Текст книги "Господин Мани"
Автор книги: Авраам Бен Иехошуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
– Да, сэр.
– Да, сэр.
– Я так счастлив, что смог завоевать ваше доверие.
– Вы действительно так полагаете, сэр?
– Конечно, сэр, если бы он не являлся английским подданным, прокуратура не обязана была бы требовать смертной казни. Если бы он принадлежал к местному населению оккупированных территорий…
– При очень сомнительных обстоятельствах. Хотя есть официальный документ, но выдан он был в обход закона.
– Если смотреть под этим углом зрения, сэр, то конечно. Если принять во внимание…
– Его дед, сэр, приехал сюда из Салоник, которые принадлежали тогда Турции, а сейчас относятся к Греции.
– Несомненно, сэр, можно считать это Грецией, но если мы его вышлем, согласятся ли они его принять?
– Именно на острова, господин полковник?
– Конечно, сэр, любой корабль, отплывающий из Яффы на запад, идет мимо них и заходит на Родос, на Крит… Какой из них вам больше приглянется, господин полковник.
ПОСТСКРИПТУМ
Лейтенант Айвор Стивен Гурвиц служил при штабе Алленби до конца войны, вместе с армией побывал в Бейруте, Халебе, Дамаске. Он находился на своем посту и во время последних боев за Мосул перед самым подписанием соглашения о прекращении огня с Турцией в октябре 1918 года. После капитуляции Германии в начале декабря Гурвиц поспешно демобилизовался, чтобы успеть к началу учебного года в Кембридже. В 1920 году он с отличием окончил юридический факультет, в 1921-м получил право практиковать и предпочел проходить специализацию в прокуратуре Манчестера. Однако на государственной службе он не задержался – вскоре его принял в свою контору известный юрист-еврей, на дочери которого он вскоре женился. Практикуя, Гурвиц подготовил и защитил докторскую диссертацию на тему «Суды над шпионами в военное время».
Эта работа получила широкое признание и открыла перед ним академическую карьеру. Он начал преподавать право в Манчестерском университете, а спустя несколько лет перебрался с женой и двумя маленькими детьми в Лондон, получив ставку профессора на факультете права столичного университета. В Лондоне он сблизился с руководством Сионистской организации и даже консультировал там на добровольных началах. Его юридическая карьера продвигалась, как можно было и предположить, весьма успешно, он считался очень хорошим преподавателем. В 1957 году на свое шестидесятилетие он побывал в Израиле и с тех пор приезжал туда еще несколько раз. Встречался с лидерами, включая Давида Бен-Гуриона. Один из его внуков даже репатриировался в Израиль и поселился в киббуце Ревивим. В октябре 1973 годы Айвор Гурвиц скончался в Лондоне от инсульта. Ему было семьдесят семь лет.
Полковник Майкл Вудхауз не вышел в отставку после окончания войны, он заседал в военных судах в разных уголках империи. Поскольку его зрение все ухудшалось и в конце концов он совсем ослеп, к нему прикомандировали помощника, который сопровождал его повсюду: в Малайе, Бирме, Индии, на Цейлоне. Его слава судьи все возрастала, и слепота только способствовала этому. Он председательствовал во многих судах над английскими офицерами колониальных частей и был знаменит своим умением проникнуть в суть дела и найти нетривиальное решение. Когда началась вторая мировая война, он находился в Кении, но немедленно потребовал возвращения в Лондон, чтобы стать на защиту отечества. В июне 1941 года он погиб во время одной из воздушных атак на Лондон и был похоронен в родном поместье со всеми воинскими почестями. Ему было шестьдесят четыре года
ДИАЛОГ ЧЕТВЕРТЫЙ
Елени-Сад, 1899
Поместье Елени-Сад на западе Галиции, неподалеку от Кракова, 21 октября 1899 года, ночь с пятницы на субботу.
Беседуют Эфраим и Шалом Шапиро.
Доктору Эфраиму Шапиро двадцать девять лет, он холост, родился в 1870 году в поместье родителей Шалома Шапиро и Сарры Шапиро (в девичестве Померанц). До десяти лет учился дома, частные учителя занимались с ним Торой,[53]53
Тора (Учение, ивр.) – Пятикнижие Моисея, первые пять книг Библии (Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзаконие).
[Закрыть] Талмудом и немного арифметикой; потом ходил в небольшую еврейскую школу в соседнем местечке. Несмотря на явную склонность к гуманитарным наукам, он по настоянию родителей и благодаря их огромным усилиям начал изучать медицину в знаменитом Ягеллонском университете в Кракове. Учился он около семи лет, без особой охоты и считался весьма посредственным студентом. На все каникулы, даже самые короткие, ездил домой.
В 1895 году Эфраим получил диплом и, отклонив предложение пройти специализацию в одной из больниц Кракова, предпочел занять место детского врача в родном округе, чтобы осуществить свою давнюю мечту – вернуться в родное поместье.
Он был худощав и высок, часто подвержен приступам меланхолии, с лица его не сходило что-то вроде иронической усмешки. С местной еврейской общиной он особых связей не поддерживал, в синагогу ходил только в Йом-Киппур.[54]54
Йом-Киппур – см. прим.6.
[Закрыть] Так и не женившись, он жил в родительском имении, где ему выделили целое крыло, чтобы он открыл там небольшую клинику. Вечера, часто до поздней ночи, он, к великому неудовольствию родителей, проводил в долгих беседах со слугами-поляками. В них порой принимала участие и его младшая сестра Линка, которой Эфраим по собственной инициативе давал уроки арифметики.
В 1898 году его отец Шалом Шапиро поехал на Второй сионистский конгресс в Базель. Он вернулся оттуда под большим впечатлением от личности Герцля и с глубокой верой в новое движение. Время от времени он помогал местной сионистской организации устраивать вечера и всегда брал с собой дочь Линку, потому что состояние здоровья его жены Сарры не позволяло ей покидать дом.
В августе 1899 годы Шалом, считавшийся официальным делегатом от своего округа, собрался на Третий конгресс, но в последний момент из-за обострения болезни жены вынужден был отказаться от поездки. Вместо себя он послал сына и дочь, чтобы они смогли воочию увидеть лидеров сионизма. После конгресса, вместо того, чтобы, как было запланировано, провести две недели в еврейском пансионе в Лугано, Эфраим и Линка отправились в Палестину. Путешествовали они в общей сложности сорок дней.
Шалому Шапиро пятьдесят один год, он родился в 1848 году в Вильне в очень бедной семье. Учился в хедере,[55]55
Хедер (букв. комната, ивр.) – еврейская традиционная начальная школа.
[Закрыть] потом в иешиве,[56]56
Иешива (букв. заседание, ивр.) – высшее еврейское религиозное учебное заведение, где изучают главным образом Талмуд.
[Закрыть] в учебе преуспевал, но вынужден был бросить ее из-за тяжелого материального положения семьи. Нанимался частным учителем в дома богатых евреев в районе Пинска. Судьба влекла его все дальше на Запад, в Галицию, и в 1867 году он попал в Елени-Сад, поместье Меира Померанца, владельца большой ветряной мельницы. Он обучал дочь хозяина Сарру, которая была старше его на три года. В 1869 году их поженили, а в 1870-м у них родился сын Эфраим. Сарра после родов сразу слегла и проболела очень долго. Тем временем скончался ее отец, и Шалом Шапиро стал вести дела покойного тестя. Он проявил незаурядную сметливость и расчетливость в торговле и за несколько лет значительно расширил дело. Он купил еще несколько мельниц и взял в аренду лесные угодья. Во всей округе он был известен как честный и надежный партнер. Сын Эфраим рос на радость родителям, но из-за хронической болезни матери пополнения в семье все не было и не было. Однако Шалом не отчаивался, и в 1879 году, спустя девять лет после рождения сына, на свет появилась и дочь. Дом наполнился радостью, хотя, к сожалению, и без того слабое здоровье матери еще более ухудшилось.
В 1897 году Шалом Шапиро стал горячо интересоваться недавно основанным сионистским движением. Побывав на Втором сионистском конгрессе в Базеле, он пришел в восторг от горячности дебатов и проникся новыми идеями. Там он даже удостоился двух-трехминутной встречи с лидером сионистского движения доктором Герцлем и имел с ним короткую беседу, которая велась по-немецки. Из-за болезни жены он не смог поехать на Третий конгресс, но решил послать туда сына, чтобы тот узнал, что такое сионизм. Шалом также надеялся в душе, что Эфраим познакомится там с какой-нибудь еврейской девушкой – затянувшаяся холостяцкая жизнь сына, так же, как отсутствие у него интереса к местной еврейской общине, вызывали беспокойство родителей. Линка, которой исполнилось к этому времени двадцать лет и которая всегда была ярой сторонницей сионизма, умоляла отпустить ее с братом. Родители колебались, но когда за Линку стал просить и Эфраим, они дали свое согласие.
Реплики Шалома Шапиро в приведенном ниже диалоге опущены.
– Я здесь, отец. Здесь, возле комода, на кушетке.
– Нет… Просто так… смолю папироску.
– Прячусь? Ну что ты…
– А… Что ж, может быть, ха-ха… значит прячусь…
– Нет, я не очень устал, в темноте есть своя прелесть – и немалая. Лес, лягушки… отчизна; а ведь тут тем временем наступила зима… Поразительно… Ни листика мне не оставили…
– Я ел.
– Нет, отец, я сыт, совершенно сыт. Да тут и самовар и пироги, принесенные Стефой. Она не может прийти в себя, все дрожит и непрестанно крестится, глядя на меня, да все норовит поцеловать руку. Что это со всеми вами, мои дорогие? Я что, вселяю в вас страх?
– А… Вот оно что.
– В этом все дело? А я и не сообразил…
– Совершенно верно… От искренности…
– А я и не понимал отчего весь этот переполох. Мражек падает на колени, срывает картуз, несет на плечах Линку от вагона к экипажу, укутывает нас полостью – прямо как сказочных принцев…
– Колокола? Да, слышу, а я дурачина-простофиля ничего не понял… Думал соскучились, так нас любят…
– Нет, теперь все понятно. Но чтобы с таким подъемом?
– Костры в деревне? Действительно.
– До такой степени?!
– Конечно, Святая земля принадлежит и им… Конечно, она и их в определенном смысле… Ты даже не знаешь, насколько ты прав…
– И Иерусалим, и все остальное… Ха-ха… Но такой восторг? Стараются поцеловать хотя бы полу…
– Нет, отец, я не ощущаю усталости, ее как рукой сняло, как только я вдохнул наш влажный воздух с запахом болот. Как хорошо тут, у огня! В поездах не топят, предполагается, что человеческие создания будут сами согревать друг друга, но ты не представляешь, сколько тепла надо отдать, чтобы получить хоть малую толику от других… Потому-то так прекрасен этот камин – он не требует ничего взамен… Всю дорогу я тешил себя одной, казавшейся мне очень забавной идеей: я возвращаюсь домой и лезу прямо в камин… О, Боже мой, как я счастлив!
– Да, я счастлив несказанно. Когда поезд вышел из Кракова и я ощутил, что наше странствие подходит к концу, когда солнце вдруг зарябило, стараясь пробиться сквозь кроны деревьев, когда на горизонте показались ивы, с обеих сторон подступающие к насыпи, когда я увидел знакомый покосившийся деревянный указатель с надписью «Елени-Сад», я ожил, как будто из темных туннелей душа моя вырвалась на свободу. Вернулась домой после скитаний по подземельям.
– Скитания душ? Ты что не помнишь? Когда я был совсем маленький и умер дед, ты рассказывал о воскрешении мертвых. Мол, придет час, наступит конец света, и все встанут из могил; неевреи прямо здесь, где они похоронены, а наши мертвецы, то есть мы сами, по подземельям пробьются в Эрец-Исраэль[57]57
Эрец-Исраэль – страна Израиля, земля Израиля (ивр.).
[Закрыть] и там оживут. А мы с Линкой наоборот – оттуда сюда. Как будто мы двигались не по поверхности земли, а в ее толще, в дыму и копоти. Паровоз завывал, сыпал искрами, влетал в туннели, пробегал мимо заброшенных станций в громогласной тьме. И вдруг все остановилось, и из тумана показались наши мельницы – это же настоящее воскрешение из мертвых. Я так счастлив! Мы же чуть-чуть не пропали…
– Да, чуть не пропали… В самом деле. Нет, ты выглядишь очень утомленным, отец, лицо осунулось, ты должен пойти и лечь. Только дай мне еще папиросу, и я останусь здесь, в уголке своего детства, здесь на старой кушетке я встречу рассвет. Я хорошо себя знаю, мне не уснуть, я слишком возбужден. Я буду здесь и в любой момент, когда ты пожелаешь, готов предстать пред твоим судом.
– Я хочу отчитаться… полный отчет. Ты сердишься?
– Конечно же, вправе…
– Вне всякого сомнения… вправе… До тех пор, пока не поймешь, если сможешь… Потому что я сам не в состоянии понять…
– Как хочешь… Ты уверен? Можешь прервать меня, когда тебе будет угодно. Я уже рассказывал матери о всех передрягах последних недель, когда началась наша "восточная тишь"… Мама очень плохо выглядит, я прямо закусываю губу, чтобы не сказать лишнего слова; чтобы она не заметила, что я как врач просто в ужасе от ее состояния… Что происходит, отец?
– Когда?
– Уже кровь? О, пресвятой Боже…
– Утром? Хорошо, хорошо, не сейчас. Но завтра я возьмусь за свои пробирки и реторты. Позволь мне вмешаться в лечение. Нужны быстрые и решительные меры, ты не можешь отстранить меня вовсе, превратить в стороннего наблюдателя.
– Из своего угла… Но под правильным ракурсом… Как хочешь… Не сейчас… Я все же…
– Ладно, пусть будет так… Диктат. А что там наверху? Вода все еще льется… Будто она там уже не тело пытается отмыть, а душу, ха-ха.
– Хорошо, пусть себе моется. Не мое дело. Последние семь дней она только и носится с этой мечтой – помыться, словно на ней отложилась грязь всех поколений. Ну что ж, быть может, вода разгонит ее печаль, такая методика – гидротерапия – описана в учебниках. Только надо проследить, чтобы она не уснула там в ванной – три дня она не смыкала глаз, вся, как на иголках, в тесном купе, все время у окна, прижавшись лицом к стеклу; всю Болгарию она проехала стоя…
– Я уже поклялся матери…
– Она абсолютно здорова.
– Похудевшая? Ну и что? Что с того? Скоро опять поправится.
– Я так и знал, что вы переполошитесь… Но и они отрастут…
– Не в Иерусалиме, а в Стамбуле, десять дней назад… Проснулась среди ночи в слезах, шутка ли – они ползают по подушке; мыла в гостинице нет, вода кончилась. Стала искать ножницы, я попытался ее урезонить: "Успокойся, половина человечества вскармливает их на себе и не становится от этого менее человечной. Чего ты так всполошилась? Папа и мама примут тебя и так, даже со вшами, и будут любить не меньше". Но ты же ее знаешь – за улыбкой несокрушимое упрямство, а может, и тайное желание нанести себе что-то вроде увечья. Я предложил вычесать ее, но она не дала мне даже притронуться, побежала к швейцару, раздобыла кривой турецкий кинжал и, стоя у мутного зеркала, принялась отрезать прядь за прядью.
– Мне тоже, отец. Прямо сердце разрывалось, когда ее роскошные каштановые волосы падали на пол и среди отрезанных прядей обиженно копошились турецкие вши, а может, среди них затесалась и одна палестинская. Я хотел было собрать и сохранить ее косы, но побоялся ее… Потом в поезде с этой странной короткой стрижкой она привлекала в десять раз больше внимания, люди специально проходили мимо нашего купе, чтобы посмотреть на нее, – она словно от этого похорошела.
– Бог ее знает, высокие скулы… глаза…
– Нет.
– Я молчал, разумеется. Что я мог сделать? Мы вообще мало разговаривали в последние дни. Совершенно другой человек, чужой, своенравный, всем недовольна, ничего не слушает, ходит чернее тучи… Я решил: с меня хватит, я умываю руки, сдаю ее вам и до свидания, перееду жить к бабушке.
– Да, до свидания… Дорогой мой отец, ты еще не такое услышишь…
– Да, но только там, в гостинице в Стамбуле, когда мы ждали поезд назад в Европу…
– Но не было выбора, поверь мне, отец, послушай, на самом деле, не было выбора, да и средства были уже на исходе…
– Я вообще не знал, как мы оттуда выберемся… поверь.
– Да, я обещал, и свое обещание выполнял самым исправным образом… повсюду… и в Венеции… всюду.
– И в Эрец-Исраэль, разумеется. Там как раз это соблюдалось особо строго. Сначала я спал на другом этаже в окружении рожениц, а потом в пансионате за тридевять земель от нее.
– Сейчас услышишь.
– Что-то вроде клиники…
– И на корабле – всюду отдельные каюты, а если нет, ставили большую ширму.
– Ширму… и то только в конце на обратном пути. В Стамбул же мы приехали поздно ночью, была только одна комната в привокзальной гостинице, а ночевать далеко от вокзала я не хотел, чтобы не опоздать на поезд, отходящий рано утром. Турцией мы были уже сыты по горло, да и деньги…
– Я говорю тебе, отец, а ты не слушаешь. В чем ты меня подозреваешь, черт возьми? Когда мы добрались до Турции, у нас было сто…
– Около тридцати талеров… А золотые монеты я не хотел трогать… Пока не прояснится… Вот они, в поясе, как ты и дал…
– Я знаю. Могу представить отчет за каждую копейку.
– Конечно, отец, конечно, дело не в деньгах, а в принципе… Знаю, знаю. Но всякое могло случиться. Например, в Бейруте: несчастный случай на вокзале, и мы застряли на целую ночь, судно же со всеми вещами поплыло в Стамбул без нас; когда мы прибыли, от багажа остались только рожки да ножки, пропало все, включая гостинцы, купленные в Иерусалиме…
– Потом… дойдет очередь.
– Человек погиб, близкий знакомый…
– Я же и говорю, Боже ты мой, я опасался, что деньги кончатся и я…
– Нет, я не кричу, извини, но ты от меня вроде чего-то добиваешься, чего?
– Оплакиваешь? Что ты оплакиваешь? Чудные волосы Линки? Это ведь восстановимо…
– Другое, что не восстановить?
– Ну, например… например… впрочем, неважно…
– Нет, я никого не пугаю.
– Например, скажем, простосердечие, отец, или умение радоваться.
– Да, радоваться.
– В самом прямом смысле. Радость, простосердечие. Нет, я говорю не для того, чтобы причинить тебе боль. Вы ведь могли больше не увидеть ее… Она хотела остаться там… Я из последних сил выволок ее из пропасти…
– В Палестине, мой дорогой, в Эрец-Исраэль.
– Извини, но не сейчас – у тебя не хватит терпения выслушать все по порядку, ты же валишься с ног… Иди спать, отец… Завтра… Только дай мне еще одну папиросу, эти – как солома…
– Папиросы со Святой земли. Там тоже пыхтят.
– Тем более… Возьми всю пачку. Жаль, что я не привез побольше, надо было сообразить, что папиросы оттуда будут тебе особо приятны…
– Это? Бог его знает, вроде верблюд…
– Наверное, несколько объевреившийся.
– На самом деле они серее, цвета песка… выносливые создания… может, потому, что у них маленькая голова.
– Спасибо.
– Арабы, разумеется…
– Есть кочующие, есть и оседлые.
– Большинство? Живут в селениях и городах.
– Да, в самом деле.
– Где кочуют? Они не кочуют…
– Я не считал, но их видно…
– Нет, отец, я не кипячусь, у меня в голове до сих пор стучат колеса – пять дней с поезда на поезд, Европа вся покрыта рельсами. Молодой немецкий инженер, ехавший в одном купе с нами из Салоник, говорил, что лет через десять-двадцать можно будет сесть в вагон в одном конце Европы и доехать до другого конца так, что не придется и ногой ступать на перрон…
– Так он считает. А за окном, отец, Европа, вся светится лихорадочным светом, как-то надрывно, поезда переполнены, в деревнях жгут костры, крестьяне бросают плуг и превращаются в пилигримов, разводят костры на полях. Называется это все "фэн де секл" – последние денечки уходящего века; заметна приподнятость духа, но заметен и страх; всякого рода пророки и прорицатели, ряженные повсюду, русские мужики ноют, кланяются, зажигают свечи, греки и турки – те всегда горазды тебя облапошить. И всюду, в любом уголке ты найдешь, отец, наших собратьев – глаза беспокойные, бегающие, продвигаются на запад, некоторые поворачивают на юг, деловитые паломники, потому что Бога они не ищут, Он у них и так на шее сидит, гнет их к земле жалким скарбом, который они волокут на себе, и детьми; эти еврейские дети, все в грязи, так и вертятся под ногами…
– Из Эрец-Исраэль мы выехали две недели назад, в Бейрут прибыли накануне Суккот…
– С этим человеком…
– Ну, с этим врачом, который затащил нас в Иерусалим. Линка писала же тебе про него…
– Доктор Мани.
– Еврей, конечно, а ты как думал? Где-то тут был графин…
– Вдруг начало знобить.
– Неважно… Только если бы ты развел посильнее огонь… Как я скучал по этой печке… холодными ночами…
– А, уже суббота… я совсем забыл.[58]58
См. прим.44.
[Закрыть] Тогда позовем Мражека.
– Хочешь слушать дальше? У тебя есть силы?
– У меня есть… Только бы огонь посильнее. Куда запропастился этот Мражек? Он что, тоже соблюдает субботние заповеди? Там наверху что-то очень тихо, не заснула ли она и вправду? Или рассказывает шепотом маме о своих похождениях? Может, отец, ты желаешь подняться наверх и выслушать все непосредственно от нее? Я не настаиваю… Я не обижусь.
– Ну хорошо…
– Пусть будут две истории, одна прозвучит наверху, а другая внизу. А правда где? Посередине, на лестнице…
– Сначала? А где начало?
– Не сердись, только не сердись, я умоляю. Я ни от чего не увиливаю. Между прочим, я видел твоего Герцля и говорил с ним, но привет от тебя не смог передать, встреча была очень короткой и было не до того…
– Сначала? Но начало ты знаешь, Линка же написала тебе три письма.
– Хорошо, хорошо. Но с чего начинать? Я очень боюсь причинить тебе боль.
– В Эрец-Исраэль? Как это "что занесло"? Ха-ха. Такой сионист, как ты, и вдруг спрашиваешь? Ты же послал нас на сионистский конгресс, ты что, забыл? А оттуда направиться в Эрец-Исраэль будто сам Бог велел, ха-ха…
– Что значит "какая связь"? Я думал, что с Палестиной это связано самым непосредственным образом. Может быть, я ошибаюсь…
– Прости. Итак, сначала. Дорога туда была просто распрекрасной. Ладилось все. Тепло, ясное небо. Уже в Катовице в поезд стали садиться делегаты конгресса с разных концов Галиции и Польши. Сионистский поезд, за исключением, наверное, машиниста, но его не было видно. Вечером прибыл состав из Москвы, и в наш вагон ввалилась ватага молодежи, которая просто поразила меня, – совсем другие евреи, отец, жизнерадостные, но в то же время очень серьезные. Одеты по-простому; евреи, и знают, что они евреи, но при этом свободные люди, так не похожи на наших; "дети погромов", но со светлой надеждой в душе; котомки с провизией, чтобы сэкономить на ресторанах. Я видел, что Линке они очень понравились, она сначала стеснялась, но не настолько, чтобы они ее не заметили и не подошли. Завязалась беседа, сначала, конечно, на идише, но тут же нашелся кто-то, кто знает французский, кто-то, кто говорит по-английски; сразу стало понятно, насколько полезны были уроки мадам Завистовской; вообще надо сказать, что языки открывали нам двери повсюду – в Швейцарии, в Палестине. О, там, в Палестине, английский язык творит такое…
– Сейчас, по-порядку, отныне все по-порядку, дойдет очередь и до боли, этого не избежать, как не избежать и того, что она будет усиливаться по мере того, как правда будет выходить наружу, как взошедшее тесто, которое так и прет из горшка. Эта история, отец…
– Да… Мы еще в том же вагоне, ставшем чисто еврейским, потому что все неевреи из него сбежали; все окрылены надеждами, все буквально светятся сионизмом, и даже я, у которого, как ты знаешь, есть на этот счет глубокие сомнения, прислушиваюсь ко всему весьма благосклонно. Ко мне подсела пара с Украины, не нашедшая места в толпе, обступившей Линку; крепкий парубок с бородой, в вышитой рубахе и его молодая спутница; я уже обратил внимание, что пары так и льнут ко мне; этих сблизил, конечно, сионизм, и они тут же начали излагать мне свою «позицию», свою «программу»; один начинает, другой за него договаривает; выяснилось, что они не делегаты, они наблюдатели, но у них далеко идущие планы, они активные наблюдатели, радикалы, готовые идти в бой; о Герцле они отзываются как об авторитарном вожде, а не как о писателе-утописте…
– Утописте…
– В утопиях нет ничего дурного.
– Этого я не сказал.
– Конечно, отец.
– Все возможно… Итак, уже рассвет, смех Линки разносится по вагону, за окнами удивительные башни Праги, смех не смолкает и когда по обеим сторонам мелькают немецкие леса и поезд замедляет ход в окружении мюнхенских домов из красного кирпича. Здесь мы все выходим размять кости, пока паровоз заправляют водой и из купе выветривается наш дух; одной компанией мы идем по улицам этого чудного города, по переулкам, и Линка уже не идет, она порхает среди юношей и девушек из России; я плетусь за ней, пара с Украины не отпускает меня ни на минуту; я иду позади и думаю, что на самом деле Линка куда красивее, чем нам казалось в нашем задрипанном Елени-Сад. Безмолвие ветряных мельниц, мой дорогой отец, помешало нам рассмотреть…
– Эта каштановая неповторимая женственность… Мне казалось, что я один чувствую это, но вдруг, в один миг она раскрылась всем, предстала на общее обозрение и сразу пришлась всем очень по вкусу, а я, полный кретин, так волновался, заметит ли кто-нибудь, поймет ли.
– Неважно.
– Неважно.
– Ты прав, я действительно говорю «неважно» как раз тогда, когда на самом деле важно…
– Растекаюсь по древу? Может быть, но позволь мне рассказывать по-своему…
– Сил мне хватит, только позволь уж мне «растекаться» как мне удобно; ты же меня знаешь, я всегда много говорю вроде о незначительных вещах, но все-таки всегда прихожу к какому-нибудь итогу.
– Не злоупотребляю. Но даже если я отклонился, не пожелаешь ли ты узнать почему? Должна же быть причина, ведь все шло точно по плану, поезд в твой Базель отошел ровно в полночь, с вокзала на следующий день мы поехали в твой пансионат, вдыхая твой любимый сладкий швейцарский воздух – все, как ты рассказывал в прошлом году, все в точности. Две чистенькие, миленькие комнатки…
– Да, фрау Куральник помнит тебя, и Фриш тебя помнит…
– И Дед… конечно, и Дед. Все очень жалели, что ты не приехал, я рассказал о матери, они расстроились, от Линки же, которая премиленько раскланялась со всеми, пришли в восхищение. В пансионате уже было полно делегатов – из Англии, из Бельгии, на кухне спорили, как обеспечить кашрут, и свинина была уже отделена от сыра.[59]59
Кашрут (букв. пригодность, ивр.) – религиозные законы о разрешенной и запрещенной евреям пище. В частности, предписывается отделять мясное от молочного, а свинина вообще запрещена для употребления в пищу. Поэтому замечание Эфраима Шапиро звучит иронически.
[Закрыть] Со всех сторон доносилась еврейская речь, и мне вдруг стало не по себе, я зашел в свою комнату и бросился на кровать. «Зачем я здесь?» – спрашивал я себя. Потом я уснул и мог бы проспать так весь конгресс, если бы Линка, возбужденная и ликующая, не разбудила меня к вечеру. Она побывала в оргкомитете и теперь размахивала перед моим носом двумя глянцевыми мандатами: доктор Эфраим Шапиро и Лина Шапиро, делегаты Третьего сионистского конгресса. Черт ее знает, как ей удалось заморочить им мозги…
– Выясняется, что да.
– Твой мандат, естественно, достался мне, но ради нее наше представительство было удвоено. Если так формируется новая еврейская демократия…
– Она, кажется, была самой молодой делегаткой.
– Благодаря ее обаянию, потому что стоило ей вылететь из гнезда, как она стала стремительно оперяться и превратилась в птицу, которая увлекает за собой всех… В своей раковине, в своей девичьей светелке, за синими шторами, за окнами, выходящими на нашу серую степь, созрела женщина, настоящая женщина, и пока я пытался это осмыслить, все перевернулось. Теперь уже не старший брат вел за собой маленькую сестренку, а некий унылый лысеющий джентльмен влачился за молодой зажигательной женщиной. Вначале все принимали ее за мою жену. "Ваша жена пошла туда", "Где ваша очаровательная жена? Ведь она обещала прийти", – и я с ухмылкой мямлил в ответ: "Это не моя жена, это только моя сестра", – и сердце щемило, было одновременно приятно и грустно.
– Неважно, это чепуха.
– Да, я опять говорю «неважно», ха-ха. Ты так прислушиваешься и придаешь значение каждому слову, я же говорю как со сна, отец, а потому не придирайся к словам, главное – суть, а суть в том, что все действительно сместилось: отец с матерью посылают сына, закоренелого холостяка, на съезд евреев и евреек, чтобы он нашел себе наконец спутницу жизни; он приезжает туда и вдруг оказывается в положении человека, якобы женатого на молодой женщине, за которой надо все время присматривать, чтобы она не изменяла, ха-ха…
– Ну, конечно же, это было истинное намерение, скрывавшееся за сионистским пылом, мой дорогой отец, а конгресс – лишь предлог…
– Ну, скажем, внутреннее, подсознательное.
– Ладно, пусть побочное, не будем торговаться, ты настроен очень агрессивно, отец, я же только пытаюсь поведать тебе историю, привезенную из твоей Палестины; у меня такое ощущение, что эта история, как запеленутый младенец, лежит
тут рядом со мной на старой кушетке и, если я не выскажу ее до конца, начнет криком кричать и изойдет слезами. Вот, значит, день подходит к концу, наступает вечер, вечер открытия конгресса; мы оба, так сказать, полноценные делегаты, и наш долг оправдать эту честь, хотя мы сами еще не взяли в толк, кого мы, собственно, представляем, от какого мы округа, где он начинается и где кончается, мы делегаты полей или леса, от мельниц или от железнодорожной станции, а может, от самой железной дороги, потому что в деревне ни семейство Мендель, ни семейство Хефнер, ни семейство Авербух нас не уполномочивали. Но как бы там ни было, мы делегаты, так записано, так и будет. И вот уже наступил этот вечер, очень светлый, я бы сказал даже яркий, звезды взирают на нас с высоты, и их блеск – отрада.
– Да, отрада, ибо они свидетельствуют о том, что существует вечное, а не только эти сионисткие хлопоты.
– Не обращай внимания. Неважно. Главное, что мы шагаем по улице вместе с другими делегатами, стекающимися со всех концов города к казино;[60]60
Первые три сионистских конгресса происходили в концертном зале «Штадт-казино» в Базеле.
[Закрыть] нас можно принять за игроков, но очень добропорядочных. Бабочки и черные фраки как вкрапления среди белых передников швейцарских приказчиков, вечерние платья и оголенные плечи еврейских дам среди корзин, повозок и пивных бочек; местные жители смотрят на нас с полным безразличием, и даже если бы мы вырядились в буддийские балахоны или меха эскимосов, это не произвело бы на них никакого впечатления – евреи, и Бог с ними, пусть будут евреи, сегодня они здесь, а завтра их как ветром сдует. И наша Линка…
– Театрштрассе… точно…
– Да, как ты рассказывал год назад… И Линка…
– Совершенно верно, отец, ты прекрасно все помнишь. Да, и будочка с позолоченым петушком… Но слушай дальше. Итак, наша Линка…
– Сожалел, что тебе не довелось на этот раз приехать самому…
– И кондитерская, где пирожные и сбитые сливки…
– Ты тоже там лакомился? Ха-ха…
– Да, конечно, и музей на площади – все на месте. И наша Линка…
– Нет, зайти не было времени. Сейчас услышишь. И вот по этой улице шествует и наша Линка, вся из себя такая праздничная, с этаким роковым взглядом, который она отработала еще в поезде после Катовице; мандат как "магна харта"[61]61
Магна харта (полностью: магна харта либертатум, лат.) – Великая хартия вольностей, грамота, по которой английский король Иоанн Безземельный в 1215 г. вынужден был признать ограничения королевской власти в пользу феодальных баронов.
[Закрыть] в ее очень оголенной руке; она в черном платье, которое тайно пошила себе еще здесь, а я об этом ничего не знал и никто меня не предупредил. Ты знал об этом сумасбродном, фривольном, я бы сказал, скандальном платье, открывающем все – шею, плечи, руки? Только руки у нее еще по-детски пухлые, на них, можно сказать, не обсохло еще материнское молоко, детские веснушки, веснушки, отец, прятавшиеся в укромных местах, выставлены напоказ…
– Дело не в веснушках, веснушки как символ, как назойливые мысли во время торжественного шествия, которое было бурным началом всего, что последовало за ним, символом манящей женственности, которая исходила от нее… Иначе ты не поймешь, что было дальше.