Текст книги "Гамаюн — птица вещая"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Вечером этого же дня Муфтина, сгорая от нетерпения поделиться новостями, появилась в квартире одной из своих институтских подруг. Эта большая квартира перешла к подруге после смерти ее отца, уважаемого ученого, имевшего персональную броню на жилплощадь.
Коммунхоз все не решался провести уплотнение. Пока он раскачивался, институтская подруга, такая же, как Муфтина, перезрелая девица, держала «салон догнивающих настроений». Так окрестил сборища у подруги Павел Иванович Коржиков, или «кузен Серж», как почему-то называли его в этой среде. В тридцатые годы некоторая часть интеллигенции чувствовала, что стоит на зыбкой почве.
Не все примирились с новыми порядками, не всем пришлось по душе демократическое переустройство общества и нигилистическое отношение к прошлому России: в те годы не вспоминали ни Петра, ни Александра Невского или Кутузова. В провинции старая интеллигенция окрепла раньше, она легче преодолевала предрассудки. Там открывалось широкое поле практической деятельности, народ и его деяния были как-то ближе. А в столичных городах еще много оставалось непроветренных уголков. Впрочем, нужно сказать, что подруга Муфтиной была женщина абсолютно аполитичная и, устраивая свои сборища, не преследовала никаких антигосударственных целей. Она жеманно называла себя современной Авдотьей Панаевой, была любезна и предупредительна и даже не очень корыстна.
Если глядеть со стороны, то с гостями в салоне новоявленной Авдотьи Панаевой происходили удивительные метаморфозы, смешившие такого трезвого скептика, как Павел Иванович Коржиков. Рядовые тишайшие совслужащие превращались здесь в стремительных и ядовитых хулителей всего сущего. Деловоды (так называли тогда делопроизводителей), экономисты средних талантов, представители учрежденческой серятинки считали своим долгом заочно просвещать массы и очно друг друга, спорить по важнейшим вопросам политики, не признавать Чичерина или Литвинова, свободно вращать глобус и диктовать свои законы человечеству.
И это было тем более нелепо и убого, тем большую вызывало брезгливость, что люди, собиравшиеся в одном из переулков Арбата, сами-то были совершенно ничтожны как личности. Если они пили водчонку, то в складчину; в карманах приносили пяточек сосисок или парочку огурцов и при этом всячески подчеркивали свою щедрость; из соображений экономии пили презренный чай, не отваживаясь раскошелиться на почти недоступный кофе; в те времена отечество ввозило из-за границы станки и машины и не могло позволить себе роскошь импортировать колониальные товары. На двух ломберных столиках, оставшихся в наследство от умершего ученого, большого любителя карт, играли либо в преферанс, либо в азартную «трынку»; ставки были ничтожные, риск копеечный.
Современные ценности как материального, так и нравственного порядка были им непонятны. Убогость мышления, узкий охват перспективы, в конце концов, им самим не приносили ни пользы, ни морального удовлетворения; все совершалось помимо их воли и вопреки их прогнозам. Их совместные или разрозненные усилия напоминали попытку остановить без помощи рубильника ротор или маховое колесо. Но в этом небольшом салоне, в четырех стенах, при зашторенных окнах, им казалось, что они – сила, что от их чревовещаний может произойти польза или перемена в самой структуре эпохи.
Среди этих самоопустошаемых людей выгодно выделялся Павел Иванович Коржиков: отнюдь не осанкой (ему ли соперничать с бывшими конногвардейцами, ныне бухгалтерами или архивариусами!), и не бывшими званиями (кроме гражданина, ему нечего было добавить к своей непримечательной фамилии), и не эрудицией (возможно, он скрывал ее, оставаясь молчаливым слушателем при любом столкновении мнений). Но Коржиков был окружен некоей тайной. Он всегда сохранял ровное расположение духа, не открывался собеседникам. И эта загадочность импонировала романтической неудачнице Муфтиной.
«В нем что-то есть, – нашептывала она своей подруге, жившей в более реальном, чувственном мире. – Таким я представляю себе Савинкова. Нет, нет, конечно, не внешне – Савинков напоминал демона, – а внутренне, в его скрытом ореоле. Ты заметила, любознательность Коржикова никогда не переходит в вульгарное любопытство. С ним интересно делиться своими мыслями, он глубокий, умный, сосредоточенный». Подруга отвечала заученно: «Дусенька, я обожаю тебя, ты всегда остаешься сама собой. Как я завидую твоей цельности, дорогая моя Муфточка!» И спешила, она постоянно спешила к своим обязанностям хозяйки дома.
В этот вечер Коржиков явился гораздо позже обычного. Отвесив общий поклон и поцеловав руки дамам, он по возбужденному лицу Муфтиной сразу же догадался, что она чем-то «переполнена». Вытащив из кармана греческие маслины, завернутые в пергаментную бумагу, он с учтивым поклоном передал их хозяйке, а та, развернув пергамент, закатила глаза в подобострастном восторге.
– Маслины? Неужели? Настоящие греческие? Они пахнут Сицилией!
В Сицилии хозяйка салона никогда не была и, пожалуй, не сумела бы указать на карте Грецию, хотя и воспитывалась в привилегированном учебном заведении.
Коржиков знал все недостатки хозяйки салона, но не показал виду, что знает их, покорно улыбнулся, открыв искусственные, слишком белые и слишком ровные, зубы и сказал:
– Они (имелись в виду маслины) созревали для вас на древних оливах...
Муфтину покоробило, когда ее подруга с милой непосредственностью отняла Сицилию у Муссолини и подарила ее Венезилосу, но Коржиков остался верен себе и не обидел замечанием запутавшуюся женщину.
– Вот этим вы еще больше импонируете мне, – сказала Муфтина, когда Коржиков присел возле нее и, вытащив платок, вытер вспотевшую под шляпой макушку.
– Благодарю вас, – ответил Коржиков и зрачок в зрачок, словно граф Калиостро (как подумала Муфтина), посмотрел на нее. – Вы хотели со мной поделиться чем-то важным... – И он назвал ее по имени и отчеству.
– Да. Безусловно, – начала она взволнованно. – Я, Павел Иванович, стала свидетельницей кошмарного случая... Возможно, я нахожусь в плену собственных эмоций, но это симптоматично для них... для тех... Вы понимаете, кого я имею в виду? – Коржиков кивнул головой и подвинулся к ней ближе вместе со стулом; на лице его отразилось сосредоточенное внимание.
Муфтина глубоко вздохнула, поправила кокетливым жестом локон, будто случайно упавший на лоб (она возилась с этим локоном не меньше двух часов, прежде чем добилась, чтобы он случайно падал на лоб), и стала подробно рассказывать о поразившем ее случае. Чувствуя живую заинтересованность Коржикова, она не жалела красок и не замечала, что собеседника трогали не ее эмоции, а голые факты. Интерес Коржикова обострялся тем, что Павел Иванович знал Квасова, хотя избегал встречаться с ним по целому ряду соображений. Но о них он не считал нужным распространяться перед этой экзальтированной особой.
Когда Муфтина закончила и, приложив одну руку к груди, выпила полстакана воды, Коржиков успел принять безразличную позу.
– Вы разрешите курить? – Вытащив портсигар и щелкнув крышкой, он предложил папиросу своей даме.
– О нет, нет! Не соблазняйте, Павел Иванович. Никогда не курила, хотя иногда так хочется забыться, одурманить себя!
– М-да... – многозначительно протянул Коржиков. – Меня взволновал и озадачил ваш рассказ об этом рабочем. Неужели начальник, коммунист осмелился его ударить?
– Ударил!
– И мастер останется безнаказанным?
– Уж не знаю, Павел Иванович. – Муфтина пожала плечами. – Если Квасов поднимет шум, то, конечно... Но Квасов не поднимет.
– Неужели он такой забитый, невежественный?
– Что вы! Квасов – это сгусток протеста. В нем бурлит возмущение России, скованной, опрокинутой навзничь.
– Но она вывернется?
– Кто?
– Россия, опрокинутая навзничь?
– Если соберется много таких, как Квасов, – да! – Муфтина сама не ожидала от себя столь безапелляционного вывода.
В это время за преферансом обсуждали «падение» Парранского, некогда тоже посещавшего салон. Говорил представительный, властный старик с аккуратно подстриженной седой бородкой и алыми молодыми губами.
– Я с ним учился, если хотите знать, и я уже старец, а он прыгает козликом.
– Почему же? – спрашивал партнер, только что открывший карты и глубокомысленно соображавший, можно ли получить лишнюю взятку на трефового валета. – Может быть, Андрей Ильич прибегает к этому, э-э, как его, китайскому снадобью... женьшеню?
– Нет, он просто подлец! – провозгласил старик. – Подлецы хорошо сохраняются до глубокой старости. Их ничто не волнует. Сегодня они продаются одному, завтра – другому.
– Позвольте мне снять у вас сорок? – Рука партнера умело выписывала цифры на разграфленном листе бумаги. – И не забывайте: Парранский произносится с двумя «эр».
– Он дважды разбойник. Вы его видите здесь? Нет. И не увидите, – басовито произнес бывший кавалергард, ныне работающий в Центросоюзе. – «Другие ему изменили и продали шпагу свою...» – пропел он фальшивым голосом. – Русская интеллигенция, смею вас уверить, всегда была швалью. Нигде с таким успехом не вербовались политические проститутки... извините, мадам. Но из песни слов не выбросишь. Рабочий стоит на своем, как скала. Крестьянин никогда не отойдет от хвоста своей коровенки. А интеллигент? Квашня – и только!
– Вы бы, Модест Карпович, лучше доложили почтенной публике, как вас, кавалергардов, Семен Михайлович из Ростова выпер, несмотря на явное преимущество ваше перед интеллигентами, – беззлобно, но с ехидцей укорил басовитого кавалергарда бывший судейский чиновник, ныне юрисконсульт одного из учреждений за китайгородской стеной.
Вслушиваясь в перепалку «самоедов», Коржиков улыбнулся чему-то своему и продолжил разговор с Муфтиной; судя по всему, он направлял его к какой-то своей цели.
– Вы меня заинтриговали, – сказал он вежливо, но без слащавости, – и вы меня обяжете, если дополните ваш рассказ кое-какими деталями. Не удивляйтесь. Мне кажется, если говорить откровенно и доверительно, неизбежный в будущем распад обусловят не эти интеллигенты, а Квасовы. Кто заполучит их, тот и одержит победу. Белый генерал всегда будет бренчать доспехами; типы вроде Савинкова всегда будут начинять бомбы и в одиночку прятаться в подполье; такие вот интеллигенты при любых режимах будут плакаться, бить себя в грудь, играть в карты и рассовывать копеечные выигрыши по карманам. А вот рабочий класс, Квасовы...
Муфтина впервые слышала от Коржикова такие откровенные речи, и они чем-то пугали ее, звали, куда ей вовсе не хотелось идти. У Муфтиной была повышенная мнительность, неодолимый страх перед грубой и непреклонной силой, правящей Советской страной.
Табачный дым в комнате казался ей пороховым. Форточек обычно не открывали: везде мерещились «уши ОГПУ». Дышать становилось труднее, а врачи подозревали у Муфтиной астму.
Коржиков охотно согласился проводить ее, и они, спустившись по темной лестнице в глухой переулок, пошли по направлению к Собачьей площадке.
– Смертельно устала, – жаловалась Муфтина, крепко опираясь на руку Коржикова. – Я устала от постоянной грубости, от бескультурья, от отсутствия элементарных удобств на работе, от окриков и понукания. За стенами учреждения человеку нужно выбрасывать из головы все, что относится к службе. А я не могу... Вот иду с вами, а мне мерещится Фомин, его наглость, слышится шум станков... Я легла бы под колеса трамвая, если бы знала, что они раздавят меня сразу насмерть. Но я боюсь очутиться в больнице Склифосовского изувеченной и живой...
Она умолкла и, полузакрыв глаза, силилась представить рядом с собой не этого флегматичного и корректного человечка, неспособного даже на крохотную интрижку, а своего красивого и пылкого ротмистра.
Муфтина говорила почти шепотом, а Коржиков старался увести ее от лирических воспоминаний к реальней действительности. Не ротмистр и не его сувенир в виде подковного гвоздя, а военные приборы, недавно заказанные заводу, интересовали Коржикова. И что ему было до переживаний этой женщины, напуганной формальностями и тонкими анкетными ловушками, которые якобы расставлял спецотдел ОГПУ для людей, допускаемых к секретной переписке и не менее секретным заказам.
– Кстати... – последовали разные витиеватости, – однажды вы упомянули о приборах, которые копируются с иностранных образцов.
– Простите, опять вы о скучных вещах. Не находите ли вы, Павел Иванович, что луна похожа на тамбурин?
– Вот и Собачья площадка, – Коржиков, сняв шляпу, приложился к руке Муфтиной. – Я постою здесь, пока вы не войдете.
– Может быть, заглянете ко мне? У меня есть несколько зерен натурального йеменского кофе.
– Спасибо. Нет, я постою здесь. К вам не хотелось бы...
И Павел Иванович Коржиков вновь обретал свою загадочность. Муфтиной казалось, что он будто застывает, от него веет холодом. С этим ощущением она оставила его в тени балкона, и ей стоило большого труда, чтобы уйти не оглянувшись.
Когда Муфтина скрылась из глаз, Коржиков подождал, пока пройдет компания подгулявших молодых людей, и торопливо пошел к Поварской, надеясь на Кудринской площади отыскать машину. За полчаса шофер довез его до места. Щедро расплатившись, Коржиков постоял у фонаря. Когда машина уехала, он направился в противоположную сторону, прошел не менее двух кварталов, затем свернул в глухой переулок и, посмотрев на часы, пошел быстрее. По-видимому, он считал, что здесь предосторожности излишни.
Коржиков шел к Аделаиде. Ему хотелось сегодня же, не откладывая, пополнить свои сведения о Жоре Квасове. Но встретиться с самим Квасовым он не хотел и потому решил сначала вызвать Аделаиду через знакомых ему квартирантов. Удачное стечение обстоятельств позволило ему осуществить этот план. Квасова дома не было, уже третью ночь он пропадал неизвестно где. Правда, свое обещание принести пропуск в Инснаб он выполнил. Но Аделаида не могла воспользоваться пропуском, так как он был выдан на имя мужчины (Шрайбера). Комбинация с пропуском больше всего беспокоила Аделаиду.
– Ты не беспокойся, Ада, – сказал Коржиков, дружески прикоснувшись губами к ее раскрасневшейся щеке. – Твои заботы – мои заботы. Только нам необходимо условиться: я – твой кузен Серж. Так, не правда ли? Это на тот случай, если мне нужно будет познакомиться с твоим сожителем. – Она равнодушно кивнула, не придавая значения подобным пустякам; главное – не упустить возможность приобрести в Инснабе «потрясающие вещи». – И все-таки, где же твой Квасов?
– Ну не все ли равно? – ответила Аделаида лениво. – Если я не волнуюсь, то тебе что за дело? Если хочешь знать, он, кажется, отыскал себе какую-то девчушку из мастеровых. Ты знаешь, у них это просто. Кто и что она, мне безразлично. Когда же ты уладишь дело с пропуском?
Коржиков пообещал не затягивать, поспешно распрощался и ушел. Было около двух часов ночи, а ведь ему, как и всем, утром бежать на работу в Ветошный ряд, в одно из бесчисленных учреждений, расплодившихся в бывших торговых рядах.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Квасов и в самом деле третьи сутки не появлялся у Аделаиды. И если первые двое суток он провел в безоблачном счастье у Марфиньки, то на третьи, после оскорбления, нанесенного ему Фоминым, вернулся в приветливую комнатку Марфиньки в отчаянном состоянии духа. Марфинька знала обо всем случившемся и не расспрашивала его. Он сам рассказал все. И, что поразило Марфиньку, Жора не сваливал вину на других и в первые минуты даже поплакал злыми слезами. Но вскоре улыбка заиграла на его губах: ему хотелось скрыть свою слабость. Марфинька сумела приспособиться к этой смене настроений и успокоить своего любимого,
– Если Николай постучится, я не убегу теперь. – Жора, по-видимому, со стыдом вспоминал свое позорное бегство через окно.
Марфинька, с ее природным тактом, промолчала, чтобы он не терзался этим воспоминанием. Она способна была и на большее: ни разу не попрекнула его Аделаидой, даже имени ее не произнесла ни разу, будто бы Аделаиды и не существовало на свете. А ведь Жора только последние дни прожил здесь, в ее тесной комнатке. Если бы Марфинька покопалась в себе, она нашла бы немало глубоко запрятанного горя, причиненного Жорой Квасовым. Он слишком бездумно относился к ней, не считался с ее самолюбием, стыдливостью, ее преданной любовью. Если бы Жора знал, на какие жертвы способна эта девушка во имя любви к нему, если бы он сумел переделать самого себя, лучшей подруги, чем Марфинька, ему бы нигде не сыскать. Но Жора оставался прежним, хотя последнее испытание и не прошло для него даром. Свирепое лицо Фомина в его воображении сменялось искаженным болью и презрением лицом Наташи. Хотелось завыть или самому себе залепить в морду похлестче, чем это сделал Фомин. Наташа видела все. Она – настоящий человек. Но свидетелем была и Муфтина...
Квасов лежал на спине и разговаривал будто сам с собой.
– Я же знал, что с Наташей гуляет Колька, зачем же так? Подлый я человек! Меня повесить мало! Чище будет на планете без Жоры Квасова. Эх, был бы жив дедушка, прочитал бы он надо мной своим прекрасным голосом, как его там?.. Псалтырь? Апостола?.. А ты восковую свечу поставила бы мне за упокой...
– Живи, живи, Жора, – мягко успокаивала Марфинька, чуточку отстраняясь, чтобы видеть его лицо. – Все образуется... Коля женится на ней, видно по всему. И выйдет, что ты невольный сват, Жора...
Квасов, независимо от своего желания или воли, подтолкнул, ускорил объяснение между Николаем и Наташей: они не только почувствовали силу взаимной любви (это чувство открылось им раньше), но и необходимостью жить вместе, поддерживать и отвечать друг за друга. Решение их созрело без помощи свах и сватов и было свободно от мелочных, эгоистических расчетов, оскорбляющих чувство любви.
– Я не могу жить без тебя... – сказал Николай строго и не стесняясь столь торжественных слов. – Никого у меня нет, кроме тебя, Наташа.
Она ответила ему такими же словами, не думая о том, как сложится их судьба и что их ждет впереди. Он поцеловал ее, не стесняясь людей, сидевших на скамьях Петровского парка.
Солнце освещало лицо, волосы, шею Наташи. Она не боялась яркого света и не уклонилась от поцелуя Николая.
– Сейчас мне очень хорошо, – сказала она. – Я забыла все дурное, все тяжелое, что было в моей жизни...
От парка ответвлялись так называемые дворцовые аллеи. Домики в этих коротких переулках будто вырезаны были из дерева старинными русскими мастерами. Туманное сияние поднималось над домиками и садами – дышала, испарялась земля. Окрепшие молодые скворцы бегали по коротко остриженной траве, выискивали себе пищу.
– Мы будем жить у меня.
– У тебя? Где же?
– В моей комнате. Сейчас ее занимает сестра. Она перейдет на другую половину. – И, заметив замешательство Николая, заговорила быстрей: – В моей комнатке всего восемь метров. Одно окно. Зато мы будем жить отдельно. Ни от кого не зависеть...
Николай сказал, преодолевая смущение:
– В нашей стране, в далеком будущем, молодоженам будут вручать ключ от квартиры. И тогда исчезнут все помехи. Никто не станет уродовать, обмещанивать жизнь. И старушки не будут встречать тебя исподлобья, словно врага.
– Если ты намекаешь на тетю, то это неправда, – обиделась Наташа. – Она отзывчивая женщина, хотя по виду строгая. Сколько родственников она обласкала! И сейчас из деревни куда? К ней. Живут по неделям, по месяцам. Никого не прогнала.
Она смотрела на него открыто, положила руку на его плечо. На ногтях – свежая краска; от нее знакомый по заводу запах ацетона или цапонлака.
– Тебе известно такое украинское слово – приймак?
– Нет.
– Приймак – это муж, приходящий в дом жены. В селах на приймаков смотрят косо.
– Понимаю...
Серый дрозд повозился в траве возле куста, важно перекочевал дальше. С шоссе доносился треск мотоциклов, слышалось дыхание тяжелых машин.
– Даже само слово «приймак» тебе не подходит, – усмехнулась Наташа. – Я представляю себе приймака плюгавым человечком, опутавшим женщину, чтобы как-нибудь перебиться в жизни. А ты совсем не такой. Ты – хозяин! Давай лучше помечтаем... В нашей комнатке уставится кровать. Дальше... – Она загнула мизинец. – Может быть, еще вместится маленький-маленький столик. А если шкаф? Нет.
Шкаф требовал и лишних денег, и места, и, конечно, вещей, для коих он и предназначен. Самая необходимая мебель – это кровать. Как-то, проходя по Петровке, Наташа случайно зашла в магазин и узнала, что кровать с никелированными шарами стоит девяносто рублей. Возле кровати они решили положить коврик – у Наташи был такой на примете. «Представляешь, Коля! Вскакиваешь утром, спускаешь ноги с кровати – и на тебе, коврик!» Поговорили и о тумбочке и о безделушке. Их запросы были скромны, а вкусы определялись средой. О существовании многих красивых и удобных вещей они просто не знали, и не станем упрекать их в бедности воображения. Полюбуемся на их главное богатство: на молодость – сокровище, которому нет цены, но которое тоже уплывает, и всегда безвозвратно.
Прошло три дня. Во вдовьем доме Лукерьи Панкратьевны горели три электрические лампы – случай уже сам по себе исключительный. Вся семья была в сборе. Настроение – взвинченное. Тетка сидела с опухшими, покрасневшими глазами и строго сжатым ртом, придававшим неприятное выражение всему ее морщинистому лицу. Двоюродные сестры, одна старше Наташи, вторая – пятнадцати лет, тоже плакали, потому что плакала мать, и им было жаль ее, хотя они не видели особой причины для слез. Старший брат служил в армии, и о нем только причитали: «Ах, если бы Миша был дома!» Конечно, ничего не изменилось бы, если б молодой красноармеец с петлицами на шинели (как это было изображено на фотографии, висевшей на видном месте) сидел сейчас в деревянном домике на московской окраине, а не в кирпичной казарме в далеком сибирском городе. Три крестьянина, дальние родственники Лукерьи Панкратьевны, гостившие по второй неделе и закупавшие в столице для домашнего обихода ситцы и селедку, опустошали медный самовар «Т-ва братьев Баташевых». Судя по медалям на самоваре, их великорусские изделия премировались на международных выставках и поставлялись ко двору его императорского величества.
Когда, зайдя в комнату, старшая сестра Наташи, Анна Петровна, предложила выстегать для молодых одеяло, ее встретили холодно. Тетка мгновенно исчезла в кладовой, а дочери ее отвернулись к окну и принялись мокрыми от слез пальцами лениво рисовать на стекле зайчиков.
– Из-за свадьбы? – догадавшись, спросила Анна Петровна, решительная и здравомыслящая женщина, работавшая на фабрике готовых изделий и знаменитая в семье тем, что вступила в партию по Ленинскому призыву.
Дальний родич отодвинул чашку от краешка стола, вытер ладонь о штаны и подал ей распаренную негнущуюся руку.
– Наташка сообразила замуж, а тетке не нравится, – сказал он без всякого выражения.
Анна Петровна присела на сундук, кивнула остальным и вздохнула.
– Решила – значит, решила. Нечего нюни распускать. Неволить не станешь...
Второй родственник, помоложе, курносый и мускулистый, сказал:
– Ясно, неволить нельзя, а ведь каждому норовится. Когда в Расее отменили крепостное право? Семидесяти пяти лет не прошло.
– Ты к чему это? – думая о другом, спросила Анна Петровна.
– Зараженная кровь в Расее, вот к чему! Каждый норовит либо бунтовать, либо неволить: середины нет...
Мысли его понять было трудно, он произносил невнятно и главным образом из-за хитрости, чтобы в нужную минуту легко откреститься от них; но еще потому, что разговаривал, держа на языке кусочек сахара, шепелявил. Потные его волосы, будто смазанные маслом, были острижены по старинной моде, под горшок; на крутую грудь с панцирными мускулами спускался на медной цепочке новоафонский крестик; косой ворот сатиновой глинистого цвета рубахи был расстегнут и откинут на плечо.
Тетушка закончила возню в кладовой, вышла оттуда спиной и, не глядя на гостью, прошмурыгала в столовую, в ту комнату, где у окна сидели ее дочки.
– Не нравится... – сказал первый крестьянин, наливая чашку из журчащего краника. – Присаживайся, Анна, вода – вещь не вредная.
Третий крестьянин, с виду хилый старичок, с ушами, заткнутыми ватой, в дешевых портах и сапогах с выпущенными ушками, положил на газету селедку, которую он сосал со спинки беззубым ртом. Вытащив вату из уха, повернутого к Анне Петровне, он спросил, наклонив голову, чтобы лучше слышать:
– Правильно говорят, Анна, что твой Олег получил мандат травить вредителей? Лукерья объяснила позавчера, будто создано таксе обчество и твоему мужу вручили мандат, а?
– Тетка наговорит, слушайте ее. Создано общество акционерное по борьбе с вредителями сельского хозяйства. ОБВ называется.
Полностью расслышав сказанное, старик остался доволен, на лице его отразилось желание продолжать беседу.
– Вот-вот! Значит, правильно говорили. Стало быть, тех, кто в колхозы загоняет силком, травить будут? – Он придвинулся вплотную и вынул вату из второго уха. Едкое любопытство, по-видимому, всецело овладело им. – Чем же их будут травить, вредителей крестьянства? Газом, стало быть? Аль сухой химией, порошком?
– Завяжи язык, дед, – опасливо остановил его молодой, остриженный в скобку. – Ты из-за юродивости дуришь, а нас всех – в Бутырки. Анна – партийная, а ты ей что? Ведь она обязана все на нитку низать, докладать кому следует...
Старик отодвинулся, сунул вату в уши и принялся как ни в чем не бывало за ту же селедку, а Анна Петровна поднялась и прошла в третью комнату. Оттуда доносились возбужденные голоса тетушки и Наташи.
Лукерья Панкратьевна не отпускала собравшуюся уходить племянницу и точила ее с унылой стариковской дотошностью. Однотонный плаксивый речитатив и весь вид старой маленькой женщины в затрапезном одеянии убийственно действовали на молодую девушку. Она принарядилась, надела тонкие чулки и замшевые лодочки. Кажется, она готова была на все, на любые уступки, лишь бы поскорее избавиться от этих причитаний и сетований.
– Анечка! – Наташа обрадовалась сестре и бросилась к ней. – Скажи тете сама. Я не понимаю, чем ее разгневала, чем обидела... Аня, скажи ей, ведь рано или поздно...
– Теперь она муженьку понесет получку, – твердила тетка с исступлением. – Учила ее, учила, на ноги поставила, а теперь куда она понесет деньги?
– Убеди ее, Анечка, – умоляла Наташа, стараясь не вникать в оскорбительный смысл причитаний тетки. – Скажи тете, что я благодарна ей и дяде за все... Но случилось... случилось... Не век же отрабатывать им? Отказаться от своего счастья, от своей семьи? Зачем такая жестокость, за что?..
Анна Петровна приласкала сестру, оглядела ее и осталась довольна. Поправила волосы на шее, ворот платья, хорошо улыбнулась и сразу внесла струю умиротворения.
– Ты, я вижу, спешишь? – спросила она мягко, голосом и глазами подсказывая Наташе, как ей себя вести.
Анна Петровна хорошо действовала на тетушку, и та считалась с ней. Больше того, она ее побаивалась. Анна Петровна могла быть резкой, когда нужно, и неуступчивой там, где нельзя уступать.
– Да. Я спешу, – зашептала Наташа. – Спасибо! Извини меня. Аня. Тетечка, не надо... Ну, не отворачивайтесь, дайте я вас поцелую. Бегу...
– Подожди, а как же насчет одеяла?
– После, после! Спешу...
После ухода Наташи страсти постепенно утихли, снова закипел раздутый сапогом самовар.
– Тебе надо примириться, тетя, –увещевала старушку Анна Петровна. – И эта уйдет, и эта, – указывала она на дочек. – Это закон природы.
Тетка начинала успокаиваться.
– Ты думаешь, я враг ей? Обидно... Только рассчитала свой бюджет, и опять считай. Я же неграмотная, Аня. Я на палочках да на пальцах считаю бюджет.
– Разбогатеешь, купишь себе машинку, которая сама считать умеет.
– Поди ты! Не смейся над старушкой.
Лукерья Панкратьевна повеселела. Жизнь приучила ее сгибаться под ветром. Появление Анны Петровны вначале обеспокоило ее: не пришла ли отбирать свою долю на дом? Ведь Анна отдала свою долю за содержание Наташи: отношения между Анной и теткой не были так уж бескорыстны. По-своему истолковав приход старшей племянницы, тетушка пролила лишнюю слезу и потратила еще малую толику из своего запаса упреков.
Теперь все разъяснилось, и покой вернулся в стены домика, где так тесно переплелись судьбы разных по характеру людей. Вспоминали дядюшку, мужа Лукерьи Панкратьевны.
– Уж то-то, бывало, покричит, а справедливо. – Тетушка скрещивала коричневые, изношенные в беспрерывных трудах руки, горестно улыбалась.
Практически обсуждали достоинства и недостатки жениха. Селяне похвалили за смекалку: вовремя удрал из колхоза.
Тетушка считала, что для ученой племянницы нужен человек с «манерами», с тросточкой и в крахмалке; такой однажды приехал в железнодорожные мастерские из Петербурга, инженер; появился он среди дыма и резкого треска чеканки, так непохожий на котельщиков-«глухарей», и сильно поразил ее воображение. Молоденькая неграмотная девчонка застыла со своей тележкой в немом удивлении и восторге, а инженер приподнял шляпу, поздоровался с ней и улыбнулся.
– А Наташкин строг, – жаловалась тетушка. – Все-то наблюдает, примеривается.
– К чему бы ему примериваться? – успокоила ее Анна Петровна, зная подозрительность старушки; она настолько не верила людям, что после гостей пересчитывала ложки и вилки, не унес ли кто.
– Не подняли, стало быть, Наташу до анжинера, не нашлось на всем заводе, – сказала Лукерья Панкратьевна. – А как учили ее, сколько подметок она на танцах истоптала!..
– За подметки зря упрекаешь, – посовестил ее старый крестьянин. – Живой человек. Вот упокойнику – другое дело, ему негде сносить. Анжинер не попался, и хорошо, Лукерья. Анжинеру что: поиграет, потешится, да и был таков!
Деревенский гость, стриженный в скобку, задремавший было под журчанье беседы, тоже вмешался:
– Ежели строг, ничего. Хвоста бабе не крутить – далеко убегить.
Потом тетушка подобрела и принялась хвалить жениха, а то, чего доброго, разнесут деревенские славу по всей Калужской области; как-никак еще двух лет не прошло, а Николай уже поднялся на два разряда, учиться хочет, готовится в институт. Учение осилит, здоровый, года нестарые, если инженером не станет, то на мастера добьется. А если запишется партейным – и директором может...
Двоюродные сестры прислушивались из другой комнаты к разговору; они окончательно успокоились после того, как успокоилась мать. Сестру они любили за отзывчивый характер, за доброту и просто как подругу детства. Возможно, и завидовали ей, но не настолько, чтобы желать ей зла.
Анна Петровна простилась, спустилась во двор и зашла к сестре, в ту квартиру, где приготовили комнату для Наташи. Комната была оклеена обоями, помыта и пока пуста. Муж сестры занимался сборкой радиоприемника и не стал мешать сестрам обсуждать важное событие. С одеялом дело пока не ладилось: не успели достать сатин и вату. Решили поторопиться и на этом расстались.








