Текст книги "Приключения-77"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Следствие по делу о хищении на керамическом заводе Жаров закончил довольно быстро и квалифицированно. Попытки других обвиняемых свалить основную вину на покойного бухгалтера он разоблачил. Свою виновность начальник отдела сбыта признал полностью. Митенкова оказалась второстепенным лицом в преступлении. Дело было передано в суд...
Оставалось загадочным только лицо Домового. Кто он? Сколько времени и почему пребывал в сундуке? Имеет ли отношение к самоубийству Митенковой?
Что меня смущало, так это мог ли Домовой иметь отношение к хищению. Из материалов дела это не вытекало. Но кто знает? После некоторого колебания я все-таки утвердил обвинительное заключение. И Домовой остался сам по себе. Тайной, над которой Жаров бился упорно и, как мне показалось, увлекаясь все больше и больше. Особенно волновала следователя гора музыкальных рукописей. Приблизительно четверть произведений была записана на нотной бумаге фабричного производства. Она наиболее пожелтела. Остальное – на разлинованной от руки. Но и эта была порядком старая.
Наш город недостаточно значителен, чтобы позволить себе роскошь иметь консерваторию. Не было даже училища. Музыкальная школа. Одна. Возглавляла ее с незапамятных времен Асмик Вартановна Арзуманова.
Когда-то, в пору детства моих детей, каждая встреча с седенькой, щуплой директоршей приносила сплошные огорчения. Моей жене очень хотелось, чтобы дочь, а потом сын играли на пианино. Первое наше дитя едва дотянуло до пятого класса. Сын – до третьего.
Об Асмик Вартановне я вспомнил неспроста. Удивительный это был человек. Закончила Ленинградскую консерваторию и поехала в Зорянск простой учительницей музыки. Семейная традиция. Отец ее, обрусевший армянин, пошел в свое время в народ, учительствовал в земской школе.
Арзуманова до сих пор ездила в Ленинград на концерты симфонической музыки, выписывала новейшую нотную литературу, грампластинки. По моему совету Жаров обратился к ней за помощью.
Старушка через несколько дней после того, как следователь доставил ей рукописные произведения, найденные у Митенковой, пригласила нас к себе домой.
В темной шали, накинутой на плечи (отопительный сезон еще не начался назло холодной осени), Асмик Вартановна напоминала маленькую, но очень решительную птичку.
Она наугад взяла одну из папок и проиграла нам с листа на пианино небольшую пьеску. Мелодию и ритм я улавливал плохо. Но какой из меня знаток...
– Прелюд, – пояснила она. – А вот еще. Баркарола.
– Вариация на тему «казачка», – продолжала Асмик Вартановна. – Правда, неплохо?
– Угу, – кивнул следователь. Арзуманова взяла другую папку.
– «Симфония си-бемоль мажор. Опус двенадцатый. Посвящается моему учителю», – прочла она и повернулась ко мне. – Я просмотрела клавир. Серьезное произведение. – И, отложив симфонию, поставила перед собой лист из следующей стопки. – Мелодично, – прокомментировала Асмик Вартановна, играя произведение. Я тоже с удовольствием слушал нехитрую пьеску. Красиво и понятно. Как песня.
– Название? – спросил Жаров.
– «Песня», – ответила она, не прерываясь.
– Да? – удивился я своей интуиции и прикрыл глаза. Звуки, аккорды, переходы уводили меня к чему-то дорогому и далекому. К тому, что осталось в памяти за чертой, именуемой «до войны». Мелодия неуловимо, но осязаемо напоминала песню предвоенных лет. Сливаясь с образами смешных репродукторов-тарелок, девушек с короткими прическами и в беретах, с аншлагами газет про папанинцев, Чкалова, Гризодубову, Стаханова...
Я посмотрел на следователя. Песня его тронула, но не тем, чем меня. Он знает Папанина, Чкалова по фильмам и книгам. Я ощущаю то время по-другому. Это для меня воспоминания детства.
Асмик Вартановна повернулась к нам на вертящемся стуле.
– Еще что-нибудь сыграть?
– По-моему, достаточно, – сказал я. – Что вы скажете о музыке?
– Автора не знаете? – уточнил Жаров.
Старушка поплотнее укуталась в шаль. Армянского в ней – нос. И еще глаза. Черные, как сливы. – Ничего не могу сказать, – покачала она головой. – Что-то напоминает. Так писали до войны.
Асмик Вартановна вспорхнула со своего стульчика и вышла из комнаты. Видимо, за книгой по музыке.
– Значит, – сказал задумчиво следователь, – если все это насочинял Домовой, выходит, отстал товарищ от современной музыки на много лет. Одну из нотных тетрадей я, между прочим, послал на экспертизу. Определить, какой комбинат выпустил.
– Хорошо. Но почему обязательно это его рукописи?
Жаров заерзал в кресле.
– «Интуиция», – хотел отшутиться он.
– А вдруг он и прятался оттого, что украл эти творения?
– Это же не золото, не деньги...
– Продукт творческого труда, который можно продать. И очень дорого.
– Так можно что угодно придумать.
– Верно. Докажите мне, что автор этого, – я дотронулся до папки с нотами, – и укрывавшийся у Митенковой одно и то же лицо. Потом будем плясать дальше.
Жаров хотел мне что-то сказать, но вернулась хозяйка. С подносом. Кофейник, три чашечки, сахарница.
– Асмик Вартановна, зачем хлопоты, – сказал я.
– Полноте. Не люблю спрашивать у гостей, хотят они кофе или нет. Воспитанный гость скажет «нет». А невоспитанному я и сама не предложу.
– Мы не гости... – скромно заметил Жаров.
– Для меня вы прежде всего гости. Я Захара Петровича знаю бог весть сколько лет, детей его учила музыке, а он ни разу у меня не был.
– Не приглашали, – улыбнулся я. – Разве только в школу.
– Вам сколько сахара? – обратилась она к Жарову.
– Три. – И, воспользовавшись, что хозяйка обратилась к нему, осторожно сказал: – Вы бы меня, Асмик Вартановна, взяли в ученики. Хочу освоить аккордеон.
– К сожалению, у нас уехал педагог по классу аккордеона.
– А баян? Очень близко.
– Зайдите в школу, поговорим... Что-нибудь придумаем... Захар Петрович, простите, я не совсем понимаю свою миссию. – Она посмотрела на меня, потом на следователя.
– Нам бы хотелось установить автора, – сказал Жаров.
– Значит, он неизвестен?
– Имя его неизвестно, – уклончиво ответил следователь. – Вы опытный музыкант...
– Педагог, только педагог, молодой человек. Я никогда не стремилась к сцене.
– Вы хороший музыкант, – сказал я.
– Была, может быть, – засмеялась старушка. – Все мы в молодости самые талантливые, гениальные. Проходит жизнь, познаешь истинную цену вещам. Я не жалею, что прожила ее педагогом. Кажется, не совсем плохим. Один из моих учеников лауреат...
– А можно по произведению узнать композитора? – спросил Жаров.
– Конечно.
– Даже если никогда не слышали эту вещь? – уточнил я.
– Рахманинова я бы узнала с первых нот. Скрябина, Чайковского, Моцарта, Баха... Всех известных. Пушкина ведь узнаешь сразу.
– А эти произведения вам ничего не подсказывают? – Я указал на ноты, лежащие на пюпитре.
– Впервые встречаюсь с этим композитором. Я считаю, тут нужен музыковед...
4
Через несколько дней после посещения больницы Межерицкого Жаров снова пришел поговорить о деле Домового.
– Помня о том, – начал следователь, – что вы, знакомясь с материалами обыска у Митенковой, обратили внимание на отсутствие каких-либо документов о ее брате, я назначил экспертизу семейных фотографий и портрета Домового... Не сходятся. Не брат. И не отец. – Эксперты утверждают это категорически?
– Абсолютно. Как ни изменяется внешний облик, есть приметы, которые остаются совершенно такими же. Расстояние между зрачками, линия носа и прочее...
– А красавец «люби меня, как я тебя»?
– Чуть, понимаете, не оконфузился. Уже написал постановление. Думаю, дай еще раз выясню. У старого фотографа. Оказывается, такие снимки до войны были чуть ли не у каждой девушки в Зорянске. Какой-то иностранный киноартист. Вот и настряпали в том самом фотоателье № 4 их несколько тысяч. Бизнес... Раскупали, как сейчас Магомаева или Соломина.
Я рассмеялся.
– Выходит, девушки во все времена одинаковы.
– Наверное. – Жаров на эту тему распространяться не стал. Он женился год назад. Говорят, жена его была очень строгая, и он ее любил. – В общем, подпольный жилец Митенковой не является ни ее братом, ни отцом. Это доказано документально. Но у нас есть одна ниточка – ноты...
– Вы мне все-таки объясните, почему связываете их с неизвестным?
– Захар Петрович, – горячо воскликнул Жаров, – появление рукописей на чердаке Митенковой очень странно! Откуда у простой женщины эти произведения?
– В этом я с вами согласен. Но представьте себе, что рукописи все-таки не имеют отношения к Домовому.
– Кто же он тогда?
– Предположим, немец. – Жаров недоверчиво посмотрел на меня: шучу я или нет. – Нахождение Домового в сундуке много лет – из ряда вон. Тогда такое предположение вряд ли выглядит фантастично. Митенкова ведет замкнутый, я бы сказал, скрытый от всех образ жизни. Сосед Клепиков утверждает, что никогда не слышал за стеной разговора. Митенкова не имеет ни радио, ни телевизора. Более того, Домовой не реагирует на русские слова. Может быть, он и не знает русского языка. А выказать свой родной боится. Понятно, почему он и дома все время молчал. И радио ему не нужно...
– С одной стороны, конечно, – нерешительно произнес следователь. – Но...
– Я не навязываю вам свою точку зрения. Наглядная демонстрация того, что у вас нет фактов, чтобы развить свою версию.
– Пока нет, – согласился следователь.
– Он может быть кем угодно: дезертиром, рецидивистом, даже злостным неплательщиком алиментов... И для каждого случая можно найти аргументы. А у вас должны быть факты и улики только для одного. Понимаете, для одного и исключающего все другие.
– Понимаю, Захар Петрович, – кивнул Жаров. – Вот для этого я хочу сначала исчерпать версию, что Домовой – автор рукописей. – Он улыбнулся. – Будет и мне спокойнее, и всем.
– Спокойнее, беспокойнее... Истина безучастна к настроению. Или она есть, или ее нету. Ну ладно, у вас есть какие-то предложения?
– Есть. Я звонил даже Межерицкому. Проконсультировался. Что, если Домовому показать эти произведения? Может быть, посадить за пианино. Если он автор, если он их создал, вдруг вспомнит и прояснится у него здесь? – Жаров ткнул себя в лоб пальцем.
– Что сказал Борис Матвеевич?
– В принципе такой метод возможен. Всякие там ассоциации, воспоминания... Давайте попробуем, а? Надо же как-то действовать. Но Межерицкий, насколько я понял, не в восторге. Поговорите с Межерицким, прошу вас. Проведем эксперимент.
– Хорошо, хорошо. Раз вы так настаиваете. – Я набрал номер больницы.
– Борис Матвеевич, я.
– Слышу, Петрович. Мое почтение.
– Тут у меня следователь Жаров...
– А, этот великий психиатр-самоучка... Звонил он мне.
– Ну и как ты считаешь?
Межерицкий хмыкнул в трубку. Я ожидал, что он сейчас поднимет нас на смех. Но он сказал:
– Можно попробовать.
Я посмотрел на Жарова. Он напряженно глядел на меня, стараясь угадать ответ врача.
– А у вас пианино есть? – спросил я.
– У меня лишнего веника нет. Попробуй вышиби у начальства хоть одну дополнительную утку...
– Придется привезти.
– Утку?
– Нет, пианино, – рассмеялся я.
– Хорошо, что пайщик не моряк... – вздохнул Межерицкий.
– А что?
– Как бы я уместил в палате море и пароход?
Жаров очень обрадовался, что его идею поддержали. Чтобы не оставаться в стороне от общего дела, в которое брался вложить свой вклад и Межерицкий, вопрос о пианино я взял на себя. На следующий день в палату к Домовому поставили наш «Красный Октябрь». У нас он все равно стоял под чехлом.
Появление в палате инструмента – крышка его намеренно была открыта – на больного не подействовало. Он продолжал лежать на кровати, подолгу глядя то в потолок, то в окно.
Конечно, мы с Жаровым огорчились. С другой стороны, возможно, ноты, найденные у Митенковой, к нему действительно не имели отношения. Но они пока являлись единственной зацепкой.
Следователь провел несколько экспертиз. Карандашом, найденным при обыске, была записана одна из пьес. Карандаш – «кохинор», чехословацкого производства. Из партии, завезенной в страну в пятьдесят третьем году. Резинка для стирания записи – тоже «кохинор». Удалось установить, что в наших магазинах такие карандаши и ластики продавались приблизительно в то же время.
Подоспел ответ по поводу нотной тетради. Она была изготовлена на Ленинградском бумажном комбинате... в сороковом году. Правда, тетрадь могла пролежать без дела долгие годы, пока не попала в руки композитору.
Прошло несколько дней с начала нашего эксперимента. Неожиданно позвонила Арзуманова.
– Захар Петрович, я хочу к вам зайти. По делу.
– Ради бога, Асмик Вартановна, пожалуйста.
Вскоре она появилась в моем кабинете со свертком в руках. Я думал, у нее что-нибудь по школе, но оказалось, старушка хлопотала о том, ради чего мы посетили ее дома. Она развернула газету. Альбом с фотографиями в сафьяновом переплете.
Арзуманова перелистала его. Виньетка. Какие хранятся, наверное, у каждого. Школьный или институтский выпуск.
Сверху – каре руководителей Ленинградской консерватории в овальных рамочках, пониже – иерархия преподавателей. Дальше – молодые лица, выпускники.
Под одной из фотографий стояла подпись: «Арзуманова А. В.».
– Молодость... Как это уже само по себе очаровательно, – сказала старушка, но без печали. – Я вот что хотела сказать. – Она остановила свой сухой сильный пальчик на портрете в ряду педагогов. – Профессор Стогний Афанасий Прокофьевич. Читал курс композиции. У меня сохранилось несколько его этюдов. Напоминает чем-то то, что вы просили меня посмотреть. Я все время думала. Перелистала все ноты, просмотрела фотографии, письма. Возможно, я заблуждаюсь. И вас собью с толку. Может, это его работы или его воспитанника. Часто ученики подражают своему наставнику.
– Спасибо большое, Асмик Вартановна. Нам любая ниточка может пригодиться.
Я вгляделся в фотографию профессора. Бородка, усы, стоячий воротничок, галстук бабочкой. Пышные волосы.
– Он жив?
– Не думаю, Захар Петрович, – грустно ответила Арзуманова. – Я была слушательницей, а он уже мужчиной в самых лучших годах. Лет сорока. Удивительно обаятельный. Знал в совершенстве итальянский, немецкий... Мы все по нему с ума сходили. Когда это было! Да, вряд ли профессор Стогний жив. Впрочем, девяносто лет, как уверяют врачи, вполне реальный возраст для любого человека. Во всяком случае, теоретически. А практически?
Я был очень тронут приходом старушки. Какой-то свет исходил от нее. Человеческой порядочности, бескорыстия, деликатности и несуетливости.
По следам ее сообщения следователь Жаров решил выехать в Ленинград. Он вез с собой рукописи, найденные у Митенковой, и портрет Домового на предмет опознания. Произведения решено было показать музыковедам, композиторам, исполнителям и людям, знавшим Стогния.
Больного сфотографировали в разных ракурсах. Одетый в костюм, он, по-моему, мог сойти за старого деятеля художественного фронта. Печальные, уставшие глаза... Межерицкий сказал: «Обыкновенные глаза психопата. Но Ламброзо считал: все гении безумны...»
Жаров уехал. Отбыл из Зорянска и я. В область на совещание. Там, между прочим, поинтересовались, как идет расследование дела Домового. Начальник следственного отдела областной прокуратуры предлагал подключить более опытного следователя. Но я отстоял Жарова. Слишком много вкладывал он души в раскрытие этой загадки.
Когда я вернулся в Зорянск, Константин Сергеевич уже возвратился из командировки.
Доложился он мне буквально по пунктам. Профессор Стогний умер во время блокады. От истощения. Но супруга его проживала в той же самой квартире, где потеряла мужа. Это была глубокая старуха, прикованная к постели. Фотография неизвестного ничего ей не говорила. Насчет учеников ее покойного мужа разговор был и вовсе короткий: за долгую преподавательскую деятельность в консерватории Стогний вывел в музыкальную жизнь десятки способных молодых людей. Вдова профессора их уже и не упомнит. Тем более в распоряжении Жарова не было никаких примет, ни имени, ни фамилии.
По поводу произведений. Они не принадлежали Стогнию. По заключению музыковеда, доктора наук, они скорее всего написаны в двадцатые-тридцатые годы. Одним композитором (было у нас предположение, что это несколько авторов). Схожесть с произведениями Стогния музыковед ставил под сомнение. Жаров побывал и на радио, телевидении, в филармонии. Никто представленные произведения никогда не слышал и не видел.
Фотография осталась неопознанной. Но Жаров не огорчался.
– Надо будет, в Москву, в Киев, в Минск поеду... Хоть по всем консерваториям и филармониям страны. Но раскопаю.
– Ну-ну, – улыбнулся я. – Городов в Союзе много.
– Все-таки музыка – это вещь, – мечтательно сказал он, пропустив мимо ушей мою иронию. – Не вылазил с концертов. Мравинский – сила! А Темирканов!..
– В области интересуются, как продвигается расследование. Предлагали вам помощника, – сказал я, чтобы немного охладить его и вернуть к действительности.
– Будем сами искать, Захар Петрович. Может, он не в Ленинграде продвигался, – проговорил Жаров и замолчал. Мне показалось, настороженно.
– Возможно, – сказал я. – Но, думаю, вам одному все-таки не справиться с объемом работы. Надо подключить инспектора уголовного розыска.
Следователь вздохнул.
– Это верно. С ходу не вышло. Придется покрутиться.
Где уж там с ходу... Неизвестный оставался такой же загадкой, как и прежде...
Я неспроста завел с Жаровым разговор о том внимании, какое проявляли в областной прокуратуре к делу. Мне хотелось знать, правильно ли он оценивает собственные силы. Случай трудный. И очень специфичный.
Но, помимо чисто профессионального опыта, которым, несомненно, обогащала лейтенанта история Домового, в нем проснулась настоящая любовь к музыке. Он все-таки решился пойти в музыкальную школу к Арзумановой. Асмик Вартановна как-то устроила, и он брал уроки у педагога по баяну. Оставалось только желать, чтобы Жаров не охладел, как мои шалопаи-дети.
Но говорят, поздняя любовь – самая крепкая...
5
Время шло. Положение больного оставалось все таким же. Он до сих пор ничего не помнил и не говорил.
Через несколько дней после того, как в работу включился инспектор угрозыска Коршунов, я пригласил их вместе с Жаровым к себе.
Юрий Михайлович Коршунов. Говорит размеренно, не повышая голоса. Главное – мало говорит. Я вообще ценю в человеке молчаливость. Вернее, не болтливость. Коршунов – образец. И еще. На службе он отличается невероятной скрупулезностью и точностью. Зная эту черту, я и порекомендовал его в группу Жарова.
– Прежде всего, Захар Петрович, мы решили проверить, сколько лет неизвестный скрывался у Митенковой. Вернее, что достоверно можно определить, – начал Жаров.
– Так. Ну и что? – Я почувствовал почерк Коршунова.
– Первое. Восемнадцать лет он у нее был. Помните, около развилки, при въезде в Восточный поселок, есть табачная лавка? Продавец там работает восемнадцать лет. Митенкова покупала у него почти ежедневно, сколько он ее помнит, одну-две пачки сигарет «Прима» и один раз в две недели двадцать пачек «Беломора». Если «Беломора» не было, то столько же папирос «Лайнер». Курила Митенкова сигареты. Значит, «Беломор» «для Домового. Кстати, при обыске обнаружены три нераспечатанные пачки папирос «Беломор», одна наполовину пустая.
– До этого продавца кто торговал в лавке? – спросил я.
– К сожалению, прежний продавец уехал из города, и следы найти трудно, – сказал лейтенант.
– Жаль. Но восемнадцать лет – это точно. Уже хорошо. А карандаши «кохинор» продавались у нас в культтоварах двадцать лет назад...
– Графическая экспертиза утверждает, – сказал негромко Коршунов, – что запись всех нотных знаков сделана одной и той же рукой. В том числе и «кохинором».
– Еще раз обращаю ваше внимание, – сказал я, – карандаши были в продаже двадцать лет назад, а «Беломор» Митенкова покупала только восемнадцать лет. Расхождение в два года. Возможно, она и раньше покупала папиросы, но достоверно это неизвестно. А раз уж вы решили искать только точные факты...
Следователь развел руками:
– Отдельные звенья пока приходится допускать, Захар Петрович. Тем более что Юрий Михайлович произвел любопытный подсчет. Как вы считаете, может один человек, тем более пожилая женщина съедать за два дня килограмм мяса?
– Это уж зависит от индивидуальности, – сказал я и невольно задумался: сколько мяса мы съедаем с Дашей? Вот уж никогда не считал.
– Митенкова в основном отоваривалась в гастрономе около завода. В перерыв или сразу после работы. Ее там хорошо помнят... По двести – двести пятьдесят граммов на человека в сутки – не много. По полкило – многовато.
– И давно это приметили?
– Продавцы говорят, что давно.
– Точнее?
– Не помнят. – Жаров опять развел руками. – Но зато соседи с улицы уверяют, что всегда удивлялись, зачем это одинокая Митенкова таскает домой столько продуктов. Колбасы, к примеру, килограмм-полтора.
– У нас часто бывают перебои. Берут про запас, – возразил я.
– Ладно, пускай колбасу про запас. Но вот какая штука: в столовой она никогда не брала рыбные блюда. Если на второе была только рыба, говорила, что до вечера будет голодная. А как выбрасывали в магазине свежую рыбу, то могла выстоять в очереди целый час. Выходит, рыбку любил ее подпольный жилец. – Жаров замолчал, довольный.
– Свежая рыба – это вещь! – сказал я. – Тоже, между прочим, не люблю мороженую.
– Она и мороженую частенько покупала, – вставил Коршунов.
– Да, по поводу рыбы, – опять заговорил следователь. – Через два дома от Митенковой живет мужик. Так она, еще когда он был мальчишкой, покупала у него и у других пацанов рыбу. Ловили в нашей Зоре. Это сразу после войны.
– Тогда разбираться не приходилось. С продовольствием было туго, – заметил я.
– Моя мать, – сказал инспектор угрозыска, – будет хоть какая голодная, но в рот не возьмет ни почки, ни печенку, короче, ничего из потрохов: в детстве отравилась пирогами с ливером.
– Физиология, – поддакнул следователь. – Я с врачами консультировался. Привычки или там неприязнь организма к чему-нибудь устойчивы. Могут сохраниться на протяжении всей жизни.
– Значит, Константин Сергеевич, вы хотите сказать, факты подтверждают, что неизвестный начал скрываться в сундуке, по крайней мере, сразу после войны? – задал я вопрос следователю.
– Похоже, что так, – кивнул он.
– Доказательства, пожалуй, убедительные.
– И музыку сочинил он, – сказал Жаров. – Все записи идентичны. Карандашом мог пользоваться только Домовой. Не прятала же Митенкова еще кого...
– Листовки с немецкими приказами... – сказал Коршунов, и мы со следователем повернулись к нему. – Не зря принесла их в дом Митенкова. В одном говорится о явке в жилуправление мужчин, в другом – о наказании за сокрытие партизан, партийцев, советских работников и членов их семей...
– Так что не исключено: неизвестный находился в подполье еще раньше. С начала войны, – заключил следователь.
– Очень может быть, – согласился я. – Но тогда почему он не вышел, как говорите, из подполья, когда освободили Зорянск? Кстати, сколько времени продолжалась оккупация?
– Наши освободили его окончательно в январе сорок четвертого, – ответил Жаров.
– Понятно. Давайте теперь, порассуждаем. Допустим, неизвестный прячется с начала войны. И немецкие листовки Митенкова принесла домой не случайно, а чтобы, так сказать, информировать жильца. Если он прятался от немцев как окруженец, то ему сам бог велел выйти на свет божий с приходом советских войск. Более того, Советская власть – самая дорогая для него. Но он продолжает прятаться. Почему? Зачем? Непонятно.
– Мало ли, – возразил следователь. – Утерял документы, боялся, что сочтут за дезертира. А может, и впрямь дезертир.
– Что же тогда, по-вашему, означают предсмертные слова Митенковой, что виновата она? В чем виновата? Что прятала у себя человека столько лет? Во-первых, это не предмет, а взрослый человек, и без его согласия, даже желания, удержать взаперти невозможно. Но все-таки ее признание имело место, и за этим скрывается какой-то смысл. Во-вторых, выходит, какая-то вина лежит и на ней, покойнице.
– У страха, как говорится, глаза велики, – сказал Коршунов. – Известны случаи, когда люди просиживали в подвалах десятилетия. По трусости.
– Верно. И каждый раз это было связано с преступлением. Насколько мне помнится, больше всего – дезертирство. Но тогда при чем здесь Митенкова?
– Может быть, она не говорила Домовому, что война кончилась? – с улыбкой предположил Жаров. – Пригрела мужичка под крылышком, боялась остаться одна. Сколько на фронте парней поубивало? После войны трудно было замуж выйти. А потом и того труднее: годы не те. Так и тянула до последнего.
– И сейчас у нас мужчин меньше, чем женщин, – сказал Коршунов. – По последней переписи – на семнадцать миллионов.
– А музыку сочинял, потому что композитор. Чем же еще заниматься? – не унимался Жаров.
– Между прочим, у вас нет еще неопровержимых доказательств, что Домовой композитор, – заметил я. Следователь промолчал. – А теперь давайте перейдем к следующему. Письма. Что вы скажете о них?
– Оба письма, по данным экспертизы, выполнены на мелованной бумаге, изготовленной на Ленинградском бумажном комбинате. По технологии, которая существовала на нем до сорок первого года.
– Опять Ленинград, – сказал я. – И опять бог знает сколько времени назад... Значит, бумага совершенно одинаковая?
– Да, представленные образцы идентичны. Как будто из одной пачки. У меня возникла мысль: может быть, Геннадий и Павел знали друг друга? Во всяком случае, жили в одном городе.
– В нашей стране все масштабно, – сказал Коршунов. – Выпускается огромными партиями.
– Адрес-то один, – возразил Жаров. – Наводит на кое-какие размышления. Надо отметить, что в Митенкову были влюблены два парня. Ведь факт, что письма любовные.
– Одновременно влюблены? – спросил я.
– По-моему, так, – ответил Жаров. – Бумага одинаковая, время написания... Не позже сорок первого. О войне ни слова. Только какая-то бабка предсказывала... Митенковой тогда исполнилось восемнадцать лет. Вряд ли такие откровенные письма пишут девушке в более раннем возрасте... Скорее всего Геннадий и Павел любили ее одновременно.
– А кому, по-вашему, Митенкова отдавала предпочтение? – спросил я.
– По-моему, Геннадию. И вот почему. Геннадий отвечает Митенковой на ее письмо, где она, вероятно, высказала сомнение: любит он ее или нет. Больной это у нее вопрос. А уж если сама девушка откровенно спрашивает и ждет уверений... Ясно, товарищ прокурор.
Коршунов хмыкнул.
– Вы не разделяете эту точку зрения? – поинтересовался я.
– Да вы посмотрите, как уверенно говорит о любви этот самый Павел. О снах, о землянике, о совместном счастье... Без повода так не открываются. Повод, выходит, Митенкова дала ему основательный. И подпись какая: «Крепко целую, твой Павел»... Так, кажется? – Жаров кивнул и хотел что-то возразить, но Коршунов не дал: – Дальше. Возможно, что Митенкова в своем письме просто проверяла Геннадия... И вообще, любят девки иметь ухажера про запас.
Жаров готов был ринуться в спор, но я опередил его вопросом:
– А если допустить, что письма написаны с разницей в какое-то время?
Следователь некоторое время молчал, потом тряхнул головой.
– Значит, соперничества не было. Одного разлюбила, другого полюбила.
– Кого разлюбила, кого полюбила? – продолжал я.
– Это можно только гадать, – сказал Жаров. И признался: – Да, плаваем мы пока что...