Текст книги "Господин Мани"
Автор книги: Авраам Бен Иехошуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
– Конгресс? Он ведь, отец, не первый и не последний…
– Что значит? Разве в "Дер ид" не писали, что там было, что говорили? Честно говоря, не очень он меня интересовал, этот конгресс…
– Слова, слова – речи, прения. Даже наш доктор Мани выступал – в медицинской комиссии, просил помочь и, разумеется, приглашал врачей к себе в гости, в Иерусалим. Ты лучше спроси Линку, она тебе расскажет, о чем спорили, на чем сходились – она сидела там с утра до вечера, не пропустила ни одного заседания. Ты должен был видеть ее: в вышитом крестьянском платье – то, скандальное, я назавтра изорвал, я же тебе говорил, – сидит, погруженная в мысли, что-то записывает – делегат, сознающий свою ответственность перед округом, который его не избирал. Но это неважно – Москву кто-нибудь спрашивал, кто от нее поедет? Варшаву спрашивали, кого она хочет послать? Как бы то ни было, я на конгресс почти не ходил, потому что тайком начал готовить все, что нужно, для нашей палестинской кампании. В полной тайне, отец, никому ни слова – ни Линке, ни палестинскому доктору, который, ничего не подозревая, сообщил мне как-то название судна, на котором он собирается отплыть первого сентября из Венеции в Яффу. Нет, впрочем, он что-то подозревал, ему что-то подсказывало шестое чувство, и все больше и больше времени он проводил с нами, подсаживался к Линке, заводил с ней беседы на "языке будущего", но я думал тогда не о них, а о тебе…
– О тебе. Ведь этот каприз, эта поездка были в какой-то мере направлены против тебя…
– Против этого барского сионизма. Так что сейчас, мой милейший отец, когда ты утверждаешь, что ты не сердился, для меня это едва ли не разочарование.
– Да, хоть и разочарование странного толка, ха-ха, однако все же, разочарование… Но как добраться до Палестины? Я пошел на вокзал, в туристическое бюро, разузнать, как практически это сделать. Сначала было такое впечатление, что мне туда вообще не попасть, ибо швейцарцы повергли меня в отчаяние упорным нежеланием понимать мой ломаный немецкий, а когда поняли, то поразились – Палестина была для них только местом, упоминаемым в Священном писании, а никак не объектом туризма, но в конце концов они признали мое право клиента спрашивать о чем угодно, даже о Палестине, и направили к одной девушке, еврейке, работавшей у них, совсем еще юной, немногим старше Линки, родом из Вильно, выросла она в очень религиозной семье, два года назад убежала на Первый конгресс, благодаря ему «раскрепостилась» и решила не возвращаться в Вильно, а остаться в Базеле в преддверии грядущих конгрессов. Вначале она жила впроголодь, а потом нашла работу в туристическом бюро, ибо швейцарцы пришли к заключению, что нужно открыть особое еврейское отделение для обслуживания делегатов конгресса: заказывать им билеты на поезда, подыскивать места в пансионатах, гостиницах, санаториях в этом живописном уголке Европы – ведь надо же народным посланцам отдохнуть после решения национальных проблем, переварить…
– Нет, конечно, есть и порядочные люди, преданные идее, без которых все выглядело бы иначе, но сколько – и этого нельзя не признать, отец, – сколько бездельников вроде меня, ищущих развлечений на фоне решения судьбы еврейского народа…
– Вся наша поездка, например, была задумана как развлекательная, если бы судьба не решила иначе…
– Погоди, ты что, не хочешь дослушать об этой девушке из Вильно?
– Как раз не очень красивая, отец, бледная, вид немного болезненный, «чахоточная» называл я ее про себя, но очень толковая, с независимым складом ума и с талмудической дотошностью, ее конек – карта Европы, которую она целиком держит в голове, она в любой момент может пуститься в детальное обсуждение каждого ее участка, только скажите. Она знает, где скрещиваются пути поездов, помнит названия всех станций и даже точное расписание, ей ничего не стоит описать, как выглядят купе каждого класса, как расположены полки, и нет нужды добавлять, что она знает наперечет все цены, – короче, таких еще надо поискать. Я ей понравился, и, услышав, что я хочу добраться до Эрец-Исраэль, она так загорелась, словно ехала вместе со мной, и хотя греческое судно, на котором Мани собирался плыть, не внушало ей доверия – слишком уж маленьким оно оказалось, – она сразу же телеграфировала агенту, чтобы он заказал нам каюты поудобнее и стала выяснять, где лучше остановиться по дороге в Венецию. Короче говоря, жизнь бьет ключом, настроение приподнятое, я сную между залом конгресса и вокзалом, вынашиваю свой план, хотя он до сих пор кажется мне еще только фантазией. Но во вторник, в последний день работы конгресса, когда я пришел к ней после полудня, к этой своей «чахоточной», она вручила мне папку – ты бы видел, сама папка чего стоит, – а в ней подробное описание маршрута на идише, все необходимые документы, железнодорожные билеты; план прекрасно продуман: днем – экскурсии, все переезды – ночью, ничто не забыто – как питаться, где ночевать, сколько платить и, конечно, как возвращаться из Эрец-Исраэль, к кому обращаться; не хватало разве только информации о высоте волн и направлении ветра, что, между прочим, отец, оказалось совсем не таким маловажным, ха-ха… – Погоди, погоди… И вот, значит, вечером того дня в ее комнатушке в бюро, где вечно толчется полно людей, я внес все деньги, взял руку девушки – а в глазах ее блестели слезы, словно ей трудно было расставаться со мной – и поцеловал со всей теплотой…
– Четыре тысячи швейцарских франков.
– Переведи это в злотые по…
– Что-то в этом роде.
– Да, в этом роде.
– Может быть, даже меньше. Разве это много? Ведь и пансионат в Лугано был бы незадаром…
– Разумеется. Все первым классом, как подобает аристократам…
– Линке я все еще не говорил ни слова. Она по-прежнему с утра до вечера пропадала на заседаниях, слушая речи, водопадами низвергавшиеся с трибуны. Доктор Мани часто сидел рядом, справа, я приходил и садился слева, молча, улыбаясь своим мыслям. Я знал, что она что-то подозревает, но ей, конечно, и в голову не могло прийти, что я задумал на самом деле, только ее взгляд становился все пристальней. Мы ведь даже еще не помирились после той ночи с панами и лишь перебрасывались короткими прохладными фразами. Правда, вечером в пансионате она, не говоря ни слова, показала мне платье, которое приготовила для бала, – оно как раз было вполне приемлемым…
– Да, был бал, отец. А на твоем конгрессе не устраивали?
– А на этот раз устроили небольшую вечеринку, чтобы немножко поднять дух, упавший из-за холодного отношения немецкого кайзера.[63]63
Осенью 1898 г. Т.Герцль встретился в Эрец-Исраэль с кайзером Германии Вильгельмом II, который совершал поездку по Османской империи. Герцль пытался заручиться поддержкой кайзера в деле получения чартера – признанного международным сообществом права – на поселение евреев в Эрец-Исраэль. Однако встреча оказалась безрезультатной.
[Закрыть] «Избранные» закрылись в маленьком зале и продолжали сами избирать себя, а «пролетариат» в вечерних костюмах и бальных платьях, весь в брильянтах, пустился в пляс. Когда мы подъехали, из зала уже доносились звуки веселых австрийских вальсов, а в ряду карет перед входом я заметил карету доктора Мани с черным верхом и, к моему удивлению, уже забитую саквояжами и кофрами – готовую в путь; здоровенный кучер был в пыльнике с кнутом в руке, лошадь ужинала, она ела овес из мешка, привязанного у нее на шее, и время от времени вскидывала голову, закатывая красноватые зрачки к небу. В ответ на мой вопрос кучер объяснил, что из-за жары они решили выехать в Женеву затемно – лошадь куда резвей бежит по ночной прохладе, и я испугался: ведь Мани может уехать, так и не узнав, что ему суждено принимать гостей. Я поспешил в зал и там увидел его; он, в черном фраке, танцевал с престарелой еврейкой из Англии, дородной и увешанной драгоценностями, о чем-то беседуя с ней с мрачной серьезностью, – наверняка пытался заинтересовать своей клиникой и получить в последний момент еще какую-нибудь подачку. К нашей Линке, несмотря на ее скромное платье, тотчас устремились поклонники, я же отошел в сторонку и закурил; в зале было очень жарко, но меня, кажется, даже немного пробирало холодом от той великой тайны, которую я хранил в сердце…
– Танцевать? Ты же знаешь, что танцы не привлекают меня, женщины, за исключением Линки, не выглядели так, словно они способны закружиться в танце, хотя, если сказать тебе правду, отец, окажись в зале та моя «чахоточная», я бы изменил себе и пригласил бы ее на вальс…
– Да, получается, что так. Что-то в ней пришлось мне но душе. Но она, по-видимому, не заживется на этом свете… Поверь мне, этот сухой кашель…
– Да, опять. Что поделать? Ты как будто бы видишь во мне нечто демоническое, я же на самом деле только свидетельствую…
– Может, поэтому она мне и понравилась, ха-ха… интересная мысль, ха-ха…
– Оставь, отец, не сейчас. Тебе еще жить да жить, не волнуйся. Но ты не понимаешь: не я главный герой этой истории, а доктор Мани, который в конце концов разочаровался в своей партнерше, не пожелавшей снять с себя даже самый маленький брильянтик, отвесил ей низкий поклон и уселся рядом со мной, угрюмо следя за Линкой, вальсирующей весело и легко. Сейчас я спрашиваю себя: если он действительно так хотел расстаться с жизнью, если это желание жило в нем, как семя, которое обязательно даст побег, то почему он не сделал этого там, в голубоватом танцзале, на глазах у всех делегатов, ведь впечатление было бы намного большим, чем от его гибели в серых сумерках на этом захолустном вокзале.
– Черт его знает… отец.
– Черти… Нет, нет.
– Потому что я видел: он нуждался в моей поддержке и расставаться ему было тяжело, я же весь дрожал, предстоящее путешествие жгло мне душу и я, кажется, уже был готов раскаяться, передумать, все отменить, удовольствоваться прекрасно составленным планом, считать, что вроде бы уже и съездил…
– Чего боялся? А кто его знает? Наверное, Эрец-Исраэль…
– Нет, нет, мысль о твоем отчем гневе только подстегивала меня…
– Самой Эрец-Исраэль. Я видел ее на большой карте в бюро – узкая желтая полоса, как гадюка рогатая, и по желтому фону черные буквы "Палестина"…
– Может, форма букв, дорогой отец… А рядом со мной сидел этот иерусалимский гинеколог, стреляя глазами по залу, сожалея, что пришло время расставаться со всеми, поджидая Линку, чтобы попрощаться с ней, ведь он к ней уже привязался. Мне стало его жалко, в моем сознании он каким-то странным образом ассоциировался сейчас с девушкой из бюро, которая в своей комнатушке корпела над планом моей поездки; я решительно нарушил молчание и спросил, остается ли в силе его приглашение, потому как не исключено, что очень скоро я на самом деле пожалую к нему в гости. Вначале он был поражен, даже покраснел, и я, надо признаться, подумал: быть может, он так щедр на приглашения, поскольку знает, что их никто не примет. Постепенно он пришел в себя настолько, чтобы заговорить. "Вы собираетесь в Иерусалим, действительно?" – спросил он, заикаясь от возбуждения. «Да», – ответил я еще с опаской, ощупывая кончиками пальцев папку "Путешествие в Палестину", которую я держал у самого сердца, – сейчас она показалась мне мягкой и очень приятной на ощупь. "Да, – повторил я уже намного увереннее, я все еще говорил от первого лица, потому что не знал, как отнесется ко всему этому Линка, – в Венеции 1 сентября я сажусь на корабль, – я достал из кармана бумажку и прочитал название: "Крити Зоракис". Услыхав, он вскочил, схватил меня за руку, за запястье, словно по биению пульса хотел проверить, говорю ли я всерьез или все же шучу, и, когда вновь обрел дар речи, торжественно произнес: "Почту за честь принимать вас в Иерусалиме!" Я благосклонно кивнул, причем, заметь, мы все еще говорили только о моей поездке, словно я был один. Но тут он засуетился и с нескрываемым волнением спросил: "А госпожа, она тоже поедет?" Мне было странно слышать, что он величает Линку «госпожа», и странно видеть его волнение, потому что, хотя он и влюбился в Линку еще до того, как увидел ее, но еще не знал, что он влюблен в нее и после встречи, поскольку она лишь…
– Браво, отец. Да, только повод. Мы были не более чем поводом для той страсти, которая владела им с незапамятных времен, которую он принес с собой в мир, быть может, еще из материнского лона. Да, дорогой отец, это моя главная мысль, и я от нее ни за что не откажусь…
– Погоди, не говори ничего сейчас… Ради Бога, погоди…
– Линка почти не разговаривает со мной после Бейрута, отвечает односложно, только самое необходимое, чтобы не…
– Нет, что ты? Я ее не заставлял. Наоборот. "Госпожа? – ответил я Мани. – Давайте позовем госпожу и пусть она скажет сама". Я встал, дождался пока музыка смолкнет, пары перестанут кружиться и, выхватив Линку из объятий очередного партнера, подвел ее, всю раскрасневшуюся, к доктору Мани, который поцеловал ей руку, поскольку знал, что таков приятный ей этикет. Она одарила его лучезарным взглядом и самой благосклонной и чудной из всех своих улыбок. Я сказал: "Линка, Линка, тут вот какое дело: доктор Мани приглашает нас в Иерусалим, и я склонен принять приглашение. Завтра мы отправляемся в путь – в Палестину. Что ты скажешь?" Если бы она тогда сказала: "Ты что, с ума сошел, братец? Какой бес тебя попутал?" – я бы тут же отошел в сторонку и без всяких сожалений порвал бы содержимое папки с грифом "Поездка в Палестину" и отправился бы, как ты хотел, отец, на озеро Лугано в пансионат фрау Липман, чтобы лицезреть еврейских девиц, которые съезжаются туда со всех концов Европы в поисках мужей и неизвестно почему вызывают во мне такое отвращение. Но глаза ее вспыхнули ослепительным светом, отражающим потемки мятущейся, рвущейся наружу души, и до' последнего дня, отец, я не забуду, как она бросилась мне на шею, целуя меня, сжимая в объятиях, с детской доверчивостью, как будто она сама втайне хотела этого, как будто она следила за мной в последние два дня, когда я ходил на вокзал, и понимала, что я задумал, какова конечная цель, только не интересовалась средствами ее достижения, словно полагала, что мы можем, скажем, вылететь из этого голубого зала и в мгновение ока оказаться в самом центре Иерусалима, и я почувствовал какую-то слабость, даже размягчение…
– Тошноту?
– Ах… да, тошноту, даже какую-то гадливость, когда тошнит от самого себя, ха-ха, неприязнь к тому еврейчику, который во мне, но в конце концов я пересилю эту гадливость, женюсь на одной из этих евреечек и погружусь в недра перин…
– Нет.
– Нет.
– Может быть, на этом мы остановимся? Какой смысл рассказывать? Линка доскажет тебе конец, а я улягусь на печке и укроюсь потеплее. Я, наверное, чем-то заразился от этих проклятых паломников, меня знобит и огонь, который горит в печи, для меня как будто и не огонь, а только картинка, на которой он нарисован. Что, Стефа уже спит? Давай я разведу огонь посильнее – Всевышний тоже уже, наверное, уснул…
– Я совершил такие добрые дела, что могу немножко и согрешить.
– Ну, если ты настаиваешь. Так вот, к полуночи из маленького зала вышли «избранные» во главе с Герцлем и Нордау,[64]64
Макс Нордау (1849–1923) – еврейский философ, писатель, публицист, сподвижник Т.Герцля, один из основателей ВСО.
[Закрыть] раздались аплодисменты, приветствия, последовали воодушевленные спичи, тосты, зазвенели бокалы, все говорили о наступающем столетии, о следующем конгрессе. «Фэн де секл!» – выкрикнул кто-то, волна возбуждения прокатилась по залу. «Фэн де секл!» – подхватили остальные, и все вдруг прониклись острой ненавистью к этому нашему веку, так опостылевшему, и потянулись душами к будущему, двадцатому. Мы втроем стояли в сторонке, вроде уже отдельно от других, но охваченные общим волнением; Мани никак не мог решиться распрощаться с нами, и мы простояли бы так, наверное, еще немало, если бы в зал не вошел его кучер-швейцарец, как был – в пыльнике и с кнутом, вид его был мрачен и грозен – ему явно надоело ждать, и он направился прямо к нам, прокладывая себе путь в толпе галдящих евреев, причем его черная борода, казалось, плыла в воздухе над их головами, и нельзя было придумать более яркую антитезу всему происходящему, чем вид нас троих, покидающих зал, – кучер гнал Мани к выходу едва ли не кнутом, а на улице чуть ли не силой усадил его в карету. Мы попрощались, Мани был печален, выглядел одиноко и все спрашивал: «Неужели это правда? Неужели вы приедете?» Линка клялась и божилась, она обняла его, как ласковый ребенок обнимает отца, она щебетала с ним по-английски, ставшем для них интимным языком, а потом вдруг поцеловала, и я был тронут, я, который должен был понять, что за первым поцелуем обязательно последует второй, ничего тогда не понял. Я глядел на саквояжи, на вороную лошадь, выглядевшую очень солидно, на одинокого седока под черным верхом, и должен тебе сказать, что он был тогда совсем не похож на человека, непреодолимо влекомого к концу, который ожидает нас всех, наоборот, его будто отбрасывало к начальной точке, а ночью…
– Нет. А ночью…
– Да. А ночью Линка написала вам первое письмо, однако я запретил посылать его, поскольку не хотел пугать вас и все еще колебался,
– Может, в последний момент все отменить, но тут уже заупрямилась Линка – ведь ты ее знаешь: она-де пообещала этому доктору, который уже держит путь на восток; тут я перепугался – а вдруг она еще надумает ехать сама – и сдался окончательно. Утром мы пошли по магазинам, чтобы присмотреть дорожные наряды вместо платьев с кружевами, которые мы собирались ей покупать; мы приобрели пыльники вроде того, какой был на кучере, пробковые шлемы от солнца, тонкие шелковые платки, чтоб защищать лицо от пыли; тот лоскуток, который болтается у меня на шее – это остаток такого платка, а в час, когда порядочные евреи читают послеполуденную молитву, мы сели в поезд на Женеву. Утром, на берегу озера, Линка написала вам второе письмо, но я запретил посылать и его, так как до сих пор не был уверен, а вечером поезд уже уносил нас дальше, на юго-восток, в Лугано. Туда мы прибыли в субботу утром, времени до следующего поезда у нас было много, мы наняли карету, чтобы осмотреть город, заехали и в пансионат фрау Липман, сначала зашли, так сказать, инкогнито, в своих европейских дорожных костюмах, и нашему взору предстали религиозные молодцы, одетые строго и празднично – по-субботнему, они только что закончили утреннюю молитву и теперь собрались в холле в ожидании трапезы, которая вдохновит их на поиск невест. Потом мы назвались фрау Липман, которая пришла в страшное негодование, узнав, что мы отменяем заказ, она объявила, что не вернет ни франка из задатка, который ты ей выслал, и даже не хотела передавать нам твое письмо, ожидавшее нас, однако Линка, обаятельно улыбаясь, быстро выцыганила его у нее, и мы сели читать твое отеческое послание, изучили его вдоль и поперек, обсудили каждое слово – почему ты написал так и не написал иначе, потом мы поблагодарили Бога за то, что кара в виде этого пансионата нас миновала, еще покатались по этому милому городку, а вечером сели в спальный вагон поезда на Милан. В купе теперь уже я написал вам первое письмо, но и его положил в карман, не решаясь вас волновать. В Милан мы приехали в воскресенье утром, он встретил нас пасмурным небом и то и дело срывающимся сильным дождем; шумные толпы итальянцев, звон колоколов, все рестораны закрыты; месса в большом соборе, куда мы забрели спрятаться от дождя, время от времени мы вместе со всеми вставали и били поклоны, но облатками их не причащались. Много мы в Милане не посмотрели, потому что боялись пропустить поезд на Венецию. В вагоне мы познакомились с одним немцем, и знакомство оказалось очень полезным: он, человек очень образованный и даже пишущий, прекрасно знал Венецию, бывал там каждый год и со знанием дела рассказывал нам о ее чудных достопримечательностях. Наш попутчик дал нам много полезных советов, но и до смерти напугал: по его словам, в конце лета там свирепствует эпидемия, которую городские власти пытаются скрыть; он взял с нас слово, что мы не будем пить сырой воды и ни в коем случае не будем есть немытых фруктов. В конце концов я был готов остановить поезд, выскочить и бежать без оглядки назад, куда угодно – даже в пансионат фрау Липман, лишь бы она сжалилась и приняла нас.
– Да, опять страх, опять сомнения, опять желание отступить, махнуть на все рукой, смириться с тем, что все было лишь фантазией, сном, который рассеялся. Но когда мы, усталые, еще нетвердо стоящие па ногах после долгого пребывания в поезде, вышли из вокзала на Гранд Канале и увидели мраморные дворцы, словно висящие в воздухе над затхлой водой, величайшие произведения искусства, балансирующие на узких перемычках над смердящими каналами, замшелые ступени величественных лестниц, мы со всей остротой ощутили, каких высот может достичь человек, сколь силен его дух; сердце защемило от жалости и любви к человечеству, перенесшему столько мук, войн, эпидемий, и мы наяву погрузились в сон, потому что Венеция – это сон наяву.
– Да… Да…
– Да… Мы, конечно, вспомнили… оба, одновременно…
– Да… Вы тоже… Конечно… Все правильно.
– Дед настоял? Какое свободомыслие! Очень оригинально!
– Да… Получилось, что мы как бы шли по вашим стопам… Не задаваясь целью… может быть, инстинктивно…
– Тридцать лет назад? Погоди, значит, это был 1869 год? Мы пытались представить себе, как вы выглядели. Ты, отец, был тогда еще, конечно, в лапсердаке? Черный еврей в черной гондоле, ха-ха…
– И мама, совсем еще молодая… Наверное, была похожа на Линку…
– Тридцать лет… Я думал, глядя на воду, может, где-то здесь я и был зачат, а, отец?
– Мы писали… Каждый день по письму…
– За собором Сан-Марко, "Отель дель Рома".
– Конечно, две комнаты, причем, каждая с хорошенький зал… А убранство!
– Тысячу лиретт в день…
– Переведи это в…
– Да, с шиком. Никто не хотел верить, что Линка еврейка, все удивлялись…
– Очень тепло…
– И в помине не было, все оказалось плодом его воображения, ведь он писатель. Как-то утром, катаясь по каналам, мы видели его на катерке, прошедшем мимо, мы рассмеялись и Линка крикнула: "Где же ваша эпидемия?"
– Конечно, вели себя осторожно: воду не пили – только вино; чтобы утолить жажду, заказывали чай, ждали, пока он остынет, сидя в кафе на берегу моря, которое тянуло к городу свои пальцы в ажурных кольцах, – вот-вот опутает нас, затянет и поглотит. В последний вечер мы пошли в порт, посмотреть на судно Мани: существует ли оно вообще, и увидели его как раз в тот момент, когда оно входило в гавань, – маленькое и легонькое, с парусом на подмогу машине. Мне стало страшно – такое оно было утлое, но Линка пришла в восторг, говорила без умолку, как пьяная, а потом потребовала, чтобы мы пошли в рыбный ресторан есть их морскую живность…
– Живность… Улитки… Нечто вроде морских кузнечиков, жаренных в масле…
– Нас охватило какое-то странное чувство… Казалось, сейчас все можно… Может быть, от волнения – не знаю… Мякоть розоватой улитки, которую надо высосать…
– Наверное, боялись, что сгинем в морских пучинах, так и не попробовав этих «гойских» червяков и моллюсков.[65]65
Согласно законам кашрута, евреям запрещено употреблять в пищу устрицы, креветки, омары и пр.
[Закрыть]
– Отварные, жареные… Ты же был…
– Не думаю. Мы съели все, а наутро встали пораньше, собрались и поехали сразу в порт – боялись, как бы кто не занял наши каюты. Развесив вещи в узких шкафах, мы опять сошли на берег. Только теперь, когда я знал, что ты уже не в силах остановить нас, я послал вам первую телеграмму и позволил Линке отправить письма. Потом мы вернулись на корабль и стали гулять по палубе в ожидании доктора Мани, но его все не было и не было. Проходили египтяне, греки, турки, прошла английская пара, потом группа русских монахов, а он все не появлялся, как будто он нам приснился. Я опять порядком перепугался. Что я делаю? Куда я тащу ее? Но Линка не теряла надежды даже когда стали сгущаться сумерки, даже когда корабль глухо заурчал и подняли парус. Тогда-то и выкатила на причал карета, которую мы последний раз видели в Базеле ночью, багажа стало еще больше, кучер был без шапки и без плаща, в одной рубахе, борода всклокочена, чем-то явно смущен, взволнован, сойдя с козел, он то и дело щелкал кнутом. Наш доктор Мани был в белом костюме, с непокрытой головой, шляпа свешивается на ленточке с плеча, выглядит посвежевшим и полным сил, подзывает носильщиков, велит разбирать багаж. Мы кричим ему с палубы, он приветственно машет шляпой в ответ, а носильщики и матросы набрасываются на карету, время поджимает, чемодан за чемоданом исчезает в недрах корабля, а конюх-швейцарец все еще негодует и спорит о чем-то с Мани, который размахивает перед его носом какой-то маленькой черной книжечкой; мы не можем понять причину возмущения кучера, который все это время не отпускает поводьев лошади, беспокойно переступающей с ноги на ногу, но вот мы видим, как матросы-греки отталкивают его, распрягают лошадь, накидывают ей на голову серый мешок и, весело гикая, шаг за шагом затаскивают на корабль под дружные понукания окружающих. Мани поднимается вслед, убирают сходни, и судно, содрогаясь от предвкушения дальнего пути, отходит от причала, оставляя на нем осиротевшую карету банкира из Цюриха, уткнувшуюся оглоблями в мостовую; верзила-кучер стоит перед ней, он поражен, он в отчаянии, а корабль отходит все дальше и дальше, пока кучер и карета не сливаются в одну точку.
– Да, уважаемый отец, он забрал лошадь; если бы можно было погрузить на корабль карету, он забрал бы ее; если бы ему позволили распорядиться кучером, и тот оказался бы на корабле, если бы мог поднять плиты, на которых стояла карета, заграбастал бы и их; он кипел от негодования на богатых евреев, не пожелавших раскрыть перед ним свои кошельки. В нем пробудилась ненасытная жадность, и если бы я тогда задумался над природой этой отчаянной жадности, толкающей его на хитрости, то вместо того, чтобы смотреть, как они с Линкой болтают по-английски, обмениваясь впечатлениями последних дней, то удосужился бы понять: эту жадность не утолит лошадь даже самых благородных кровей…
– Лошадь? Я обязательно расскажу о ее судьбе. Ты совсем как ребенок, отец. Сейчас… Я думал сначала с опаской и даже еще со страхом, но уже не без некой приятности о телеграмме, которая летит к вам, буква за буквой, по проводам, йотом слова стайкой проходят сквозь черепичную крышу нашей старой почты и ложатся рядком на серую бумагу, которую вручают Войцеку, он тут же садится на велосипед и везет телеграмму прямо к тебе в контору… в твой мукомольный мир. Я видел все это сквозь дымку, в которой мы плыли, до тех пор, пока Венеция, блистательная и бесподобная, не растаяла в сиреневом тумане. Я стоял на палубе, крепко держась за поручни, вглядывался в бег черных волн, покачивавших корабль, и вдыхал непривычный соленый ветер. Сначала мне понравилось – я чувствовал себя младенцем, которого качают в колыбели. Но вскоре я понял, что покачивание не прекратится, только усилится, и с сознанием этого пришел первый приступ тошноты. Я покрылся холодным потом, и в конце концов меня вывернуло; я извергал в морскую пучину живность, которую мы ели в ресторане, завтрак в гостинице, мясо, поглощенное в поезде по дороге в Венецию, и так до тех пор, пока не свалился в изнеможении на палубу, ударившись о поручень.
– Да, морская болезнь, ужасов которой я себе даже не представлял. Ведь человек может прожить всю жизнь, так и не узнав, что море это не только то место, куда сливаются реки. Большую часть плавания я провалялся совершенно обессиленный, одурманенный сильным снотворным, которое давал мне в порошках иерусалимский доктор; я лежал на кушетке в маленькой каюте, Линка и Мани поили меня английским чаем и кормили жидкой кашей. Они пытались развлечь меня забавными рассказами о лошади, которая томится во мраке в трюме и тоже мучается от качки; она бьет копытами, говорили они, протестуя против насилия, – ведь она не сочувствует сионизму, за что же ей страдать, ха-ха…
– Да, мы люди сухопутные, солидные граждане Центральной Европы и подвергать нас таким испытаниям – дни и ночи по морям, по волнам – совершенно бесчеловечно…
– Без передышки, семь суток. До острова Крит, в честь которого названо судно… И оно останавливается там по пути в Европу, потому что, по преданию, здесь она, Европа, и родилась…
– Всего одну ночь. Я тоже потребовал, чтобы мне помогли сойти, и там, на песке, улегся, укрылся одеялом, с удовольствием чувствуя под собой твердую землю, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, наблюдая как Мани и наша Линка сводят на берег черную лошадь все с тем же мешком на голове – капитан не мог вынести творившегося в трюме и упросил убрать ее оттуда.
– Да, и Линка. Моя болезнь и уход за лошадью сблизили их, но сейчас я знаю, что только в ту ясную звездную ночь, на том пустынном и странном острове между ними действительно что-то началось…
– Дружба, любовь, связь, влечение, потребность друг в друге, сострадание… Чего еще твоей
душе угодно? С того момента, когда он велел втащить лошадь на корабль, я понял, что передо мной совсем не простой человек, что в этом Мани спрятано много разных Мани…
– Они продали лошадь – поехали в ту же ночь с маклером-евреем в одну из деревень в глубине острова и там нашли покупателя.
– А где нет евреев, отец? Скажи мне! Скажи!
– Просил ее помочь, – видно, сразу разглядел в ней истую дочь торговцев, которая умеет постоять за ценой.
– Я же сказал: жена и двое детей.
– Конечно, видел. Какая-то вся поблекшая, на несколько лет старше его, почти не выходит из дому, чувствуется, что потери троих новорожденных порядком изнурили ее.
– В ту ночь.
– Меня оставили на песке, и я лежал, закутанный в одеяло и смотрел на звезды, а когда увидел эту пару под утро, вернувшихся уже без лошади, то понял: что-то между ними произошло, они теперь словно сторонились друг друга, соблюдали дистанцию; понял я это и по тому, как стремительно Линка бросилась ко мне, как горячо распрашивала о моем здоровье.
– Они продали лошадь, и я даже в какой-то момент позавидовал ей, что она остается здесь, в горах.
– Как странно, тебя интересуют совершенно незначительные детали.
– Понятия не имею, спроси Линку, она присутствовала при заключении сделки.
– Еще три дня до Александрии, а оттуда в Яффу, куда мы прибыли в Рош-ха-Шана.[66]66
См. прим.45.
[Закрыть]
– Уже нечем было. Тошнота сменилась сонливостью, я постоянно находился в полудреме, в основном под действием порошков, которые Мани обычно давал роженицам для успокоения. А в день прибытия в Яффу меня вывели на палубу и всячески подбадривали, чтобы турки, не дай Бог, не заподозрили, что я болен чем-то таким, что вызовет эпидемию на Святой земле.
– Нет, это не совсем порт. Корабли бросают якорь в отдалении от берега, к ним подходят лодки и забирают пассажиров.
– Разумеется, исмаэлиты.[67]67
Согласно Библии, арабы являются потомками Ишмаэля (Исмаила) – сына Аврахама (Авраама) от служанки. Хагар (Агарь).
[Закрыть]
– Местные.
– Что значит «кочуют»? Опять? Никуда они не кочуют.
– Не кочуют – и точка.
– И в шатрах, и в домах.
– Не считал.
– Я бы на твоем месте не спешил сбрасывать их со счетов.
– Турки? Очень милы в своей лени и лихоимстве. Почти ничего не спрашивали. Было видно, что английский паспорт Мани оказывает на них магическое действие.