. И сразу разыскала прокуратуру.
– Ничего, ничего, – сказал я успокаивающе. А ее нужно было успокоить. Она терялась. И от этого не находила нужных слов. – На вас легкое пальто.
– Да, у нас холодно. Я уж забыла.
«У нас»... Это меня заинтересовало.
– Вы здешняя? Зорянская?
– Нет, но здесь провела свое детство. – Она зачем-то достала из кармана помятый конверт. Но не вынула из него письмо, а положила перед собой. Как подтверждение важности и крайней нужности приезда в Зорянск. – Написали мне, будто брата моего отыскали... Может, это неправда?
– Какого брата?
– Геннадия Александровича Комарова...
Я сразу и не сообразил, какое отношение может иметь Тришкина к Комарову, Белоцерковцу и всей этой истории. А когда до меня дошло, я сам заразился ее волнением.
– Выходит, вы Таисия Александровна?
– Да, сестра, сестра... Вы, значит, и меня знаете? Значит, Гена, Гена...
Губы у нее затряслись. Я вскочил, подал женщине воды. Но успокоить ее мне удалось только с помощью секретарши.
Когда Таисия Александровна смогла говорить, я попросил объяснить, как она попала именно в Зорянск, ко мне.
– Получила письмо из Лосиноглебска. Вот оно. – Тришкина показала на лежащий перед ней конверт. – Один папин знакомый, старик уж, случайно узнал, что в Зорянске разыскивают кого-нибудь из Комаровых. Я одна из Комаровых осталась... Будто Гена объявился... Поверьте, товарищ прокурор, я почему-то всегда думала, что он не умер... Хоть нам и объявили тогда в милиции, что тюрьму разбомбили... Не со зла он все сделал, не со зла. Он так меня любил, больше, чем... больше, чем...
Она снова разрыдалась, я дал ей выплакаться. Действительно, Таисия Александровна потихоньку сама пришла в себя, успокоилась, и разговор пошел более ровный.
– Таисия Александровна, мы действительно разыскиваем родных Геннадия Александровича Комарова. Но я прошу выслушать меня спокойно. Жив он или нет, пока неизвестно.
Если больной действительно ее брат, я оставлял Тришкиной надежду. Если это Белоцерковец или кто другой, – подготовлял к разочарованию.
– Понимаете, к нам в руки попало дело, возбужденное против вашего брата перед самой войной. Очень хорошо, что вы обратились к нам сами. – Женщина слушала меня внимательно. И на ее лице я видел борьбу, ту самую борьбу, которую породили мои слова. Она хотела верить в чудеса, в жизнь брата. И в то же время готовила чувства и волю воспринять смерть надежды. – Еще раз вам говорю: мы не знаем, жив или нет Геннадий Александрович. Но вы можете помочь установить это. – В моем сейфе лежала фотография Домового. Но я опасался: старик, изображенный на ней, изможденный, лысый, с провалившимся ртом, с внешностью, может быть, до неузнаваемости перекореженной временем и обстоятельствами жизни, ничего не подскажет ее памяти. Пусть пока портрет полежит там. – Расскажите, пожалуйста, что и почему произошло 15 июня сорок первого года на пляже в Лосиноглебске.
Тришкина кивнула.
– Хорошо. Только я не знаю, с чего начать. И что именно вас интересует?
– Я буду задавать вопросы. Сколько вы жили в Зорянске и когда переехали в Лосиноглебск?
– Здесь училась с первого по пятый класс. Потом папу пригласили в Лосиноглебск главным бухгалтером на завод. Мама не хотела отрывать Гену от музыкальной школы. Учительница была очень хорошая, армянка...
Бог ты мой! Как тесен мир. Геннадий Комаров учился у Асмик Вартановны. Не уйди она из жизни, мы бы, наверное, узнали о Комарове раньше.
– Гена был очень способным. Готовился к консерватории. – Она замолчала.
– Продолжайте, продолжайте. О Валерии Митенковой...
– Лера... Да, о ней тоже нужно. – Тришкина вздохнула. – С Лерой мы учились в одном классе. Все пять лет сидели на одной парте. Закадычные подружки... С нашим отъездом мы, разумеется, переписывались, она приезжала к нам в Лосиноглебск. Как-то я гостила у них летом. Связь не теряли. Валерии нравился Гена. Они дружили...
– А как у них развивались отношения, когда вы переехали?
– Точно не знаю. Геннадий ничего мне не говорил. Старший брат, а я девчонка.
– Какая между вами разница?
– Два года... Они с Лерой переписывались. Когда он приезжал домой на каникулы, то и она заглядывала к нам на недельку-другую. Отсюда ведь близко, часа три на поезде...
– Теперь полтора.
– Конечно, сейчас все быстрее... Не знаю, мне кажется, у них была настоящая любовь.
– Геннадий приезжал на каникулы с Павлом...
При этом имени она вздрогнула. Провела рукой по лбу.
– С Павликом... Белоцерковцем.
– Они очень дружили?
– Наверное. Если Гена привез его к нам...
Мне показалось, что воспоминание о Белоцерковце ей особенно мучительно. Потом, слово «привез»...
– Когда привез в первый раз?
– В сороковом. В июле, шестого числа.
Помнит дату точно. Я чувствовал, что подходим к главному.
– Как долго гостил у вас Белоцерковец?
– Месяц. Валерия тоже приезжала на неделю. Ходили на пляж. В лес по грибы, ягоды... Молодые были, легкие на подъем.
– Таисия Александровна, определите поточнее, пожалуйста, отношения Геннадия и Павла. Вы сказали: «Наверное, дружили...»
– Я действительно не знаю, как они могли дружить. Уж больно разные. Геннадий попроще. Даже резкий. Не терпел, если кто лучше рядом. Павел – потомственный ленинградец. Как он говорил – питерский. Помягче был. Наверное, поумнее Гены. Мне казалось, брат завидовал Белоцерковцу. Особенно когда Павел завоевал на песенном конкурсе третье место. Геннадий тоже послал свое произведение, но никакого места не занял. Павлу подарили часы, так Гена все упрашивал родителей, чтобы ему купили такие же... И все же Гена к нему очень привязался, хотя до конца и не любил...
– Завидовал, говорите?
– Он не признавал, что Павел способнее, но я видела, что в душе осознавал это. Вообще, Геннадий хотел перейти с композиторского факультета на исполнительский. Кажется, из-за этого. С мамой советовался. Помню, Павел сказал: «Генка, признай меня первым композитором в консерватории, а я тебя за это провозглашу лучшим нашим пианистом». Брат разозлился. Не любил, когда Павел его унижал. – Тришкина вздохнула. – Зря, конечно, это же шутка.
– Расскажите теперь о вас с Белоцерковцем.
Она еще больше откинула на плечи платок.
– Надо сказать. Что мне теперь? Надо за всех ответ держать. Не хотел, не думал, поверьте мне. – Она прижала руки к груди. – Жизнь прожита, худо ли, хорошо ли, больше бед видела. Что теперь жалеть... Вы мне верьте. Не думал Геннадий его убивать. Брат очень меня любил. Всегда жалел, защищал, куклы мне делал сам... Я о родителях ничего дурного сказать не хочу, но что правда, то правда: старшего любили. Особенно мать. Надежда семьи. А Геннадий справедливый был. Он и любил меня за то, что ему самому больше ласки перепадало. И говорил всегда: «Кто тебя, Тайка, обидит, – убью».
– Чем вас обидел Павел?
– Не было обиды... Какая вина, если в любви всегда две стороны имеются? Сама я виновата, что не сдержалась. Все было бы по-другому: живи и Павел и Геннадий. А с другой стороны – война. Многие погибли. Правда, таких ребят, может быть, и сберегли бы...
– Геннадий знал о вашей любви? – прервал я молчание.
– Я скрывала. Павел тоже. Может быть, подозревал.
– Вы часто виделись с Белоцерковцем?
– После летних каникул сорокового года они приезжали с братом гостить на каждый праздник. Даже в День Конституции. У нас вся компания собиралась. Валерия наезжала. А в зимние каникулы мы с ней ездили к ребятам в Ленинград... Больше мешали: зимняя сессия. Потом приехали ребята на Первое мая. Последний праздник перед войной...
– И Митенкова?
– Нет, Валерия не смогла. Не помню уже, по какой причине. А Павел приехал... Четырнадцатого июня день рождения Геннадия. Суббота была. Мы все собрались опять... Я уже знала, что нахожусь в положении от Павла. Конечно, переживала, боялась очень. И родителей, и брата. И Павлу не знала, что сказать. Тянула до последнего. Глупая была, молодая. Скажи я ему – все, наверное, обернулось бы по-другому. По моей глупости и вышло. Я заготовила ему записку, хотела сунуть перед самым отъездом, пятнадцатого числа. Думала, пусть прочтет без меня и решает сам. Гордая была... Чтобы не получилось, что навязываюсь... Записку эту спрятала в книгу, когда мы пошли на пляж... А брат на нее нечаянно наткнулся. Все из-за этого...
– Пожалуйста, подробнее о ссоре между ребятами.
– Хорошо, попробую. Тяжело об этом вспоминать. До сих пор иногда снится. Только ни с кем не делюсь...
– Я понимаю ваши чувства. И прошу вас рассказать об этом потому, что надо. Для установления истины.
– Да, конечно. Я не отказываюсь. Сама ведь ехала для того. Скажите, товарищ прокурор, я смогу повидать брата, если, если... он жив?
– Я сейчас не могу объяснить вам подробности, но мы действительно не знаем, жив ли он. Поверьте, не хочу вводить вас в заблуждение или подавать какие-то определенные надежды. Прошло много лет, вы знаете обстоятельства, сложившиеся у него перед войной... Я искренне сочувствую вам... Конечно, если он живой, вы встретитесь.
– Спасибо вам на добром слове... Я попытаюсь припомнить все, как было... На пляж мы собирались с самого утра. От нашего дома это близко, минут десять ходу. Пошли на пляж часика на два. Хотели покупаться немного, потом вернуться к нам, перекусить, а вечером они уезжали. Брат с Павлом в Ленинград, а Валерия Митенкова в Зорянск... Пришли, разделись. Лера захотела покататься на лодке. А в залог принимали деньги или паспорт. Денег на залог не хватало: ребята потратились на обратные билеты, а паспорта ни у кого не было. У Павла – студенческий, а Валерия вообще приехала без документов. Геннадий побежал домой за деньгами. Я-то, дурочка, совсем забыла про записку. Папа с мамой ушли, оказывается, в магазин, тогда он стал искать мой паспорт. И наткнулся на записку к Павлу... Мы сидим, разговариваем, в купальниках, а Белоцерковец в купальных трусах Помню, он хотел закурить, а спички унес Геннадий. Какие-то люди рядом сидели, он пошел прикурить. Лера еще сказала, что без одежды неудобно. Павел надел только рубашку. И так в ней оставался до прихода брата. Это я хорошо помню. Возвращается Геннадий, подходит и спрашивает меня: «Скажи перед всеми нами, что ты написала правду в записке». Я так и обмерла. Слова не могу вымолвить. Брат был такой человек, что врать нельзя. Если скажу, что нет – мне влетит. Да и узнается ведь это обязательно. Сознаться – драка будет. Главное – у него в руках насос от велосипеда... Он говорит: «Раз молчишь, значит, правда». Тут Павел вмешался: «Какая тебя муха укусила?» Брат ему говорит: «Сдается мне, что ты последняя сволочь!» Вижу я, что Павел догадался, о чем речь. Но как себя вести? И срамить меня неудобно, и как-то поговорить надо. Стал он успокаивать брата. Предложил отойти, чтобы спокойно поговорить. А Лерка сидит и только глазами моргает, не знает ведь ничего. Павел оделся, отошли они в сторонку, за кусты. Геннадий сам не свой. У меня душа разрывается: боюсь за обоих. Мы с Лерой оделись. Какой-то мужчина пошел их разнимать. Геннадий обругал его. Я-то знаю, какой он бывает... Побежали мы за милиционером. Пока бегали, пока нашли... Возвращаемся на наше место – никого. Тихо. Даже спросить не у кого. Прошлись мы по пляжу. Нет ребят нигде. Милиционер ушел... Валерия все выспрашивает, в чем дело. Я несла какую-то чепуху. А сердце болит за Павла и Гену, сил нет. Лера говорит: ты, мол, иди домой, может, они уже там, а я еще тут их поищу и приду... Дома их не было. Я первым делом – записку искать. Понятно, не обнаружила. Тут мать с отцом вернулись. Спрашивают, где гости. Я уж не помню, что и говорила... Потом возвращается один Геннадий. Мокрый. Ничего не сказал, заперся в своей комнате. Я стучала, мать. Не открыл. Отец все выспрашивал: «Где Павлик и Лера? Перессорились вы, что ли?» Я кое-как отговорилась: боялась, как бы брат про записку не рассказал. Нет, промолчал. Вечером, перед отъездом вышел из дому, ни с кем даже не простившись. Я хотела проводить, он как зашипит на меня... Так и расстались. В последний раз... Но я тихонечко пошла за ним. Все хотела Павла повидать на вокзале. Билет у него был куплен еще со вчерашнего дня... Но Геннадий сел в поезд один... И Валерия так и не появилась. Потом написала из Зорянска, что искала, искала ребят, а там уж ей надо было на поезд... Больше я никого из них не видела. Не знаю, жива ли Валерия? После войны написала ей два письма. А ответа так и не получила. Можно водички? – вдруг спросила Тришкина. Когда она пила воду судорожными глотками, я понял, что сейчас разговор пойдет о самых страшных днях в ее жизни. О тех, которые перевернули все. – Через несколько дней к нам пришел человек из милиции. Меня дома не было. Когда мне мама сказала, что пропал Павел, я все поняла... Брат своих слов на ветер никогда не бросал. Про насос почему-то подумала. Вспомнила, как мальчишек из-за меня бил, как говорил, что убьет любого, кто меня обидит... А как я боялась, что родители узнают про мое положение... Даже не знаю, как я на себя руки не наложила! А ведь прежде всего подумала об этом. Когда я узнала про милицию, мне плохо стало. Мама как закричит: «Тая, доченька, что с тобой!» Это я помню... А потом меня везли в больницу, это я смутно помню. В общем, отходили меня врачи. А когда узнала, что Геннадий погиб в тюрьме при бомбежке, ругала бога, зачем он оставил меня в живых... Ничего меня не трогало: ни война, ни моя жизнь. А, что и вспоминать... – Таисия Александровна горько усмехнулась. – Говорят, быльем поросло... Нет, товарищ прокурор, все в нас. Только не думаешь об этом. Жизнь требует своего. Одно могу сказать: я была бы преступницей, наверное, если бы не дала Павлику жизнь...
– Простите, я вас не понял. Какому Павлику?
– Да, вы же не знаете... Сыну.
– Сколько ему сейчас?
В ее глазах проскользнула грусть.
– Да, отец его – Павел. Павел Павлович Белоцерковец.
– Расскажите о себе, – попросил я.
– Что вы... Неинтересно, наверное.
Я посмотрел на часы. Начало двенадцатого. Время пролетело совершенно незаметно.
– Где вы остановились, Таисия Александровна? Она растерялась от этого вопроса.
– Нигде... Да вы не беспокойтесь. Поищу кого-нибудь из старых знакомых. А нет, так на вокзале перебьюсь.
– Так я вас отпустить не могу.
Она протестовала, но я настоял на своем.
Позвонил в гостиницу. Там сказали, что, возможно, освободится один номер. Это выяснится скоро, и мне об этом сообщат.
– У нас есть еще немного времени, – сказал я Тришкиной. – Все равно ждать... Как вы попали в Чирчик?
– О, это целая история. Как в жизни бывает: не хотелось мне жить, а судьба решила иначе. Другие дрались, цеплялись за нее, а погибали... Папу эвакуировали с заводом. Мать с ним уехала, а я потерялась... Бомбили Лосиноглебск страшно. Несколько раз в день. Мы с мамой бежали на вокзал вместе. Вдруг – тревога. Она тянет в бомбоубежище, а я как полоумная бросилась бежать. Сама не знаю куда... Опомнилась, когда отбомбили. Искала ее, не нашла. Побежала на вокзал, и перед самым моим носом ушел состав. Потом уже, когда мы нашли друг друга, после войны, выяснилось: она решила, что я побежала на вокзал. Сама она успела вскочить в последний вагон... Вернулась я домой, а дома нет. Яма в земле. Что делать? Люди идут куда-то, я с ними. Сегодня одни, завтра другие. В окружение я не попала. Вот не поверите, думаю, пусть лучше убьют, такая усталость, безразличие. И знаете, когда в себя пришла? Когда Павлика по-настоящему под сердцем почувствовала. Сама голодная, оборванная, а думаю: ребенка грех убивать. Горелой пшеницей питалась: наши отходили, жгли, чтобы немцам не досталась... Так добралась до Ташкента. А там эвакуированных больше, чем ташкентцев. Я вот с таким животом, работать не могу... Что говорить, страшно вспоминать. Людям мы обязаны своим горем, людям же обязаны и жизнью и счастьем... Нашелся такой человек. Махбуба Ниязовна. Павлик называет ее Махбуба-биби. По-русски – бабушка Махбуба. Приютила она меня у себя, а когда сын родился, помогла устроиться в госпитале судомойкой... Специальности никакой да еще с ребенком на руках. В госпитале я и познакомилась с мужем... Его комиссовали. Хороший человек был. Павлика усыновил. Что дальше? После войны окончила сельскохозяйственный техникум, перебралась в Чирчик. Потом к нам приехали мои родители. Я их разыскала на Урале. Схоронила обоих совсем недавно. А муж мой, Тришкин, в пятьдесят шестом умер. Тихий такой был, добрый. Без почки и селезенки жил человек... Вот, собственно, и все.
– А Павлик?
– Павлик на Дальнем Востоке служит. В танковых частях. Уже капитан. Третья внучка родилась летом. Везет на дочерей. – Она улыбнулась. Это была ее первая улыбка...
Позвонили из гостиницы. Освободился номер. Гостиница буквально в двух шагах от прокуратуры, и я проводил Таисию Александровну до самого подъезда.
...На допросе у следователя Жарова Тришкина держалась спокойней. Самое тяжелое – первое свидание с прошлым – она пережила при нашем ночном разговоре.
Тришкина передала Жарову последнее письмо от Митенковой, Оно чудом сохранилось. Таисия Александровна пронесла его в узелке, вместе с документами, по дорогам беженцев – от Лосиноглебска до Ташкента... Последняя весточка из мира юности.
«Тайка, здравствуй, подружка! Не зашла я к вам перед отъездом потому, что искала Гену и Павлика не только на пляже, но и в сквере, и на пустыре возле консервного завода, где мы, помнишь, собирали ромашки. Честно говоря, время до отхода поезда было, но к вам не хотелось. Мне показалось, что ребята поругались очень серьезно, и видеть все это я не могла. Напиши мне, что они не поделили? Впрочем, сейчас это, наверное, несущественно... Нас бомбили два раза. Попали в железнодорожный клуб. Говорят, метили в станцию. Лешка наш ушел на второй день, папаню не хотели брать по состоянию здоровья, но он добился своего в военкомате и тоже ушел. Очень волнуюсь за маму. И надо же было ей уехать гостить. Из газет узнала, что Полоцк взяли немцы. Страшно за нее. Многие тут эвакуируются. Я решила дождаться маму. Да и дом не на кого оставить. Барабулины уехали, помнишь Верку Барабулину: она сидела с Полей Штейман на четвертой парте? Так их дом сразу заняли какие-то незнакомые люди. С нашей улицы ходили в райсовет жаловаться, но ничего не добились. Что я тебе пишу о нас? У вас, наверное, еще страшнее: вы к немцам ближе. Очень беспокоюсь за Павлика и Гену. Как они? Напиши обязательно. Большой привет Александру Тихоновичу и Зинаиде Ивановне. Пишу и не знаю, получишь ли ты мое письмо. Твоя Лера».
Тришкина получила письмо, когда вышла из больницы. Она ответила подруге, что Геннадий погиб. Ни об аресте, ни об исчезновении Белоцерковца не писала...
Личность Домового по фотографии Тришкина не опознала. Возникло предложение свести его с Тришкиной. Может быть, по каким-то едва уловимым жестам, черточкам она сможет определить, кто же это: Геннадий или Павел? Фотография – одно, а живой человек есть живой человек.
Жаров настаивал на этом. Но Межерицкий попросил повременить. Заметное улучшение общего состояния больного могло пойти насмарку.