Текст книги "Гамаюн — птица вещая"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Неписаные законы морали иногда диктовались прежними представлениями о продавце и покупателе труда. Буржуя давно выволокли в переулок и спустили под откос, литеры с вывесок сняли. Рабочий стал хозяином станков, вагранок и верстаков. Но библейская манна не падала с неба, за манную запеканку с киселем из клюквы вырезали талон. Угар прошел, люди оглянулись и приспособились к изменившейся обстановке. Политические свободы воспринимались легко, они были как воздух, к ним привыкли. Раньше во всем худом был виноват хозяин, которого свалили, теперь, если что плохо, отвечай сам. Пришло время, когда судьбы вершились собственными руками. Лишения переносились труднее, нежели в годы революции. Строить труднее, чем таскать винтовку, скакать на коне, обжигать пламенными речами. Будущее... О нем кричали плакаты, во имя его погибали люди, отец шел на сына, брат – на брата. Это будущее стало настоящим. Внутри очерченного историей круга замкнулась первая рабоче-крестьянская держава. Не хватало хлеба и мяса. Село вползало в город. Крестьянские хаты заколачивали накрест. Если город не давал товаров, бурлили темные страсти. Нелегко давался новый век. В муках рожденный, он закалялся на ураганном ветру. Не сразу исчезали ржавые пятна прошлого...
Легко разрушить веру, труднее побороть разочарования. Терпению человека тоже приходит предел.
«Не на кого пенять, сам хозяин», – слышался угрюмый голос. «А я не собираюсь ни на кого пенять, по горло сыт вашими беседами, я требовать хочу: дай – и крышка!» – распалялась чья-то рыбья душа. «С кого требуешь, ты, чудо-юдо?» – «Я требую с тех, кто с галстуком или в очках». – «Так он, вглядись, мила-ай, он – это ж ты сам. Не понимаешь?» – «Понимаю. А меня понимают? Не хватило пять ден до получки. И карточки съели, и в лавку не с чем идти...»
На заводе организованно действовали партия, комсомол, профсоюз. Созывали собрания, спорили на производственных летучках, поднимались ударники и бригады. И все же в глубине или в наружных тканях большого живого организма гнездились пороки, которые изгнать было трудней, чем буржуя.
Николаю хотелось работать не для чьей-то похвалы. В цехе Фомин поощрял только рублем и умело держал в этой узде и плохих и хороших. Как ни велико значение денег, но гораздо важней было почувствовать свою власть над машиной. Станок постепенно подчинился ему. Его неопытные руки теперь приобрели уверенность в каждом движении. Станок стал послушен, отзывчив. Чертежи, скопированные на светло-голубоватой бумаге, Николай читал с таким же интересом, как книгу. Начерченное на бумаге ему уже удавалось превращать в материальные формы. Сырая болванка становилась красивой. Иногда Николаю казалось, что резец напевает песни под ритмичный плеск молочно-сероватой эмульсии. Тогда он сам начинал разговаривать с резцом. Если его хвалил Старовойт, ему было приятно, но главным ценителем все же оставался высокий, тумбоватый «Майдебург». Наладчики пожимали плечами: «Раньше в нем до надсады ковырялись, хворый был «Майдебург», а теперь будто на курорте побывал по бесплатной путевке».
Пантюхин работал с холодком, к станку относился без всякой любви. Частенько он насупливал брови, глядя на ретивого сменщика.
– Ты не дюже спеши, Николай, все едино к богу в рай не успеешь. А то «тяни нашего брата» подбросит к норме, и станем мы ту же самую хреновину тесать за полцены...
«Тяни нашего брата» – так называли тарифно-нормировочное бюро, ТНБ. Глухая вражда существовала между некоторой частью рабочих и тем почти призрачным многоликим существом, которое обитало в административном корпусе. Оттуда приходили люди в нарукавниках, теребили начальство цехов, редко разговаривая с рабочими. Зато после их ухода начиналась очередная накачка бригадиров, мастеров, а те набрасывались на станочников, шуточки умолкали.
Тайный сговор (о нем никто ни полслова) возглавлял все тот же Дмитрий Фомин, гнувший «линию рабочих». Это способствовало его популярности, и никогда еще не было случая, чтобы механический цех подкачал. Фомина премировали, вывешивали его портрет на Почетную доску, ставили в пример.
– Э, Бурлаков, снизь обороты. – Фомин стоял за спиной Николая и с полнейшим равнодушием, какими-то отсутствующими глазами смотрел на резец, будто и не слышал его песенки.
– Идет хорошо, товарищ Фомин, – радостно выдохнул Бурлаков.
– Идет?
– Да! Какая прелесть эта наварка из победита!
– Ценный придумали сплав, снимем перед сталеварами шапку. А все-таки снизь обороты...
Его голос не потерял бархатных, воркующих интонаций. Фомина трудно распалить. Он дал Николаю кое-какие производственные советы, проверил крепость зажимов, изломал и понюхал виток стружки и стал продолжать обход.
Остановился возле Квасова, о чем-то поговорил с ним. В обеденный перерыв Квасов взял приятеля под руку и направился с ним в уголок, ближе к окнам, там можно было перекусить на скамейке и покурить.
– Коля, есть навет на тебя. Порешь горячку?
Жора развернул пакет, протянул Николаю бутерброд с колбасой и яйцо.
– За харч спасибо, не знаю, когда сумею тебе отплатить. А вопроса твоего не понимаю...
– Если говорить по-дружески, многого ты еще не понимаешь... Жаловались на тебя ребята.
– На меня? – Николай догадывался, куда клонит Жора, но сегодня ему не хотелось говорить на эту скользкую тему. – И почему жаловались тебе?
Жора ответил не сразу. Съел яйцо, вытер губы бумажкой, закурил папиросу.
– Видишь ли, у нас сложился такой порядок. Тебя, как новичка, мало кто знает. Понятно? Я привел тебя в цех. Пока народ приглядится к вашему сиятельству, Николай Бурлаков, проверит на том, на другом, отвечаю я...
– Какой-то странный порядок, Жора.
– Возможно. – Квасов пристально вгляделся в потускневшее лицо друга, сказал серьезно: – Рабочий класс выработал свои правила в отношениях с хозяином. Хозяин требует, но и рабочий должен требовать. – Заметив протестующий жест Николая, Жора положил ему руку на плечо, придвинулся ближе и, выпустив в сторону клубок дыма, добавил: – Только не артачься сразу, Коля. Обдумай, прикинь. Тебе нужно заработать пока на себя, а фундамент социализма и без тебя не осядет. Мы не зовем тебя в саботажники, а просим пока прислушаться к голосу твоих товарищей.
– Пантюхин натрепался? – зло спросил Николай, мысленно перебрав все факты. – Ему должно быть стыдно. Он старше меня, мы обрабатываем с ним одну деталь. Почему он отстает не на полноздри, а на целую лошадь?
– Пантюхин семейный, а ты пока холостяк, Коля.
– Боится надорваться?
– А зачем ему надрываться? Ему нужно прокормить двух детей, тех, которые уже имеются, и тех, которые еще могут вылупиться. Вчера ему пришлось купить коммерческое мясо, полкило, витамины для девчонки, баретки купил у спекулянтки...
Николай вникал в смысл того, что внушал ему Квасов. Постепенно перед ним открывалась другая сторона жизни, куда ему не приходилось заглядывать. Квасов развивал свою мысль без всякого надрыва. Оказывается, Пантюхин уже однажды «промазал», как выразился Жора, Придумав приспособление, он увеличил выработку почти втрое и сразу загреб много денег. Немедленно на него накинулись нормировщики (Квасов упомянул и Наташу). Как и положено, они отрапортовали некоему Хитрово, и Пантюхин побоговал всего две получки. Нормы повысили, заработок упал до прежнего уровня, Пантюхин «утерся и заскучал». Квасов имел представление о производительности труда, но спешить не рекомендовал. Их уникальный завод, по мнению Жоры, обязан был держать высокие заработки. А механический цех – основа завода, ему положено идти во главе.
– Ты думаешь, мы без парусов плаваем, Коля, – закончил Квасов с полным сознанием своей правоты. – Было всякое. В прошлом году подкинули нам серию приборов типа «Шора». Есть такая фирма. Решили по-быстрому провести очередную цельнотянутую операцию. «Шоры» испытывают металл на удар. Вообще, по конструкции хреновенький прибор, а фуговали за него чистым золотом. Мы и взялись как на пожаре. Обещал нам Алексей Иванович щедро: столько, мол, отвалю, что и не унесете; пришлю кассира прямо в цех, в пакетах получите казначейские знаки. И верно, не жалел до того дня, как пошла первая партия. Взялись мы за вторую партию. С тем же запалом. Еще бы – такая лафа! И вот – опять кассир с ящичком. Мы выстроились, развернули конверты – и губы у нас побелели. Скостили без нашего ведома, по принципу пролетарского гуманизма. Швырялись мы, нервничали. А потом прибыли на собрание представители направляющих организаций, Ломакин речугу толкнул со слезой, призвал помочь завоеваниям, Фомина заставили расколоться, как партийного товарища. И уплыли наши заветные «Шоры», только слюнки сглотнули... На «Роквеле» мы уже были стреляные, выдержали неравный бой с честью. «Роквел», чтобы ты знал, тоже прибор по испытанию металлов. Нынче вот бортовые прицелы идут, авиация денег не жалеет. И ты на прицелах стоишь, золотое дно эти прицелы, если только энтузиасты не сорвут...
Николай подавленно молчал. Парранскому набил оскомину «разафишированный энтузиазм», об этом же еще грубей и циничней говорит Квасов. Неужели вагонный спутник Николая, оказавшийся у руля завода, прав и его сомнения опирались не на песок? Неужели и в самом деле мало чего стоит трибуна, а более реальны полушепоты на производстве? И так рассуждают не старики, начиненные по макушку пережитками, а молодые рабочие!
Но, если пойти за Квасовым, куда заведет такой полпред? Деньги в кармане забренчат, а совесть? Подкапываться тихой сапой под собственную совесть, восстать против ударных бригад, против планов? От такой чертовщины голова идет кругом.
И если поддаться Квасову, то, по логике, надо объявить своим врагом даже нормировщицу Наташу. Это уж совсем глупо. Темнить, скрывать перед ней качество своей работы, прикидываться дурачком?
– Извини меня, Жора, простофилю. – Николай не хотел распаляться. – Выслушал я тебя, прикинул все козыри по мастям, и не по душе мне твоя, как бы ее назвать, программа.
Квасов швырнул окурок в бочку с водой, проследил за тем, как он погас.
– Не нравится? Претит совести активного комсомольца?
– И это, конечно, не снимается... В твоей программе есть что-то противоестественное для человека. Для достоинства человека.
– Ишь ты, футы-нуты – ножки гнуты!.. Развивай, развенчивай! Ну, ну...
Николай почувствовал насмешку, но решил не терять равновесия и объясниться без запальчивости.
– Помнишь, как посылали нас в армию на преодоление препятствий? Все в себе мобилизовал: волю, тело, опыт, честолюбие, если хочешь. Кобылица и та собралась в комок. И, представь, ты обманул бы себя, ее, товарищей, командиров, расслабил бы шенкеля, отпустил повод, отвернул в сторону... Объясняю примитивно, но пойми душевное состояние, учти радость, она тоже чего-то стоит. На нее расценки нет, ее пока не хронометрируют, а без нее – тупик...
Квасов с интересом всматривался в лицо Николая, в его глаза. Пожалуй, он был красив, хотя Квасов презирал мужскую красоту. Но что-то дрогнуло в сердце Жоры, что-то смягчилось на миг. Всего на один миг. Луч мелькнул и погас. Надвинулось другое, темное. Говорит Николай складно, чуть слезу не вышиб. Спел отлично насчет радости. И где только набрался? А разберись – содрал с плакатов.
– Ты, кажется, кончил, Колька? Разреши мне в порядке дружеских прений. – Квасов говорил твердо, не повышая голоса, но отчеканивая каждое слово: – В армии, говоришь? Там все готовое, Коля. Санаторий по профсоюзной путевке. Конкур-иппик, рубка лозы, разруб глиняной головы – развлечение! А кабы работа... За прыжок сегодня пятерик, а завтра – рубель! Чем выше прыгнешь, тем ставка ниже.
– А радость? – выдохнул Николай и мучительно улыбнулся.
– Радость? Признаю. Только в карман ее не положишь. Воздух. Атмосфера. На радость шашлык не закажешь...
– Не хотелось бы мне показаться смешным в твоих глазах, Жора. Мы вернемся к этому вопросу когда-нибудь...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Если бы не зубная щетка, Николай не встретил бы сегодня Наташу. Они столкнулись в дверях галантерейной лавчонки, кивнули друг другу как малознакомые люди и разошлись. В лавчонке пахло тройным одеколоном и почему-то сыромятиной. Какая-то старуха в шали с бахромой кричала: «Я прошу фитильки! Фитильки для лампады. Отвечайте громче, я глухая, не слышу». Старый продавец, убеленный сединами, еще помнящий времена купеческого доброго Арбата, перегнулся через пустую стойку к старухе: «Мадам, я тоже глухой, поэтому мы можем говорить откровенно. Нет фитильков, мадам, и не будет!»
Толпа оттеснила Бурлакова от входных дверей, людской поток вынес его на Арбат. С присвистом мела сухая поземка, доставая мохнатыми хвостами до окон вторых этажей, где на высоте, страхующей от мелкого ворья, висели на форточках окостеневшие куски мяса и тощие, синие куры.
Залюбовавшись на один из таких естественных холодильников и мысленно изжарив на чугунной сковородке ломоть двухвершкового сала, Николай не заметил, как интересовавшая его девушка вышла из галантерейной лавчонки и быстро пошла, подгоняемая попутным ветром, вниз по кривому, ущелистому Арбату. На ней было демисезонное коверкотовое пальтецо с притороченным к зиме воротником из дешевого рыжего меха.
Зажав в руке выштампованную из древесной щепы зубную щетку, Николай направился вслед за девушкой, стараясь не слишком торопиться, чтобы не перегнать ее.
В угловом здании, выстроенном в стиле западноевропейского модерна, оформлялся магазин для иностранцев и тех советских граждан, которые сумели сохранить в урагане революции золото, драгоценные камни и валюту иных государств.
Можно заявить уверенно: у нормировщицы энского завода, страдальчески дувшей на посиневшие пальцы, за душой не было ни бриллиантов, ни золота. Тем не менее и она в немом восторге взирала на изысканные вещи в просторной витрине. Их живописно раскладывали анемичные девицы с тонкими ногами и молодые люди с восковыми лицами и размагниченными движениями рук. Казалось, за витринным стеклом, прихваченным морозными узорами, двигаются манекены. Почему у них не сверкают глаза, как у нашей девушки? Почему они бесстрастно прикасаются к этим небывалым тканям, кофточкам, юбкам, к этому нежному белью?
Зажав в пальцах деревянную зубную щетку, Бурлаков с глухим раздражением наблюдал за возней в витрине. Злоба накипала в нем не против витрины или призванных на ее алтарь девиц, а против самого себя, ничтожного, нищего человека. Может ли он воспользоваться этим? Нет, не может ни сейчас, ни завтра, ни через годы. Пейзаж будущего уныл. Чтобы воткнуть хотя бы веточку в пустынном поле, нужно напряжение сил. Каждая самая скромная вещь будет добываться резцом. Многоцветная стружка будет виться из-под острой кромки, и только в стружке он сможет увидеть радугу и полюбоваться ею.
– Опять все буржуям, – сказал человек в бараньей шапке, с белыми от инея усами.
– Иностранным... – поправили его.
– У них у самих такого товара, как навоза. А погляди на мои валешки. Кабы не телефонный провод, расползлись бы, как вши. Приварил проводом...
– Да, великое дело техника! – Мужчина с палкой, с недельной щетиной на впалых щеках невесело улыбнулся одними губами.
– Смеешься? Сам горя не хлебнул.
– Не хлебнул? – Мужчина постучал палкой, и деревянным звоном отозвалась его нога. – Слышишь? Ясеневая...
– Деникин аль Врангель поставил на ясень?
– Матросы.
– Матросы? Белым служил?
– Кронштадт. Шел на форты по балтийскому льду. Прятаться негде. Шуганула «Красная горка», вот и нет одного колеса.
По-прежнему метель кружила сухой, колкий снег. Вспыхивали синие звездочки на трамвайных мачтах, и, намертво окоченевшие, катились вагоны.
Наташа, перейдя на другую сторону улицы, заметила вблизи себя Николая.
– Здравствуйте. – Она смело протянула ему руку. – Вы случайно тут или преследуете меня?
– Здравствуйте, – повторил он и в том же шутливом тоне добавил: – Конечно, преследую...
– И что же дальше?
– Хочу похитить, завернуть в бурку, увезти в горы.
– Воробьевы? – Она засмеялась и уже не пыталась освободить руку. – У вас такая теплая рука. Без перчаток?
– Я согреваюсь вот этим. – Николай торжественно извлек из кармана зубную щетку. – Она деревянная, теплая...
– Вот как! А я не догадалась. Я ужасная мерзлячка. Ищу теплые ботики. Но где их найдешь!
– В Торгсине.
– Правильно. – Наташа непритворно вздохнула. – Я заметила вас. Вы тоже только любовались или...
– Нет. – Он расхрабрился. Ему захотелось блеснуть перед ней. – Я выбирал лучшие вещи, чтобы бросить их к вашим ногам.
– Зачем же бросать? – Когда она смеялась, глаза ее суживались, но это не портило ее лица. – Мне нужны теплые ботики. И только...
– И только? – с сожалением переспросил он, будто и в самом деле располагал всеми богатствами мира.
– Если ничего не скрывать... – теперь Наташа мечтательно сложила на груди руки, – мне бы хотелось блузку. Вы не заметили блузки в витрине?
– По правде сказать, нет. Зато я видел меха. Вон, оказывается, какие водятся на свете звери! Раньше из мехов я знал только овчину. У калмыков видел лису на их шапках.
– У калмыков? – спросила Наташа так удивленно, будто речь шла о жителях Гавайских островов.
– Я служил неподалеку от калмыцких степей. Туда мы ходили полком. Вначале песчано-бугристые степи, а потом плоскость, бывшее дно моря.
– Там близко море?
– Каспийское...
Отвечая на его недоуменный взгляд, она сказала:
– География для меня почему-то всегда была самой трудной наукой. И меня будто наказали за это. Представьте себе, кроме Москвы, я нигде еще не была.
– Хорошо, что вы догадались добавить слово «еще».
– Я не хочу, чтобы впереди все было безнадежно.
– Разве вам не нравится Москва?
– Я родилась в Москве. Люблю Москву.
– Многие мечтают попасть сюда. Только... «Москва слезам не верит».
– Вы убедились в этом?
– Как раз у меня-то все сложилось более или менее... Не пришлось проверять пословицу.
Из-за скопления трамваев они могли не торопиться. Николаю хотелось, чтобы повреждение исправляли как можно дольше.
Можно было поговорить о Москве, о низменном левобережье, о селе Фили, где сохранилась историческая русская изба.
Пригодились лекции начштадива, бывшего офицера Генерального штаба; на него, героя гражданской войны, участника битвы за Украину и Крым, награжденного боевым орденом и шашкой с крошечным орденом Красного Знамени на головке эфеса, курсанты смотрели завороженными глазами.
Вот и можно благодаря начштадиву щегольнуть Мюратом, вступавшим во главе конного авангарда в Москву, и фельдмаршалом Кутузовым, «уносившим не только знамена, овеянные пороховым дымом Бородина, но и суровую веру в близкое торжество непокоренной России».
– Мюрат был весел, а Наполеон мрачен...
У Наташи был свой запас общеизвестных сведений: о Поклонной горе, о ключах от города, которых Наполеон так и не дождался.
Смеясь, Наташа сказала:
– Еще бы Наполеону веселиться!
Выслушав, Николай похвастался неизвестными Наташе подробностями о том, как Наполеон засватал молоденькую австрийскую принцессу, как ее везли в Париж, как ловкий Бертье сумел переправить во дворец Наполеона игрушки Марии Луизы, чтобы девушка легче перенесла разлуку с родными и детством.
– Я не знала об этом, – сказала Наташа, переминаясь на озябших ногах. – Мне думалось, у императоров все гораздо проще...
– Вы помните, как накануне Бородина Наполеону привезли портрет его сына?
– Не помню. Я была тогда маленькая, – отшутилась Наташа.
– Читали, вероятно... – Николай не смутился. – Мальчик на портрете пронзает земной шар палочкой для игры в бильбоке. Мне кажется, портрет привезли тоже по распоряжению начальника главного штаба Бертье. Недаром, въезжая в Москву и почувствовав запахи первых пожаров, именно Бертье сказал маршалу Луи-Никола́ Даву: «Это вам не игра в бильбоке, маршал!»
Наташа понимала, для чего понадобились Николаю все эти истории: ему хотелось продолжить знакомство. Рабочие парни разговаривали с ней по-другому. Поэтому она с любопытством присматривалась к своему новому знакомому. Ни он, ни она отроду не видели бильбоке, наполеоновские маршалы куда меньше занимали ее, нежели теплые ботики, которые она так и не сумела достать, несмотря на все свои старания.
Ноги у Наташи все больше стыли, даже пальцы занемели. Хотя провод уже починили и техническая будка уехала, трамвай с нужным ей номером все не появлялся, а ехать с пересадками она не могла. Тетка, у которой она жила, выдавала ей на трамвай точно двадцать копеек. В перчатке была зажата десятикопеечная монета. Если ее выронить, придется идти пешком, а это не меньше восьми километров.
Трамваи пошли беспрерывной лентой. Их облепили люди. Черные гроздья висели на подножках. Выплыл наконец и ее трамвай. Наташа предвидела схватку у ступенек. Ничего! Зато можно согреться.
– Извините, мне пора домой, – сказала она.
– Разрешите вас проводить?
– Я живу далеко. Не обрадуетесь. – Ее губы дрогнули в улыбке: – Это вам не игра в бильбоке!
Николай не успел ответить. Внимание всех неожиданно привлекло зрелище скорее грустное, нежели развлекательное.
Со стороны Калужского шоссе, по которому сто с лишним лет назад отходила кутузовская армия, появилась странная для столичного города процессия.
Крестьянин и крестьянка вели по улице корову. Вероятно, процессия не привлекла бы общего внимания, если бы крестьяне, совершившие, видимо, долгий зимний марш, не проявляли бы такой заботы о своей корове.
Надо полагать, большинству горожан была недоступна психология деревенского жителя, видевшего в те годы ломок и потрясений свое единственное спасение в кормилице буренке. Если бы дело обстояло по-другому, не стали бы двое пожилых сельских жителей отдавать корове свое единственное одеяло, сшитое в стародавние времена из треугольничков лоскутков. Это одеяло с клочками вылезшей ваты покрывало спину коровы: впереди было пропущено между ногами и завязано на груди и поверх шеи, а сзади под хвостом. На ногах были валенки – понятно, не людские, а специально сшитые из коричневого войлока и укрепленные чуть ниже коленных сгибов веревочками.
Если крестьяне сделали так, значит, это было вызвано необходимостью. Старый крестьянин, шедший впереди с веревкой в руке, всецело был поглощен исполняемым им делом. Обледеневшие борода, усы, брови превратили его лицо в неподвижную маску. Видно, худая одежонка не слишком-то его согревала.
Старуха в коротком полушубке и длинной юбке шла позади. Палкой она иногда помогала корове – не подталкивала, не била, а помогала, как бы ободряла, когда та упиралась или пугалась.
Люди у остановки смеялись все веселей.
Смеялась и Наташа, забыв о своих застывших ногах. Чтобы лучше видеть, она хотела опереться на Николая и приподняться над плечами людей, тесно сгрудившихся на кромке тротуара. Но Николая не оказалось подле нее. Оставив Наташу, он протиснулся вперед. Она решила обидеться – так поступают женщины, когда им кажется, что заинтересовавшийся ими человек вдруг изменил свое отношение. Но какое-то новое, напряженное выражение его лица развеяло ее обиду. Это было выражение не то страдания, не то стыда, не то внутренней боли, неожиданно сблизившее Наташу с Николаем. Слушая его рассказ о Наполеоне, Наташа невольно сравнивала его со своими, неизбежными для каждой девушки «ухажерами». Теперь, с этим страдальческим выражением на лице, он стал ближе, приятнее. И хотя Наташе не были известны причины этой перемены, все же внутреннее состояние находившегося рядом молодого человека передалось ей. Другими глазами – может быть, его глазами – посмотрела теперь Наташа на этих крестьян, над которыми только что смеялась.
А Николай узнал родителей. Когда они были далеко, ему прежде всего бросилось в глаза лоскутное одеяло. Оно словно ослепило его. Когда же они приблизились, он увидел и узнал строгий, резко очерченный рот матери и ее полушубок.
Что же делать? Пока он затерян в толпе, он – праздный зевака. Но он может кинуться к ним и помочь. Там ему быть или оставаться здесь? Если там, то придется взять в руки хворостину и... вернуться в Удолино. Горячие мысли обжигали Николая. Ему было стыдно и страшно. Будто опять раскрылась перед ним бездна, а на дне ее навоз и солома, унылый труд от зари до зари и жизнь без просвета...
Отец по-хозяйски опробовал подошвой скользкий асфальт, взял корову за рог. Если поскользнется – поддержит. Движения размеренные, ни одного лишнего. Так он всегда старался работать, чтоб хватило сил до последнего часа. Покачал головой: асфальт ненадежный. Окружающее его не интересует: было бы хорошо и удобно корове. Насмешек не слышит, не заденут они его сейчас; к тому же крестьяне привыкли к насмешкам горожан.
Когда корова находилась на середине улицы, вспыхнул зеленый глаз светофора, двинулись автомашины. В дымке испарений, будто пойманные в сети ременных шлей, поплыли битюги, ворочая окороками сытых крупов.
Крестьяне остановились. Город волна за волной нес свои шумы. Сколько здесь людей, машин и повозок! Отец крикнул милиционеру:
– Эй, ты! Не видишь?
– Вижу! – Милиционер – круглолицый парень с толстыми икрами и в узкой шинели – взмахнул своим жезлом.
Все подчинилось ему: машины, повозки, люди.
– Гляди, милиционер, а посочувствовал! – воскликнул кто-то.
– Чего же? Может, он своего отца вспомнил, мать. Тоже человек, а не кувалда с ручкой...
Корова неторопливо переходила улицу.. Из ноздрей ее вырывался пар. Шерсть на лбу и на шее с подветренной стороны поседела. Корова послушно повиновалась человеку, державшему ее за рога, согревшему и накормившему ее. Она не нуждалась ни в понуканиях, ни в побоях.
Милиционер, не опуская палочки, добросердечно следил за процессией.
Толпа притихла; уже не было праздных выкриков, люди не балагурили и не смеялись.
Сын этих крестьян продолжал прятаться за спины чужих людей, не оказав помощи самым близким.
Вдруг мать пошатнулась на голой наледи колеи, взмахнула руками. Наташа бросилась к ней. Она подбежала вовремя и успела поддержать старую женщину. Антонина Ильинична бормотала слова благодарности. Она оперлась на руку Наташи и при ее поддержке безбоязненно перешла улицу.
– У меня такая же доченька, – сказала Антонина Ильинична строго, без всякой слезливости. – Дай бог тебе счастья!
Передохнула у бровки, оправила одеяло на спине коровы, свой платок у самого лба и пошагала дальше.
– Нас тоже не из бидона кормили, а из коровьего вымени! – самым развеселым голосом выкрикнул милиционер и повернулся боком, чтобы дать движение заторможенным потокам машин.
Глаза людей потеплели, стали чище и красивей. Николай оглянулся, но не нашел Наташи. Его била дрожь, зуб не попадал на зуб. Неумолимая сила по-прежнему приковывала его к месту. Туда, к обелискам Бородинского моста, уходило его прошлое, рвались корни, питавшие его с детства.
Возвратившись в общежитие, Николай Бурлаков долго не мог успокоиться. Противная дрожь во всем теле не унималась. Не помог и чай с пышками, предложенный Настей. Озябло не только тело, но и душа. А поделиться он мог только с одним человеком.
В пустой комнате наедине с самим собой было страшно. Возникла картина пережитого, вставали непрошено все жуткие подробности – от пестрого одеяла до силуэтов матери и отца, затерявшихся в метельной дали.
На тумбочке лежала записка Саула: «Ушел на курсы». А ниже Кучеренко подписал: «Умные – на учебу, дурачки – в киношку. Не запирайте дверь, ребята». Для них все было ясно, основные жизненные проблемы давно решены.
Дождавшись Жору, занесенного снегом, краснолицего, веселого, Николай рассказал ему все без утайки. Квасов выслушал молча, потом вышел и долго фыркал у крана. Вернувшись, уселся возле тумбочки и прочитал записку Саула. И, прикусив нижнюю губу, принялся обрезать ногти.
– Почему ты молчишь? – спросил Николай. – Мне же трудно...
Квасов поднял голову, и тени, падавшие от абажура на его лицо, исчезли. Страдальчески дернулись уголки губ.
– Если хочешь знать мое мнение, скажу. – Ребром ладони он провел по ресницам с досадой и мукой, которых не хотел показывать. – Мне жалко их, Николай. Сердце сжимается, как жалко!..
– Не надо. – Николай беспомощно развел руками и, не боясь унизить себя, сказал: – Я поступил, как самый последний подлец... Если бы я мог...
Плечи его дернулись. Отвернувшись, он прикрыл лицо рукой, дрожащими, непослушными пальцами другой руки пытался вытащить платок из кармана.
Квасов наклонился к другу, полуобнял его за плечи.
– Ты поступил некрасиво, но... правильно. Раскисни ты на минуту – и пропала бы вся твоя жизнь. Ушел – значит, ушел. Возвращаться тебе незачем.
Николай быстро обернулся и, в упор глядя в глаза другу, спросил:
– Ты поступил бы так же?
– Я? – переспросил Квасов, встал, прошелся по комнате и ответил серьезно: – Меня в пример не бери. На меня никогда не ориентировали, если помнишь. Арапчи пугал Квасовым призывников. Разнузданная стихия вселилась в меня не без помощи Арапчи, хотя я не имею против него зла. Я поступил бы не так, если бы увидел там твоих родителей. Я подбежал бы к ним раньше, чем успела это сделать Наташка, поцеловал бы мамашу на глазах всей шпаны, притащил бы их сюда, отогрел бы и накормил. С папашей мы сходили бы в баню. Коровенку и ту нашел бы чем накормить и куда завести. Во дворе сарай подходит? Абсолютно. Повышвыривал бы дрова и устроил бы привал разнесчастной коровенке... – Квасов осекся. – Прости, Колька! Так поступил бы Георгий Квасов, но не Николай Бурлаков. Квасов – сложившийся пролетарий, независимая личность, ничем не обремененная, кроме своей темной совести... Будь я Бурлаковым на данном этапе его созревания, я поступил бы так же. Я бы побоялся, что родители зацепят, не поймут, заставят взяться за рога коровенки. И в самом себе я не был бы уверен. В борьбе с собой ты победил. Не поддался... Ясно, есть тут и подлость. Согласен. Подлость обстановки. Тебя самого бросили в котел, и не твоя воля...
За окнами стонало. Плохо пригнанные рамы издавали дурную музыку. Было слышно, как по лестнице поднимается немец Мартин, молодой, рыжий зверь, доставлявший немало хлопот коменданту.
Бурлаков помимо желания изучил все скрипы лестницы и теперь мог безошибочно угадывать, кто по ней идет. В часы одиноких раздумий он слышал, как, шурша накрахмаленными юбочками, по перилам скатывались дочки Германа Майера, тюрингского немца, занимавшего отдельную квартиру на втором этаже; как, покряхтывая и рассуждая с самим собой, спускался старый Шрайбер. У него размеренные шаги и тяжелое дыхание. Лестница поскрипывала как-то по-особенному, когда спускалась по ней белокурая Фрида, жена Майера. Ее легко признать по голосу; уходя, она командирски отдает распоряжения детям и ходит энергично, чтобы везде успеть и к сроку справиться со всеми сложными обязанностями домашней хозяйки.








