Текст книги "Том 6. Отдых на крапиве"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
Скорая помощь
Если бы одна из мировых конференций происходила не в роскошном палаццо, украшенном бронзой, мрамором и коврами, а происходила бы она на берегу честной русской реки, то вот бы как протекали ее заседания по русскому вопросу.
* * *
Пустынный, неприветливый, унылый берег реки…
В реке тонет человек.
Его судорожно сжатая рука то показывается на поверхности воды, то снова скрывается, а когда из воды на несколько секунд показывается голова, – тихий воздух оглашается страдальческим воплем.
На берегу кучка людей.
Расселись на камушках, смотрят.
Кто посасывает коротенькую трубочку, кто жует табак, кто затягивается сигарой.
Смотрят.
– Сэр! Никак там человек в воде?
– Да, мусью, он, кажется, тонет.
– Да, и мне тоже кажется. Для простого купания это слишком судорожно.
– Я думаю, он просто в водоворот попал. Как вы думаете, какой он национальности?
– Безусловно, русский!
– Н-да… нет ли огонька, сэр? Проклятая сигара второй раз тухнет.
– Сделайте ваше такое одолжение. Гм… да! А ведь, знаете, может потонуть человек!
– И очень просто.
– А хорошо бы спасти его, а?
– Замечательно бы.
– Взять бы да вытащить!
– Да на сухое бы место!
– Да суконкой бы его хорошенько растереть!
– Да коньяку бы ему влить в рот!
– Пожалуй, я бы суконку дал!
– А я бы коньяку полбутылочки пожертвовал!
– Ну?..
– Что ну?..
– Вся остановка за тем, что вытащить его надо.
– Еще бы не надо. И как еще надо!
– Взять бы за волосы…
– Ну, что вы. Как же можно такой некультурный способ! Да позволь я себе сделать такую грубость – рабочая партия в нашей Палате такой бы запросище двинула!
– Тогда, может быть, сделаем так: бросим ему в воду и суконку, и коньяк – пусть сам разотрется и выпьет.
Бросили.
– Не долетело. Видите, потонуло.
– Н-да! Если бы у меня не новый френч, да не холодная бы вода, я бы…
– Знаете что? Мысль! Давайте бросим ему спасательный круг?
– А где он?
– Он в сторожке у старого сторожа.
– А сторож где?.. Дома?
– Нет, он в гостях у знакомых.
– Не пошел ли он в таверну «Рыбий глаз» в Нижнем Городе, а если его и там нет, надо искать у его сестры. А может, и у зятя. Можно сначала послать к его знакомым, нет его там – пошлем в таверну, нет в таверне – к сестре, нет у сестры – к зятю.
– Значит, сторожка заперта?
– Заперта. А нельзя ли взломать дверь? А то, того и гляди, этот потонет!
– Что вы, как же можно ломать чужую дверь? Давайте пошлем за ключом к сторожевым знакомым!
– А если он уже оттуда ушел?
– Значит, в таверне.
– А кого мы пошлем?
– А вот мальчишка бежит. Эй, мальчик, алло! Старого сторожа из сторожки, в которой спасательный круг, знаешь? Возьми у него ключ от спасательного круга. Для этого пойди сначала к знакомым, потом в «Рыбий глаз», нет его там – пойди к зятю, потом к сестре…
– Сейчас не могу – для мамы в аптеку бегу.
– Вот, осел-то! Ну, сбегай в аптеку, отнеси лекарство, а потом и иди за сторожем!
Когда мальчик скрылся с глаз, кучка людей успокоилась и снова вернулась к безмятежному курению, жеванию и посасыванию.
– Сэр!
– Мусью?..
– Я думаю, что мы сделали все, что могли.
– О, yes!
– Мы не вытащили его за волосы!
– Потому что это было бы насилием!
– Мы не взломали двери сторожки!
– Потому что это было бы незакономерно!
– И, наконец, бросили ему суконку и коньяк!
– Не наша вина, что все это потонуло!
– Глядите-ка! Не кажется ли вам, что пузыри пускает?
– Конечно: это от удовольствия, что помощь близка. Старого сторожа нашли только к вечеру.
На пленарном заседании конференции.
Избранник рабочей партии, – он как раз в этот день произносил очередную речь, посвященную возрождению России.
Тоска по родине
Гнилая константинопольская погода. С неба падают редкие капли скудного дождя, будто кто-то сверху брызгает облысевшим кропилом. Над крышей что-то взвизгивает и ревет: очевидно, это черти украли христианскую душу и никак не могут ее поделить.
Но в ночлежке, где на нарах сгрудились несколько русских, тепло. Даже душно. Не спится. Идет тихий разговор, часто прерываемый длинной ленивой зевотой.
– Сволочи эти большевики! Какого черта из-за них я должен болтаться тут в турецкой ночлежке?! Кто я есть? Я есть русский человек! Значит, я должен жить в России.
– Это ты верно. Ежели ты, скажем, скрипка, то должен лежать в скрипичном футляре. А эти скоты засунули скрипку в флейточный футляр! Рази можно?
– Почему теперь – Рождество Христово – и дождь. Как так возможно? Я, может быть, об эту пору не переношу дождя. Мне снег нужен…
– Хороши снега у нас в Москве! Нормальные. Полозья скрипят, бубенцы на ванькиных клячах звенят. Вот жилось! Я раз это от Курского вокзала в Газетный переулок ездил – два пальца отморозил. Вот это была жизнь! Не жизнь, а масленица.
– А мы тоже раз с компанией в Петровский парк ездили, а они возьми для смеху и столкни меня в снег! А сами – деру. Эх, жилось!!
– Ну, и что же?
– Насчет чего?
– Да вот в снегу-то. Ведь не до сих же пор ты там лежишь?
– Зачем до сих пор? И часу не прошло – пьяные купцы подобрали. Воспаление легких было.
– Чего же ты теперь радуешься, дурак?
– Как же мне не радоваться, если я тогда полтора месяца у себя на Малой Кисловке пролежал. Лежу в чистенькой постельке, доктор каждый день, а в окно – рябина в снегу, а на снеге голубые бриллиантики от солнышка горят. Тепло, в печке дрова гудят, а предо мной яички всмятку и котлетка, только что изжаренная. И все кругом говорят:
– Ах, мы, Семен Николаевич, так об вас беспокоились, так беспокоились!.. А теперь кто разве будет беспокоиться? Черта с два!
– Да, мы, русские, больше к русскому привыкши. Какая тут в Константинополишке была Пасха? Греческая мизерия! А там, – как колокола зальются, забухают, залепечут – век бы слушал! Хорошие времена…
– У меня во время Светлой заутрени, помню, как-то хлюст портмоне из кармана выдернул. Тогда я, помню, поймал его за руку, да так похристосовался, что он у меня волчком завертелся, а теперь бы…
– Чего теперь бы?
– А теперь бы я все карманы ему сам растопырил: бери, тащи, мил человек, – только бы мне еще хоть полчасика у Василия Блаженного со свечкой постоять, колоколов послушать.
– А я смотрю так: вот попал я однажды там, в Москве, в участок – по пьяному делу товарища по Кузнецкому на своей единоутробной спине возил – так что ж вы думаете? Дал мне околоточный два раза по шее, дураком назвал и в какую ни на есть комнату посадил. Действительно, в те времена дураком я был, потому что обидно мне сделалось и даже плакал. А теперь бы…
– Что ж теперь? Сам бы околоточного бил, что ли?
– Ну, действительно! Разве можно околоточного бить? Я его уважаю. А теперь бы я год бы целый у него в участке просидел и получал бы каждый час по шее, и «дурака» бы с моим удовольствием выслушивал… Только бы мне этим воздухом участочным подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братцы вы мои, участочный, и ни на какой букет я его не променяю.
Кто-то невидимый мечтательно дополняет:
– В Охотном раду тоже запах был невредный.
– У нас в Москве и сирень пахнет лучше, чем где. Я раз в Петровском парке так-то вот под сиренью сидел, вдыхал это самое… Вдруг двое выскочили: «Скидавай, – говорят, – пиджак…» Чудесные ребята! Я бы с ними сейчас даже пива в Трехгорном выпил. Замечательные были времена.
– Что ж, отдал?
– Чего?..
– А пиджак!
– Как же не отдать, если они враз за горло, тут и штаны отдашь! Ей-Богу, доведись так теперь – то я бы сейчас все время под сиренью сидел и пиджаки им отдавал.
Рассказчик, заметив молчаливое недоумение слушателей, добавляет, как бы извиняясь:
– Небо очень голубое было. Чистое. Московское. Не жалко мне пиджаков.
– Да, жилось благородно. Я там один журнальчик редактировал. Ну, и ахнул однажды что-то очень неподходящее насчет Столыпина, Петра Аркадьевича. Приходит утром пристав нашей части и так вежливо говорит: «Иван, – говорит, – Степаныч, вот вам бумажка. Штраф в 500 рублей за оскорбление в печати высших лиц». Я тогда, признаться, выругался крепко, – потому что обидно 500 рублей платить, но вынимаю я деньги, – а он еще и извиняется. «Поверьте, – говорит, – если бы моя воля, я бы ни за что, но распоряжение начальства. Вы бы, – говорит, – Иван Степаныч, были поосторожнее. Черт с ними, пишите о чем-нибудь дозволенном, – хоть полицию ругайте, – мы привыкши». И так этот приставишка растрогал меня, что пал я ему в объятья, и долго мы плакали, как два брата.
– Врешь ты все!
– Чего вру?
– А вот, что с приставом в объятьях плакали.
– Это почему же вру, скажите на милость?
– Да потому, что не будет тебе пристав плакать, хучь ты его озолоти. Они были серьезная, деловая публика.
– Ну так что?
– А то, что, значит, ты и врешь.
– Ну, хорошо, ну пусть вру, но ведь трогательно?
– Трогательно-то оно трогательно. Однако надо бы уже и спать…
Все кряхтя укладываются.
Редкие капли, скатывающиеся с невидимого облысевшего кропила, робко, с подлой трусостью, постукивают в окна.
– Разве это дождь? – с ядовитой улыбкой говорит человек, поймавший вора у Светлой заутрени. – Нет, у нас в России – вот это дождь!.. Как маханет тебя – так либо ревматизм, либо насморк на три недели!.. Хорошо жить там, и нету другого такого подобного государства.
Записки Простодушного. «Я в Европе»
Предисловие Простодушного (Как я уехал)
– Ехать так ехать, – добродушно сказал попугай, которого кошка вытащила из клетки.
Осенью 1920 года мне пришлось наблюдать в Севастополе редкое климатическое явление…
Именно, когда уже наступили прохладные дни, обещавшие с каждой неделей делаться все прохладнее и прохладнее, пока вся эта вереница суток по исконным правилам календарей не закончилась бы зимой, – в эти осенние дни ко мне пришел знакомый генерал и сказал:
– Вам нужно отсюда уезжать…
– Да мне и тут хорошо, что вы!
– Именно вам-то и нельзя оставаться. Скоро здесь будет так жарко, что не выдержите…
– Жарко?! Но ведь уже осень, – чрезвычайно удивился я.
– Вот-вот. А цыплят по осени считают. Смотрите, причтут и вас в общий котел… Говорю вам – очень жарко будет!
– Я всегда знал, что климатические условия в Крыму чрезвычайно колеблющиеся, но, однако, не до такой степени, чтобы в октябре бояться солнечного удара?!
– А кто вам сказал, что удар будет «солнечный»? – тонко прищурился генерал.
– Однако…
– Уезжайте! – сухо и твердо отрубил генерал. – Завтра же рано утром чтобы вы были на борту парохода!
В голосе его было что-то такое, от чего я поежился и только заметил:
– Надеюсь, вы мой пароход подадите к Графской пристани? Мне оттуда удобнее.
– И в Южной бухте хороши будете.
– Льстец, – засмеялся я, кокетливо ударив его по плечу булкой, только что купленной мною за три тысячи… – Хотите кусочек?
– Э, не до кусочков теперь. Лучше в дорогу сохраните.
– А куда вы меня повезете?
– В Константинополь. Я поморщился.
– Гм… Я, признаться, давно мечтал об Испании…
– Ну, вот и будете мечтать в Константинополе об Испании.
В тот же день я был на пароходе, куда меня приняли с распростертыми объятиями. Это, действительно, правда, а не гипербола насчет объятий-то, потому что, когда я, влезши на пароход, сослепу покатился в угольный трюм, меня внизу поймали чьи-то растопыренные руки.
На пароходе я устроился хорошо (в трюме на угольных мешках); потребовал к себе капитана (он не пришел); сделал некоторые распоряжения относительно хода корабля (подозреваю, что они не были исполнены в полной мере) и, наконец, распорядился уснуть.
Последнее распоряжение было исполнено аккуратнее всего…
Путешествие было непродолжительное, но когда мы подошли к Константинополю, то меня ни за что не хотели пускать на берег.
Я сначала думал, что команда и капитан так полюбили меня, что одна мысль расстаться с таким приятным человеком была им мучительна, но на самом деле случалось наоборот: не пускала на берег союзная полиция, а команда не прочь была бы даже выкинуть нас всех за борт, только чтоб развязаться с беспокойным непоседливым грузом.
Не желая быть в тягость – ни команде, ни полиции, – я ночью потихоньку перелез на стоявший подле русский пароход-угольщик, где старые морские волки приняли меня как родного…
Милые вы люди! Если вы сейчас где-нибудь в плавании по бурному океану – пусть над вами ярко и ласково сияет солнце, а под килем нежная морская волна пусть нежит вас, как колыбель, – крепко желаю вам этого!
* * *
Приступая к «запискам», я прежде всего хочу сказать несколько теплых слов – в защиту одного господина…
Того самого, который, по утверждению старинной русской легенды, прегорько рыдал на свадьбе и весело плясал на похоронах.
Этого господина легенда окрестила ярким исчерпывающим именем:
– Дурак.
Да полно! Так ли это! Не произошло ли в данном случае жестокой исторической несправедливости? Дурак!.. Не наоборот ли? Не мудрец ли этот русский, проникший светлым умом в самые глубинные тайны русского бытия?
Человек горько плачет на свадьбе… Да ведь он прав! Ему, конечно, жалко эту безумную пару, бросающуюся очертя голову, рука об руку в пучину, из которой и одному-то не выбраться!
Человек веселится на чужих похоронах… Да ведь и тут он тысячу раз прав, этот мудрец, тихо радующийся, что вот, дескать, хоть один человек, наконец, устроился как следует: не нужно ему ни пайка, ни визы, ни перескакивания с одного берега на другой.
Пора, пора – давно пора – пересмотреть наше отношение к дураку. Он мудрец. Может быть раньше это было трудно понять, но теперь, когда вся Россия вывернулась наизнанку и сидит на чемоданах и узлах, – мы многое должны пересмотреть и переоценить.
Впрочем, если быть искренним, то за «бывшего» дурака, а ныне мудреца я распинаюсь не без тайной цели: попутно я хочу оправдать и себя, потому что отныне я тоже решил «улыбаться на похоронах»…
Первый день в Константинополе
…Я забрал с парохода свои вещи, сел в лодку и поехал к Галатскому берегу.
И едва лодка клюнула носом каменную плиту пристани, и едва в лодку свалился живой клубок разнокалиберных тел – я понял, что меня здесь знают. Потому что так орать и спорить из-за сомнительной чести тащить мои чемоданы могут только люди, искренно чтущие любимого писателя.
Эти восточные поклонники быстро расхватали мои вещи – и мы понеслись в голубую неизвестную даль, короче говоря, на Перу, а еще короче говоря, в ту маленькую комнату, которую мне наняли заранее.
На Пере среди грохота и гвалта меня остановила какая-то божья старушка – столь же уместная тут, как цветочек незабудки в пасти аллигатора.
– Что вам, бабушка?
– Голубчик мой, а где ж тут турки?
– Которые?
– Да ведь это, чай, Турция.
– Чай, она.
– А чего ж турка ни одного нет?
Чтобы успокоить эту мятущуюся душу, я ткнул пальцем в какого-то господина в феске, свирепо пожиравшего слоеную дрянь с лотка.
Это был единственный турок на горизонте.
– Вот этот? Вы чего ж, батюшка, в германскую войну давеча втемяшились?
Турок пожал плечами и отвечал:
– Эх, тетя! Нешто не признали? Вместе на «Сиаме» из Севастополя ноги уносили…
И обернулся к продавцу:
– Комбьен сетт гато?
– Бешь груш.
– Олл райт. А риведерчи, тетушка.
Как во время настоящего приличного столпотворения – все говорили на всех языках.
Однако больше всех ухо улавливало французский язык. Говорили на нем беженцы так, что даже издали слышался густой запах нафталина, как от шубы, которая долго лежала в сундуке без употребления и которую наконец-таки извлекли на свет Божий и стали перетряхивать.
Около ресторана Сарматова я слышал такой диалог.
Господин сделал испуганное лицо и, подбирая французские слова с таким страхом, с каким неопытная барышня впервые заряжает револьвер, спросил прохожего:
– Комм же пуве алле дан л'амбассад рюсс? Спрошенный ответил:
– Тут-де сюит. Вуз алле ту а гош, а гош, апре анкор гош, е еси будут… гм… черт его знает, забыл, как по-ихнему, железные ворота?
– Же компран, – кивнул головой первый. – Я понимаю, что такое железные ворота. Ла порт де фер.
– Ну, вот и бьен. Идите все а гош – прямо и наткнетесь.
* * *
В этот вечер я заснул рано, а проснулся еще раньше: ужасный, нечеловеческий вопль прорезал утренний воздух под самым моим окном.
Мой компаньон по комнате вскочил с кровати и поглядел на меня диким взглядом:
– Понимаете, что это значит? Кемалисты вошли в город.
– Н-да, въехали мы в историю, – пробормотал я. – Из огня да в полымя. Однако пойдем на улицу. Вы не боитесь?
– Ну вот, не видал я этих резнев. Чего там бояться. Русские, чай.
А крики, вопли, стоны и мольбы о помощи все неслись и неслись с улицы. Чувствовалось, что там, за стеной, растут целые гекатомбы свеженарезанных тел, обильно орошенных кровью.
Мы не могли больше… Мы выбежали на улицу.
Молодой грек стоял около корзиночки, на дне которой терялось полдесятка полудохлой скумбрии, – и, разинув рот, ревел во все горло…
Мы остолбенели.
– Слушайте, а ведь это он кричит.
– Но ведь его не режут.
– А надо бы. Не кричи, каналья.
– Товар продает. Известно, трудно им.
– Однако послушайте… Если, продавая только полдесятка дохлой скумбрии, он так орет, какие же он издает звуки, если ему поручить продать шестиэтажный дом?
Рев, крики, стоны и вопли неслись уже со всех сторон.
Зверь встал на задние лапы, потянулся и, широко раскрыв огромную пасть, оглушительно заревел: зверь хотел кушать.
Галантная жизнь Константинополя
Шел я недавно по той улице, на которой живу, – вдруг мое праздное внимание привлек один большой ярко освещенный дом. Изнутри доносилась странная, чисто восточная музыка и слышался топот чьих-то танцующих ног. В окнах мелькало много женских теней.
– Э! – сказал я сам себе. – Это, наверное, гарем какого-нибудь константинопольского вельможи! Очевидно, он справляет день рождения и захотел повеселить бедных гаремных затворниц! Вот они где – чарующие тайны загадочного Востока!
Не успел я этого подумать, как из дверей выпорхнула очаровательная женская фигурка и, схватив меня за рукав, ясно показала, что ей хочется втащить меня внутрь таинственного дома.
Надо сознаться, что я славлюсь своей скромностью по всему Анатолийскому побережью, но надо также сознаться, что в тот момент пикантное приключение совсем вскружило мне голову.
Возможность проникнуть в гарем знатного вельможи на секунду очень соблазнила меня, и я даже сделал движение по направлению к дверям, но тут же одумался.
А что дальше?
А что, если паша вдруг неожиданно поймает меня в гареме? Я человек храбрый – и не за себя я боялся!.. Нет, я боялся за жизнь этого кроткого, застенчивого, полудикого создания, которое так доверчиво тащило меня за рукав, очевидно, чрезвычайно очарованное моей респектабельностью и манерами. Я боялся, что не взойдет и два раза луна на небе, как эта женщина будет лежать в мешке на дне Босфора. Мой коллега Пьер Лоти неоднократно писал о таких штуках.
Эти соображения охладили меня. Я освободил свой рукав, сделал селям своей затворнице и быстро удалился, давая дорогу четырем английским матросам – очевидно, близким друзьям паши, потому что они вошли в дом без доклада, как близкие люди.
На другой день утром – о, слабость человеческая! – я решил похвастать перед друзьями своим головокружительным успехом у турецкой дамы и рассказал все приключение, не утаив ни капельки…
Мне случалось видеть, как смеются люди, я сам люблю иногда хихикнуть в подходящем случае – но это был не смех! Это было сокрушительное ржание обезумевших жеребцов.
– Не понимаю, что здесь смешного, – пожал я плечами. – Конечно, одни мужчины имеют больший успех у женщин, другие – меньший, но…
– Знаете, что это за дом? – спросил один приятель, отдышавшись.
И шепнул на ухо словцо, которое заставило вспыхнуть меня до корней волос.
– Быть не может! – воскликнул я в ужасе. – Ведь на этой же улице находится моя квартира!!
– Ну, что ж такое. Подобное соседство здесь бывает зачастую.
– Нет! Ни одного дня моя нога не останется в этой квартире. Как? Не предупредить меня, когда я снимал комнату? Сейчас же иду и выскажу своей хозяйке все, что я о ней думаю!!
Разгоряченный, я выскочил из кафе на улицу и… тут же одно веское соображение приковало меня к месту. На каком языке я выскажу хозяйке негодование? Она говорит только по-гречески, а мой запас слов на этом языке был чрезвычайно ограничен: кали-мерос, Венизелос и малиста – вот те три слова, которыми я мог орудовать и которые в самой остроумной комбинации все-таки не могли быть материалом для продолжительной морально-этической беседы.
На мое счастье, я тут же наткнулся на древнюю согбенную гречанку, продавщицу спичек, предлагавшую товар на ломаном русском языке.
– Нет, бабушка, – сказал я. – Мне ваших спичек не надо. Но если вы переведете моей хозяйке все то, что меня обуревает, – я вам заплачу пол-лиры.
Предложение оказалось соблазнительным – и мы через минуту уже шагали рука об руку к моему дому.
– Как по-гречески «нога»? – спросил я.
Она ответила каким-то бесформенным, клейким, как рахат-лукум, словом.
– Ну, вот. Так скажите, что мое это самое у нее в доме не будет!
На звонок нам открыла сама хозяйка. И вдруг, увидев нас, она подняла такой крик, что, вероятно, слышно было на Пере.
– Что она кричит? – спросил я старушку, которая вдруг сразу расцвела от хозяйкиного рева и даже кокетливо поправила выцветшую косынку на безволосой голове.
– Ма, она говорити, сто вы не моги приводить себе на квартиру даму! Она говорити, сто эта неприлична, сто эта цестный дома, сто нельзя дами водити…
– Какую даму? – остолбенел я. – Я никого не приводил.
– Она эта говорити на меня. Я – дама.
И, польщенная этим диким предположением, она игриво толкнула меня полуразрушенным локтем.
Я сочно выругался, вынул пол-лиры и сунул ей в руку.
– Пошла вон, старая ведьма. Будьте вы обе прокляты.
И тут же заметил на лице хозяйки чувство сожаления ко мне, как к человеку, который заплатил за любовь деньги, не насладившись в то же время радостями этой любви…