355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авраам Бен Иехошуа » Господин Мани » Текст книги (страница 22)
Господин Мани
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:02

Текст книги "Господин Мани"


Автор книги: Авраам Бен Иехошуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

– Ага… А днем мы нагнали этих русских паломников, которые, почувствовав близость Иерусалима, сорвали с голов меховые шапки и от избытка благоговения решили проделать остаток пути на коленях. Так они и ползли узкой змейкой, извивающейся по тропинке, от раскидистых дубов к молодым дубкам, пока не выбрались к монастырю Креста, утопающему в ярко-красных цветах в своей уютной низине, – и вдруг – Иерусалим: стена, башня, купол, строгие четкие линии, как стих Торы, начертанный на горизонте.

И вот уже я один иду по его узким улочкам вслед за кавасом консульства.

– Потому что Иосеф поспешил первым делом отвести лошадей консулу и рассказать ему, как мы добрались; меня же с багажом послал с кавасом через базар. Тот шел впереди, стуча палкой но плитам мостовой и указывая мне путь. Показал он мне и ступени, по которым я поднялся, дверь же ему передо мной открывать не пришлось – она была открыта. Я замешкался на пороге, а подняв глаза, увидел в зеркале, висевшем напротив входа, типичную фигуру странника, долго находившегося в пути, – всклокоченный, лицо обожжено солнцем, глаз почти не видно на дне бездонных глазниц. И вдруг из комнаты навстречу мне выходит, – Бог мой, хахам Шабтай, кто бы вы думали? – донна Флора в плоти и крови, только моложе лет на тридцать, словно она проделала весь путь по воздуху и прибыла сюда раньше меня. Так вот в чем состоял "бейрутский секрет", вот, наверное, почему племянница-сирота так вскружила голову Иосефу! А я был так утомлен дорогой и солнцем, так ошеломлен встречей с Иерусалимом, с его извилистыми улочками – я сразу почувствовал, что здесь за каждым углом тебя подстерегают зияющие бездны, – что голова у меня пошла кругом и я зашептал: "Донна Флора, неужто это вы? Возможно ли это? Значит, хахам отменил свой запрет…" Хи-хи-хи…

– Настолько потерял голову…

– Но минутку… Пожалуйста…

– Минутку… Мадам… Вы-то сами не в состоянии оценить какое это поразительное сходство. Но именно поэтому, я думаю, вас так тянуло в Бейрут – чтобы увидеть свое отражение и соединить его с моим несчастным сыном, быстро, тайком… А?

– Мы ничего не знали. Что мы могли знать?

– Никто и оглянуться не успел, как они уже были помолвлены… Даже хахам был поставлен, по сути, перед свершившимся фактом…

– Да, вы похожи до ужаса…

– Да, даже сейчас. Господин и учитель… Слышит ли он меня? Когда я гляжу сейчас на роббису, я вижу Тамар через тридцать лет… Из одного зерна… Те же черты, правильные и миловидные.

– Вначале она немного смутилась, зарделась, но тут же подошла, поцеловала мне руку, и я ее благословил. Она взяла у меня из рук мои вещи, отнесла и поставила, мягко и почтительно, у вашей девичьей кровати, мадам, под большим окном, сверху слегка закругленным, и все свои ночи в Эрец-Исраэль, теплые и холодные, я провел в этой кровати. Она накрыла на стол, подогрела воду, чтобы я мог омыть руки и ноги, и так прислуживала мне до захода солнца. Я заметил, что отсутствие мужа, который задержался у консула и не спешит к жене, хотя не был дома целых семь дней, ее не удивляет и не злит, словно она привыкла, что сначала консул, а она уж потом. Когда я помылся и поел, она пошла за отцом – чтобы он увидел меня уже чистым и сытым. Мы познакомились, и Валеро повел меня в синагогу на маарив. Потом мы разговорились, он оказался очень милым и обходительным человеком, мы беседовали о Иерусалиме, об эпидемиях, здесь свирепствующих. Опустилась ночь, мы зажгли свечи. Только тогда вернулся Иосеф, в темноте с керосиновой лампадой в руках, еще не отдохнув с дороги, которая только сейчас для него закончилась. Он галантно поклонился жене и сидящим рядом с ней, в руках его была уже не котомка, с которой он путешествовал, а папка с бумагами, принесенными из консульства, по рассеянности, в запале он заговорил с нами по-английски, но скоро опомнился. И тут, уважаемый хахам и мадам Флора, я понял, что он одержим некой мыслью, которая важнее для него чем семья, есть у него "идэ фикс",[99]99
  Навязчивая идея (фр.).


[Закрыть]
как говорят французы, которая ему дороже чем потомство…

– Его собственное, мадам.

– Конечно…

– Сейчас… Сейчас-сейчас…

– Очень коротко…

– А что он будет есть?

– Так чем же помешает нам эта каша?

– Разумеется…

– Потому что, учитель, может быть, именно слова донны Флоры взволновали ум мальчика, придали ему веру в свои силы. Ваши рассказы о Иерусалиме, мадам, по ночам, когда он лежал подле вас в кровати хахама, заронили в душу ребенка мечты о великих свершениях, он поверил, что мир, если захотеть, можно перекатывать с боку на бок, как яйцо, не повредив скорлупы и не пролив содержимого, и для этого достаточно обрывков тех мыслей, которые невзначай обронил хахам, а он потрудился и поднял. Ибо не прошло и нескольких дней, как мне стало ясно: не только, чтобы сделать мне приятное, будил он феллахов, вытаскивал их, заспанных, на улицу, делил между ними четверть бишлика, чтобы они составили «миньян», пока я читаю каддиш. С того самого момента, как он приехал сюда за Тамар, чтобы увезти ее в Стамбул, а она отказалась, он крепко-накрепко решил для себя, что раз уж ему суждено остаться в Иерусалиме, то все, кого он видит вокруг, должны быть евреями, пусть евреями, еще не знающими, что они евреи, или евреями, позабывшими об этом. Поэтому он и говорил с ними так по-дружески, так сочувственно – больно ему, что у них отбило память, тревожно за них: шутка ли, какое потрясение их ожидает, когда они вспомнят, когда у них откроются глаза, а ведь это не за горами. И он вместе с английским консулом делает все, чтобы подготовить их к этой минуте, чтобы как-то смягчить неизбежный удар.

– Да, моя досточтимая госпожа. Слушаете ли вы меня, мой господин и учитель? Эта мысль свила себе гнездо в сердце моего сына, въелась в кровь, стала "идэ фикс"…

– Трудно сказать, кто шел на поводу у кого, кто задавал тон, потому что ведь консул, как свойственно англичанам, видит в нас, евреях, не живых людей, а героев неких сказаний, сошедших со страниц Ветхого завета и держащих путь на страницы Нового, куда им суждено попасть по окончании дней, и только нужно присматривать за ними, чтобы они не забрели по ошибке в какую-нибудь другую книгу. И поэтому я сразу понял, что мне предстоит защищать и охранять только что заключенный брак, семейное счастье моего единственного сына.

– Конечно. Уже на следующий день поутру явился кавас и принес приглашение на полуденный чай от консула и его жены. Я купил себе новую феску, Тамар почистила и погладила мой пиджак, и мы втроем вышли при всем параде на улицы Иерусалима, где царил в это время суток свет, словно пропущенный сквозь корицу.

– Он живет возле церкви Гроба господня…

– Нет, по улице Муграби. Через двор Бахара и по лестнице Навона. Обойти сзади винный магазин Дженио, со двора Хальфона…

– Нет, не того Хальфона. "Маленького Хальфона", который женат на дочери раввина Ардити.

– Ашкеназы живут пониже, но…

– Мы проходили там, мадам. Это уже не пустырь.

– И за Хурвой. Ашкеназы лезут из всех щелей.

– Пока еще нет, но настроят и там. Что поделать, мадам? Когда вы уезжали, Иерусалим был величественным и священным, но время идет и все меняется, даже города.

– Конечно, покороче, но я должен все-таки рассказать вам все: о его радостях и горестях, о его вкусах и запахах, потому что сейчас я еще в Иерусалиме, важный и желанный гость, гость, который, как все надеются, скоро уедет, а не застрянет надолго. Консул и его жена приняли меня очень радушно, консул даже пытался говорить со мной на иврите…

– Да, мадам, на иврите, возвышенном, как в книгах Пророков. Тем временем заходят и другие гости: престарелый шейх из Кфар-Шиллоах, специально приглашенный, чтобы мне не было скучно; его милейший сын, тоже работающий писарем в консульстве; паломники из Франции; английские леди, попивающие чай, посасывающие наргиле[100]100
  Наргиле – восточный курительный прибор (перс.).


[Закрыть]
и непрестанно поражающиеся своим собственным словам; немецкий шпион в темном костюме, ведущий под руку крещеного австрийского еврея, и прочие, и прочие, и прочие. Но я, мадам, я, мой господин и учитель, ни на секунду не забывал о миссии, которую сам возложил на себя, и потому, прислушиваясь к словам, ко мне обращенным, и выражая должное восхищение, как приличествует воспитанному гостю, ибо сказано: «Кто почитаем? Тот, кто почитает других», я не сводил глаз с Тамар, мадам, которая явно чувствовала себя не в своей тарелке, выделялась среди всех этих англичанок словно нежный ягненок среди мосластых кобылиц. На нее падал свет, словно пропущенный через прозрачное вино, она рассеянно улыбалась сама себе, задумчиво глядя в пространство. Присмотревшись, я понял, что эта рассеянность идет не от внутренней полноты, а от пустоты, как будто она только еще помолвлена и еще не вступила в брак со всем отсюда вытекающим. И я возблагодарил Всевышнего за то, что Он привел меня в Иерусалим…

– Я имею в виду как женщина…

– Нет, никаких выкидышей… Ничего…

– Ничего. В общем, мадам, о чем тут говорить? С этого «ничего» я и начал свою миссию – выхаживать этот брак, чтобы он принес плод, а не закончился только "идэ фикс", обреченной в конце концов потерпеть фиаско. Ночью, когда мы расходились по домам, помахивая друг другу при прощании, как принято в Иерусалиме, лампадами, которыми каждый освещал себе путь, когда мы шли по узким извилистым улочкам вслед за кавасом, стучащим тростью по плитам, чтобы оповестить всех исчадий ада о нашем приближении, я понял, что мне суждено застрять тут надолго – поселиться в доме молодоженов, затаиться в выделенной мне комнатке, закопаться глубоко под одеялами в отведенной мне кровати и оттуда следить за тем, чтобы брак достиг своей истинной цели. В этом и была причина моего «исчезновения», "диспарисьона",[101]101
  Диспарисьон – исчезновение (фр.).


[Закрыть]
которое так напугало вас. Слышит ли меня мой господин и учитель? О если бы он хоть раз благосклонно кивнул головой!

– Нет, я ни в коем случае не хочу утомлять его, но если я не расскажу ему всего до конца, как он сможет вынести свое молчаливое суждение? В ту же ночь, учитель, я почувствовал сомнения: а хорошо ли это – вот лежу я, затаясь в своей постели, в соседней комнате, дверь приоткрыта, лунный свет выбелил край их одеяла, и оттуда пошел ходить-бродить по зеркалам, а я прислушиваюсь к их вдохам и выдохам, шорохам и лепету снов, смешкам и постанываниям, гадая, как отделить зерна от плевел, что означает то или иное, то есть что не в порядке и что мешает, может быть, чего-то недостает или что-то расходуется впустую, может, есть слабина или они делают что-то не так, какой совет нужно дать, чтобы семя оплодотворилось, взросло и нашло себе путь в Стамбул к тому, кто дороже мне всех на свете, к вам, мой господин и учитель. Поэтому я встал пораньше, с первым криком петуха, которого потом увидел, выйдя на нашу улочку, – он расхаживал перед домом, и в предрассветных сумерках, полный жизненных сил и благоговения перед Иерусалимом, устремился, не очень зная дорогу, к Западной стене, чтобы оплакать там разрушение Храма, прочесть утренние молитвы, припасть губами к ее камням, еще мокрым от росы, и попросить Всевышнего, чтобы он послал мне удачу. Потом я пошел на базар, почти пустой в это время, купил у одного еврея бублики, хаминадос,[102]102
  Хаминадос – здесь: сваренные вкрутую яйца, которые добавляют в хамин (см. прим.105); вообще: разные добавки к хамину (ладино).


[Закрыть]
чабер, вернулся домой, где мои молодые все еще нежелись во сне, сварил им крепкий кофе, поставил на столик рядом с кроватью, разбудил и сказал: «Я вам не только отец, но и обе матери, которые у вас обоих умерли в расцвете лет, поэтому мой долг окружить вас материнской заботой, но вы должны родить мне внука, иначе мне незачем жить». Они оба покраснели, хмыкнули, растерянно посмотрели друг на друга, потом каждый перевернулся на другой бок и натянул на себя свое одеяло. На высокой мечети высоким голосом затянул свою утреннюю молитву муэдзин. Иосеф сосредоточенно вслушивался в его нескончаемые рулады, от которых у меня начала кружиться голова, потом сел на кровать и объявил: «Наши сердца, отец, должны проникнуться этими звуками и начать биться созвучно им, пока забытая правда не выйдет наружу; иначе, что же с нами будет?» Он сбросил одеяло, взял за уши свою «идэ фикс», с которой не расставался всю ночь, встряхнул ее, сунул себе под феску и пошел умываться, чтобы окончательно развеять сон.

– Это я в шутку говорю, донна Флора… Фигурально…

– Нет, больше не буду… Это только, чтобы объяснить, почему я с тех пор из гостя, который вот-вот уедет, превратился в гостя, застрявшего надолго. Я стал понемножечку вить себе гнездо в Иерусалиме, в котором очень скоро свежие весенние ветерки сменились на невыносимый летний зной, который там, мой господин, называют «хамсин», а я в шутку назвал «мэин».[103]103
  Мэин – сто (арабск.).


[Закрыть]
Не прошло и нескольких дней, как у меня был уже посох, чтобы постукивать им по мостовой, и керосиновая лампада, чтобы высвечивать себя из темноты, а через неделю меня за мой голос уже заметили в Стамбульской синагоге и приглашали к амвону читать Тору по понедельникам и четвергам. Я ходил на базар и помогал Тамар чистить овощи и рыбу, а спустя еще неделю-другую я стоял уже за прилавком, который арендовал у одного исмаэлита на Сук-ал-Катанин. Я приходил туда после обеда, выставлял мешочки с пряностями, которые привез с собой, а также изюм, миндаль, семечки, и этим немножечко приторговывал. Я стал, можно сказать, уже иерусалимцем и, как все другие жители этого города, привык сновать по переулкам, опасливо озираясь, хотя вроде бы чего бояться, и жить в постоянной тревоге, не ускользнуло ли от меня какое-то предписание свыше. – В вашей кровати, мадам, все время в вашей комнатке. Я повесил там еще одно зеркало, свое, против вашего старого, чтобы оно сообщалось с ним и держало меня в курсе происходящего в доме, оповещало насколько близка та цель, которой я себя посвятил. И хотя моя окладистая борода мелькала во всех зеркалах, молодым я вроде бы пришелся по душе, я не чувствовал себя помехой, а даже, можно сказать, наоборот, я вдохнул жизнь в вялотекущие дни этого дома, погруженного в тихие безмятежные мечты. Достатка большого в нем не было, потому что наградой за службу Иосефа у консула был скорее почет, чем достаток, потому как и сам консул витал где-то в небесах – он вел себя не как консул, а как правитель, и сам уже порядком поиздержался, расточая деньги на самые разные нужды, опекая всех паломников, даже не англичан, не забывая и евреев, в которых он видел ключ к будущему. Каждая гостья могла рассчитывать на щедрый и радушный прием у него в доме, да он еще выделял ей Иосефа – поводить по церквям в Вифлееме, по мечетям в Хевроне, спуститься в долину Кидрон, подняться мимо источника Шиллоах на Масличную гору, чтобы гостья увидела, как английский консул умеет все расставлять по местам. Он умело смешивал разные веры, языки и народы, ставил все это варево в печку – печку пустыни – и готовил то любимое иерусалимское блюдо, которое так разжигало его аппетит.

– Гид, мадам, если угодно, переводчик, посыльный, писец для тайных посланий, иногда он варил кофе и разливал его в маленькие чашечки; приходилось ему и открывать литературные диспуты на заседаниях Иерусалимского литературного общества. Короче говоря, мадам, на все руки и в любой час, но особенно в час ночной, поэтому он зачастую возвращался домой очень поздно, и я едва ли не каждую ночь просыпался, проверял и, убедившись, что его место в кровати пусто, что его еще нет дома, начинал волноваться; у меня буквально заходилось сердце от беспокойства, не убили ли его, не дай Бог. Выходить на вымершие улицы я боялся и вместо этого поднимался на крышу и вглядывался в белесую темень, в жерла переулков, ждал, затаив дыхание, пока из мусульманского или христианского квартала не появится колышущийся язычок пламени, и по тому, как он колыхался, я узнавал, в чьей он руке. Я тут же бежал вниз открыть калитку, мадам, впустить его, как будто это он дорогой гость, прибывший издалека, и я должен угождать ему, удовлетворять его малейшие прихоти. О Боже, как я старался: я снимал с него шляпу, взмокшую от пота и прилипающую ко лбу, помогал разуться, расстегивал ему пояс, освобождал от "идэ фикс", не отпускавшей его ни на минуту, приносил воду помыть руки и ноги, разогревал еду, потому что он бывало целый день жил на одном кофе, и тогда, ублаженный и разомлевший – румянец уже вернулся на его щеки, – он оказывал мне милость: рассказывал о том, что случилось задень, с кем он встречался и кого водил на экскурсии, куда заходил, о чем думает консул и что сказала его жена, что им пишут из Англии и но какому поводу они заявили сегодня протест турецкому губернатору. Я все внимательно выслушивал, задавал вопросы, получал ответы, еще спрашивал, и он опять удовлетворял мое любопытство. Иногда в конце разговора я так, вроде бы шутки ради, тревожил его "идэ фикс", которая тоже лежала, разомлев, между нами. Я спрашивал: "Скажи, сынок, а что с теми евреями, которые еще не знают, что они евреи?" Сначала он вспыхивал, боясь подвоха, насмешки, а потом успокаивался, в глазах с узким прищуром появлялись огоньки и он отвечал: "Погоди, отец. Да, они позабыли, но они вспомнят, обязательно вспомнят". "А если они заупрямятся, – не унимался я, – если не захотят вспомнить сами?" У него уже слипались веки, но он все еще улыбался. "Если заупрямятся? – задумывался он. – Тогда мы подвергнем их испытаниям, и им придется страдать до тех пор, пока они не познают самих себя"…

– Да, страдать… Как будто это дело простое, житейское, принятое повсюду, и нет смысла об этом распространяться. Испытание за испытанием, пока они не поймут, кто они на самом деле. Господин мой, учитель, слышите ли вы меня?

– Ага… Да, так мы проходились насчет его "идэ фикс", и вскоре Иосефа смаривал сон, он засыпал прямо на месте, я поднимал его и вел в кровать, где тихонько лежала его жена, открывавшая те же ясные, необычайной красоты глаза, которыми вы смотрите на меня, мадам…

– Нет, не силой, донна Флора, а очень мягко.

– Только до постели…

– Отцовской рукой, мадам, поддерживающей и направляющей.

– Я хотел быть уверенным…

– Искал свидетельства…

– В зеркале я видел только тень…

– Стучат, мадам… Кто бы это мог быть?

– Уже время? Ну, слава Богу.

– Разве это помешает? Наоборот…

– Я ни за что не сдвинусь с места, мадам. Я умираю, хочу увидеть, как кормят хахама…

– В сторонке, в сторонке…

– Значит, этим его и кормят. Какое оно белое… как снег…

– Я понимаю.

– Протертая кашица… я понимаю…

– Понимаю. Бедный, как он не любил ничего жидкого.

– Да, от безвыходности. Конечно, вы правы, мадам. От безвыходности. Только такая кашица пройдет, как по маслу, насытит желудок и усладит душу. А кто это принес кушанье?

– Милейший молодой человек. Только не лучше ли было бы, если за хахамом ухаживали бы исключительно люди нашей веры?

– Ну что ж, впрочем, этот молодой человек действительно очень мил.

– Боже сохрани, ничего, что может взволновать хахама, только то, что подогреет его аппетит. Может быть, вам помочь? Может быть, я сам сяду здесь и покормлю хахама Шабтая, а вы тем временем отдохнете? Я ведь это только почту за честь…

– Ну хорошо, может, в другой раз…

– Передник? А где он?

– Сейчас-сейчас… Видно, что ему хочется есть…

– Господи, Боже мой, совсем как младенец. Ну просто как младенец…

– Что, мой господин? Что?

– Коротко, очень коротко, донна Флора, куда короче, но с замиранием сердца, потому что несмотря на ясное лето… А лето, ясное и очень жаркое, уже наступило, и уже пошла гулять по Иерусалиму какая-то болезнь, лечить которую еще не научились, а только пытались понять, как она называется. И в то время – сейчас-то я это знаю наверняка – у меня появилось предчувствие неминуемого несчастья, которое принесут эти ночные странствия и грезы наяву этого консула, научившегося говорить на иврите, причем, кто кого ведет за собой, кто у кого идет на поводу, было до сих пор непонятно. Но иногда, когда у меня не хватало терпения ждать его на крыше, я брал с собой керосиновую лампаду и спускался вниз. Я доходил до угла и ждал Иосефа возле зарешеченного окна дома Кальдерона. Светила луна, и я высматривал мигающий огонек его лампады. Откуда он появится? С восточной стороны – вместе со стадом черных коз, которое возвращается почему-то в такой поздний час с пастбища из самой долины Креста, или с западной – в толпе ночных паломников, только что закончивших молитву в церкви Гроба господня… Ведь он только и ждет, чтобы за их спинами незаметно проскользнуть туда, где быть нам строжайшим образом запрещено…

– Конечно, мадам, он бросал им вызов, да еще какой дерзкий. Ведь христиане даже друг к другу относятся подозрительно, одна церковь воюет с другой за каждый клочок Святой земли. А тут еврей сует свой нос в церковь их пророка и пытается пробудить в их памяти то, что они и представить себе не могут! Но и этого ему было мало – иногда он шел оттуда дальше, к воротам Муграби, откуда начиналась лестница к большой мечети, делал круг, чтобы пожелать спокойной ночи двум стоящим там на страже магометанам, прежде чем вернуться домой и дойти наконец до места, которого он опасался больше всего на свете, – до кровати.

– Ну конечно, это я в шутку, донна Флора, конечно, не до такой степени. Но посмотрите, как хорошо ест хахам Шабтай и как внимательно слушает. Мой господин и учитель, может быть, мой рассказ хоть немного скрасит вам вкус этой жидкой кашицы? Хи-хи…

– Нет, мадам, не сама кровать, а идея…

– Я имею в виду…

– Нет, Боже сохрани, очень мягко, тепло и уважительно…

– Ну в общем, того, что она, кровать, олицетворяет, то есть сна. Его душе было трудно смириться с тем, что тело на время отключается… Мадам…

– А вдруг он проснется, а мир уже изменился, вдруг, пока он спал, что-то стряслось без его ведома и участия. Вдруг та "идэ фикс", единственным и верным консулом которой он себя считает, зачахнет, развеется, и он уже будет не в силах ее оживить…

– Такое у него было чувство, мадам: день короток, работы невпроворот. А может, – кто знает, мой господин и учитель, – может, он подсознательно ощущал приближение смерти, подстерегавшей его в Иерусалиме, которому он непрерывно бросал вызов.

– Тамар, донна Флора, помалкивала…

– Она слушала, вдумывалась, выжидала…

– Готова была принять идеи мужа, если они начнут…

– Ночью она спала… В зеркале, которое я повесил, отражалось ваше старое зеркало, а в нем в свою очередь – зеркало, что висело у них возле кровати. Я видел, как наша Тамар лежит тихонько, спокойно. Смотрите, донна Флора, у него течет по подбородку.

– Может, чистую салфетку?

– Как велите, я к вашим услугам. Может, все-таки этот милейший грек сварил слишком жидкую кашу?

– Нет, что вы, я ни во что не вмешиваюсь. Всего одно слово, но и его я готов тут же взять обратно.

– Конечно, мадам, обо всем и, конечно же, покороче. Значит, ваша племянница… Все у нее спорится: она и тесто замесит, и хлеб выпечет, и кушанье приготовит; еда у нее и вкусная и здоровая, разве что порции маленькие, так что мне даже приходилось…

– Махши куса,[104]104
  Махши куса – фаршированные мясом кабачки (ладино).


[Закрыть]
и калабаса, и шакшука.[105]105
  Шакшука – яичница с помидорами (арабск.).


[Закрыть]

– Все по дням…

– В пятницу хамин[106]106
  Хамин – традиционное еврейское субботнее блюдо, которое готовят в пятницу и в течение субботнего дня выдерживают в горячей печи.


[Закрыть]
со всеми хаминадос…

– Иногда с мясом, иногда только с запахом мяса…

– Конечно, сама стирает и убирает. В доме, донна Флора, все блестит, пол – как большое начищенное зеркало. Помогает она и отцу и его молодой жене – каждый день часов в двенадцать она заходит за своим сводным братиком и такой же сестричкой и ведет их к водоему, в Мамилу, где так приятно играть в жаркий полдень, среди надгробий исмаэлитов. Туда приводят и детей Атиасов…

– Атиаса, который женился на младшей дочери Франко…

– Имя сейчас, как назло, вылетело, потом обязательно вспомню. Главное, общая картина, потому что – слушаете ли вы меня еще, мой господин и учитель? – я должен добиться цели, которую поставил перед собой в Иерусалиме: вдохнуть жизнь в этот немощный брак, который, казалось, не вышел из пеленок бейрутской помолвки, заключенной на скорую руку. Я решил, что нечего ей сидеть целыми днями дома. Время от времени я брал ее с собой на Сук-ал-Катанин и сажал за прилавок, уставленный приправами, семечками и орешками; я, разумеется, был всегда рядом. Пусть посмотрят на нее люди, обратят внимание на ее красоту, пройдут дальше и вернутся, может быть, заведут разговор, может, присмотрят приправу-другую. Я хотел, чтобы воздух вокруг нее немного накалился, – может, эта атмосфера подействует на ее молодого мужа, который сломя голову носится с гостями консула то в Вифлеем, то в Хеврон; может быть, он поймет, почему так смотрят на нее люди.

– Нет, Боже упаси, все самым благопристойным образом. Как только на жестянках с розмарином, корицей и чабером начинали играть красноватые лучи заходящего солнца и изюм загорался румянцем, я тут же складывал товар, сворачивал торговлю и отводил ее в синагогу рабби Иоханана Бен-Заккая – пусть посидит на женской половине, послушает, как мы читаем Талмуд, пока не наступит час минхи и не придут мужчины с рынка и увидят ее сидящей среди старух и вдов с улицы Харат-ал-Яхуд. Бывало, в синагогу заходил и Иосеф, вечно чем-то встревоженный, вечно в спешке, "идэ фикс" всегда при нем, торчит из кармана. Он становился рядом со мной, прилежно молился и в то же время пристально осматривал всех: вокруг просто евреи, которые не могут забыть, что они евреи, – им, стало быть, ни о чем не надо вспоминать, стоят себе и молят о чем-то Бога, повторяя старые слова на старый лад… Иногда он поглядывал в сторону женской половины, прищурившись, словно высматривая маленькую фигурку жены где-то на горизонте, потому что, хотя с бейрутской помолвки прошел уже год, она все еще лежала на них тонким слоем меда, прозрачного и золотистого, который нужно слизывать, мягко и терпеливо. И я, хахам Шабтай, принялся за это дело, потихоньку, но, в общем, успешно, мадам…

– Конечно, фигурально, мадам… Не пугайтесь… Чтобы они стали ближе друг другу, роднее… Дело, начатое в Бейруте, святое дело, надо было довести до конца. Вы понимаете меня, хахам Шабтай? И вот ходим мы неразлучной нарой, мадам, сирота-невеста и я, по Иерусалиму, залитому тем летним слепящим и обжигающим светом, искру которого я впервые увидел в ваших глазах, донна Флора, когда вы пожаловали в Салоники, увидел и запомнил навсегда. Ни на минуту не забывая о своей миссии – вдохнуть жизнь в этот брак, – я постепенно начал повсюду водить ее за собой. Заходили мы и во двор консульской миссии, посидеть в тени старых деревьев у колодца, поглядеть, как закладывают фундамент новой церкви, которой уже дали название – Крайст черч – и которая будет построена, чтобы прославить в веках имя Британии. Я видел опять, как накаляется воздух вокруг нее: строители поворачивали головы в нашу сторону – красота имеет такое свойство кружить головы, роняли свои инструменты; случайные прохожие замедляли шаг, некоторые даже возвращались в недоумении, как будто, увидев ее, испытали что-то особое, но не могли понять: потеряли они что-то или обрели. Мы привлекали внимание, и жена консула, собственной персоной, выходила в конце концов пригласить нас на чашку чая, посидеть с ней, покурить наргиле; случалось, она посылала одного из слуг за Иосефом, его извлекали из глубины внутренних служебных помещений, приводили. Вначале он очень смущался, но потом, видя, что все настроены очень благосклонно, все нам вроде бы рады, смирялся с неизбежным и даже проявлял радушие, входя в роль хозяина, принимавшего желанных гостей. Иногда я даже вытягивал его днем из консульства, чтобы он сходил домой, перекусил, прилег в своей прохладной спальне рядом с женой, любовь к которой в нем должны были разжечь взгляды чужих людей. Тут я уж не сторожил на своем посту у зеркал, а уходил из дому, оставляя их одних, но дверь запирал, потому что и у меня к тому времени появилась своя "идэ фикс", пусть маленькая и скромная по сравнению с его идеей, но не менее навязчивая, – хоть умри, но они должны были принести мне потомство. И вот я выходил в жаркий полдень через Львиные ворота, спускался в Кфар-Шиллоах и заходил к шейху. Тут я должен вам сказать, что в этот тихий и безлюдный час дня, когда на улице ни ветерка, когда воздух сух и неподвижен, у человека лучше всего работает нюх, и мне подносили всякие травы и коренья, веточки и цветы, собранные исмаэлитами по велению шейха в Самарии и Иудее, от Мертвого моря до низины вдоль Средиземного моря специально для меня, чтобы я их понюхал и отобрал такую траву, такую колючку, такой побег, который можно использовать для леченья или пустить на приправу…

– Да, мадам, исключительно для того, чтобы я их понюхал, и таким образом я впитал в себя все запахи нашей земли – травинка за травинкой…

– Приправу, которая по запаху и по вкусу могла бы сравниться с теми, которые я привез с собой из Салоник; их запас, между прочим, подходил к концу на исходе этого лета, который, как известно, тяжелее самого лета…

– Да, мадам, подходили к концу. Я поднял цены чуть ли не вдвое, но от этого покупателей стало только вдвое больше; расхватывали все – чабер и базилик, шафран и розмарин, майоран, тмин, мускатный орех и орегано. У магометан начинался месяц великого поста, и они накупали приправ на последнюю трапезу, такую пряную, чтобы ее можно было вспоминать каждый день в течение томительных часов поста, до тех пор, пока не прозвучит пушечный выстрел на закате, возвещающий, что им можно есть. Этот пушечный выстрел, хахам Шабтай Хананья, очень пугал Иосефа, которого я, возвращаясь, заставал еще в постели, но уже одного; он сидел на кровати в сумерках, прямой и застывший, как лезвие ножа, рукоятка которого обернута простынями, словно прошитый насквозь лучами солнца, угасающего где-то над Яффскими воротами; полуденный отдых, на который я обрек его, уже закончился, он даже уже помог жене выбраться через окно в кухне на задний двор Сурняги, откуда она отправилась к отцу, чтобы повести детей в Мамилу. Он же ждал, пока я вернусь, открою дверь и выпущу его на волю…

– Да, мадам, так и ждал, терпеливо завернувшись в простыню, погруженный в свои мысли. Я доставал из-за пазухи душистые травы и коренья и совал их под матрац, чтобы немного заглушить запах семени, витающий над кроватью, кишащей прозрачными бусинками-лилипутами, горемычными братиками и сестричками "литтл Мозеса", которому суждено появиться на свет… бесенятами, порхающими как поднятые ветром пылинки по комнате, дрожащей сейчас от раскатов, что доносятся с горы Сион… Хахам…

– Мадам?

– Боже сохрани, дражайшая роббиса…

– Боже сохрани, донна Флора, никакого неуважения…

– Боже сохрани… Никакого неуважения, мадам, но и ни словом не погрешить против правды…

– Что значит «допек»? Иосефа? Ничего подобного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю