412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Гамаюн — птица вещая » Текст книги (страница 7)
Гамаюн — птица вещая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:38

Текст книги "Гамаюн — птица вещая"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

Ожигалов выступал против «раздетализации», безусловно, по наущению Парранского. Он требовал изменить метод ввода в серию нового прибора. Вместо «отвертки и потолочной спецификации» перейти на путь технически грамотных обоснований, и тогда меньше будет нелепостей, на задний план отступит рвачество. Пресловутого Фомина не называли, но он подразумевался как вожак нехороших настроений и любитель дешевого авторитета среди рабочих.

Все было понятно и не требовало подробных разъяснений. Со многими доводами директор соглашался, хотя на практике не прочь был доверяться не науке, а опыту. Если бы конструкторское бюро фабрики само создавало прибор – дело другое, тогда можно бы согласиться и с медлительностью. Но прибор поступил опробованным и испытанным от самого заказчика. Нужно было побыстрее сделать первые образцы, а потом, когда все притрется, – приспособления, кондукторы, шаблоны и т. д., запустить в серию.

«Раздетализация» себя оправдывала. Мастера развинчивали прибор и разбирали детали каждый по своей специальности. Ум этих простых людей, не отягченный побочными соображениями, действовал безошибочно. Как можно сделать деталь? Тут же, в комнате спецотдела, разрабатывалась технология, вначале по частям, а потом все сводилось вместе. Получалась хотя и примитивно оформленная, но стройная система. Такой-то металл, станки, рабочая сила, расценки. Не обходилось без споров. Один любил запрашивать, другой старался вложиться в норму, третий – вроде совестливого Гаслова – обращался к сознательности, занижал расценки и завышал нормы, вызывая яростное сопротивление Фомина.

Ломакин любил ясность. В данном случае туман быстро рассеялся, и можно было практически решать вопрос о серийном производстве. Заказчики привыкли к оперативности Ломакина и не пытались искать других поставщиков. Чтобы доказать свои преимущества, надо было поворачиваться, как выражался Алексей Иванович, «сразу на все сто восемьдесят». Шуточка ли: после каких-то автоклавов или термостатов пойти на запуск в серию таких сложных приборов, как стабилизаторы курса торпедных катеров, бортовые прицелы для самолетов и катеров, и выдвинуть дерзкую мысль о создании отечественного автопилота.

Новый прибор шел по артиллерийскому ведомству, а артиллерии придавалось особое значение в будущих возможных войнах. Чтобы не ударить лицом в грязь перед своими потенциальными противниками, нужно было развивать качество артиллерии. А какое может быть качество без точных приборов?

Ожигалов стал читать по бумажке, спотыкаясь на сложных фразах. Ломакин понимал: как ни верти, а нужно пересматривать свои методы, от чего-то отказываться, «подниматься на следующие ступени», как выражался Ожигалов. Теперь было ясно, что разумелось под «ликвидацией темных инстинктов». Термометром должна быть наука, а не опыт. Кустарщина – за нее не раз «гоняли» Ломакина руководители треста – сама себя не изживет. Поэтому неустойчивые требования Парранского, поддержка его Ожигаловым были директору на руку. Значит, Парранский берется изживать кустарщину. Только непонятно, почему он пошел к Ожигалову и перетянул его на свою сторону, зачем привел адвоката? Нет ли здесь какой подоплеки? Ломакин постарался унять поднявшиеся было подозрения и, покопавшись в памяти, вспомнил: Парранский уже пытался ему доказывать, а он, Ломакин, отмахивался, не дослушивал, свысока относился к его предложениям. Да, свысока. Ломакин мог признаться в этом только самому себе и никому больше. Даже Орджоникидзе подметил эту его черту: «Нельзя чваниться, товарищ Ломакин. Держи руки на пульсе времени, а не в карманах собственных брюк».

Но вот зачем Ожигалов стакнулся с Парранским и Гасловым? Можно было выслушать претензии беспартийного спеца и без всякого стука явиться в директорский кабинет, изложить смысл претензий, установить единую тактическую линию, как и положено между двумя партийными руководителями.

Самолюбие Ломакина было задето, хотя он постарался ничем этого не выдать. Если Ожигалов забыл о такте, ему, Ломакину, забывать не следует, нельзя допустить ложного шага. В те годы много говорилось о единоначалии. Ущемление собственного единоначалия Алексей Иванович Ломакин ощущал с физической болью. Ожигалов не должен был даже намеком подчеркивать свое значение – вернее, свою власть над директором. Что может подумать беспартийный и к тому же еще такой ушлый человек, как Парранский? Потом, изволь, держи его в уздечке! Таким только дай волю...

Но сомнения Ломакина рассеял не кто иной, как сам Парранский. С нескрываемым любопытством и внутренним довольством слушал он острый и принципиальный разговор двух «пролетариев-коммунистов». Как-никак, а в этой беседе выяснилась правильность его, Парранского, позиции и фактически восторжествовала предложенная им точка зрения.

И он решил откровенно изложить свои мысли, нисколько не задумываясь над последствиями. Если раньше Парранский осмотрительно обходил этих людей, не всегда ему понятных, то сейчас, во многом разобравшись, ему не хотелось молчать. Ему хотелось стать ближе к этим людям.

– Вы меня простите, – сказал он мягко, заметно волнуясь, отчего вздрагивали его яркие губы и на щеках появились багряные пятна, – сегодня мне был преподнесен наглядный урок. Мне... прошу еще раз извинения... иногда казалось, что партия... как организация, отдел, что ли, на заводе – излишняя и формальная роскошь. Ну, понятно, общее руководство, ЦК, международная политика, линия развития внутренней жизни... Подавление мешающих или сознательно вредящих. А завод, фабрика? Техническое, сугубо практическое предприятие, где все подчинено иным законам, где точная механика или сопромат, газовые диффузии или поведение металлов в той или иной среде не могут подчиняться партийному бюро, избранному или назначенному из нескольких технически неподготовленных индивидуумов. Я, вероятно, болтаю глупости по причине моего политического невежества. Но сегодня, повторяю, вы преподали мне наглядный урок. Мое мнение, Алексей Иванович, было трансформировано в строго определенном направлении и там, где я мог бы оказаться бессильным, неожиданно победило.

– Ну, это же разумно! – не мог не воскликнуть Ломакин и откинулся на спинку кресла.

– Мало ли что, – Парранский мягко улыбнулся. – Не все разумное пробивается сквозь панцирь жесткой почвы.

– Не будет жесткой почвы, – Ломакин расхохотался, – не будет. Придет Ожигалов с мотыгой и разрыхлит. Берите и вы мотыгу, Парранский, а? Хотите, я вам поручительство дам?

Парранский тихо сказал:

– Нет. Пока... Я люблю розы, но для колючек еще не созрел. – Парранский поднялся. – Я разрешаю себе поблагодарить вас и уйти. Итак, координатор я даю на разработку?

– Конечно. – Ломакин встал. – Подводите научную базу, ломайте темные инстинкты...


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На следующее утро в одно из помещений конторы, отличавшейся от остальных комнат управления небольшим окошком, прорезанным в малогабаритной двери, начали сходиться мастера «особого списка». Это были опытные производственники, отнесенные к разряду ИТР, то есть инженерно-технических работников, и получавшие наравне с рабочими красную карточку первой группы и дополнительный паек.

Практики ИТР были костяком, позвоночным столбом производства. На них твердо надеялся Ломакин в период инженерного междуцарствия, когда новая промышленно-техническая интеллигенция еще не сложилась (во всяком случае, на такой небольшой фабрике), а старая находилась в состоянии неустойчивого равновесия.

Мастера заведовали цехами, они решали самые больные вопросы труда и зарплаты, они же являлись источником первоначального накопления. И, самое основное, они начинали осваивать новые приборы и доводили их до серии.

Если поглядеть на условия, сложившиеся на фабрике, то нужно сказать: они и в то время резко отличались от условий на других промышленных предприятиях. Фабрика вольно или невольно сосредоточила в своих старых и вновь отстроенных корпусах производство и освоение приборов. Если приборы, необходимые для авиации, артиллерии и военно-морских кораблей, привозились сюда фельдсвязистами ОГПУ под усиленной охраной, а опытные образцы делались вне фабрики, то приборы мирного потребления возникали и рождались здесь, на самой фабрике.

Говоря откровенно, с освоения приборов мирного предназначения и началось развитие «темных инстинктов» и некоторое пренебрежение к высокоорганизованной инженерно-конструкторской мысли. На фабрику «спускался» прибор, купленный где-либо за рубежом в «музейном количестве» экземпляров. Назовем этот прибор условным и отнюдь не оригинальным шифром «икс». В таком приборе ничего не было сверхчудесного или секретного. Его продавали с любого прилавка, и можно было заказать его в неограниченном количестве той или иной фирме. Но, чтобы купить прибор, нужны были деньги. Все те же золотые слитки, лежавшие на стеллажах подвалов государственных хранилищ. Иностранные капиталисты неохотно шли на кредиты, а если и давали их, то на неимоверно раздутых процентах, с ущемлением достоинства и национального престижа молодой социалистической республики.

Длинные списки заграничных закупок вызывали законное чувство тревоги. Зависимость в наиболее точном, «мозговом» индустриальном продукте могла обратиться в катастрофу. Со всех сторон капиталистического окружения побрякивали оружием, угрожали, ущемляли, кичились. Конечно, положение русской земли было лучше, нежели при Александре Невском, и, разговаривая с иностранцами, не приходилось добираться до их шатров, перепрыгивая через костры. Но унижения, модернизированные веком, привычками капиталистов, были.

Прибор «икс» поступал на фабрику не по плану. Все зависело от удачи, от ловкости посланных за кордон специалистов. Поэтому задания на освоение прибора «икс» или «игрек» могли прийти в любое время года. Теперь мы можем сделать вывод: фабрика превращалась в опытный завод, с той разницей, что на ней приходилось не только осваивать образец, но и производить его в серии. Скажем прямо, задача нелегкая. И поэтому руководство треста, а впоследствии объединения хотя и журило за высокую себестоимость, но одновременно отстаивало перед органами контроля специфику производства и могущие возникнуть перерасходы. К тому же заказчики были щедры, за ценой не стояли, требовали только одного – железно выдержать сроки поставок. Если требовались станки – их давали, если нужно было завезти материалы – их завозили.

Итак, мастера собрались в комнате и, рассевшись вдоль стен, сложив руки на коленях и пока не закуривая, нетерпеливо ждали сигнала от сидевшего за столом молодого человека в гимнастерке с голубыми петлицами авиации.

Молодой человек, природно-смуглый и чрезмерно исхудавший от тайного недоедания и забот, связанных с освоением новой техники в кустарных условиях, почему-то не начинал привычного обряда «раздетализации». Прибор стоял на хорошо отполированном планшете в центре стола, покрытого зеленым сукном. Он был прикрыт чехлом из желтоватого, мягкого дерматина, похожего на замшу.

Мастера видели и осязали этот прибор на совещании у директора. Они уже примерно прикинули в уме все возможности его освоения. Им было безразлично, какие математические задачи помогал решать прибор, но они точно предвидели выгоды, которые можно было получить от работы над ним. Вот это и была та стихия, о которой говорили Гаслов и Ожигалов в столовке, та самая мутная вода, где товарищи типа Фомина могли наловить крупной рыбки. На фабрике так и говорили: «Это та рыба».

Неожиданно для всех начальник научно-технического отдела, ведающий в порядке наблюдения и опытными цехами, начал совещание сакраментальными словами, бытующими в отсталом мышлении:

– Товарищи соратники! – В самом обращении сразу же послышалась недобрая ирония. – К сожалению, этот прибор не «рыба»...

– «Не рыба»? – неосторожно на полном серьезе переспросил Фомин.

– Не «рыба», – повторил начальник отдела. Он еще полностью не представлял себе эффекта нового метода, предложенного Парранским. – Вы можете осмотреть прибор, пощупать его, приласкать, а раздеталировать не будем.

И он в доступной форме изложил причины. Слова его были встречены неодобрительным молчанием.

Только Гаслов, продув усы и поднявшись для того, чтобы «приласкать» прибор, освобожденный от желтого чехла, сказал, обращаясь к Фомину:

– Постепенно надо кончать с анархией, Митя.

– Ты невыносимо серый мужчина, Гаслов, – ответил ему Фомин, не приняв шутку. – Теперь этот чудесный аппарат заберут крохоборы, черепахи, или доверят его девчонкам из конструкторского бюро. Вот тогда-то и налюбуешься на подлинную анархию.

И Фомин ушел, как говорится, хлопнув дверью. Тогда было в моде это выражение.

В нехороший момент попал в механический цех Николай Бурлаков. Вначале ему показалось обидным и непонятным, почему Фомин с такой мрачностью встретил его у конторки, еле кивнув на его радушное приветствие, а до этого продержал почти час у захватанных дверей с капканной пружиной.

Неужели это тот самый человек, который сидел рядом с Николаем в «Веревочке», пил водку и ел шашлыки? Не зная причины, породившей такую оскорбительную встречу, Николай искал эту причину в самом себе (не наболтал ли чего лишнего?), и в отношениях с Квасовым, и даже во вчерашнем откровенном разговоре с Саулом.

Пока Фомин пыжился и сопел, сидевшая за соседним столом активно перезрелая дама с выкрашенными, вздыбленными волосами успела выпить стакан простокваши, медленно и осторожно изжевать крохотную булочку с румяной коркой. Это была плановик-экономист Муфтина. Растягивая рот, она стала красить губы.

– Вызовите сюда Старовойта! – не поднимая головы, не обернувшись, приказал Фомин.

Муфтина с презрением оглядела его спину, сняла трубку и куда-то позвонила. После этого занялась арифмометром, не скрывая своего отвращения к исполняемой ею работе.

Старовойт оказался неразговорчивым мастеровым, с приветливыми глазами, с туберкулезной внешностью и просаленной кепкой на голове.

– Новенького возьми на «Майдебург», – сказал Фомин.

– Сразу на станок? – Старовойт оглядел незнакомого парня с головы до ног и задержал взгляд на его сапогах, излучавших яркий блеск.

– Вот в таком аккурате парень будет держать и «Майдебург», – сказал Фомин, понявший смысл взгляда старого мастерового. – А то этот, как его, Пантюхин запустил станок. Сам неряха и станок держит в черном теле. Скажи ему, если будет так продолжаться, переведу на стружку. Ну, идите, чего задумались? – последнюю фразу Фомин произнес поощрительным тоном.

Конторка подрагивала. Все пронзительные шумы цеха сотрясали ее. Здесь разговаривали громко, и со стороны могло показаться, что люди бранятся. В конторку заходили мастера, наладчики, технологи, рабочие. Скрипела пружина, хлопала дверь. Муфтина терла виски мигреневым карандашиком и проверяла, есть ли вата в ушах.

В самом же цехе шум складывался в определенный ритм и меньше действовал на нервную систему. К тому же брала силу всепобеждающая привычка.

Станок «Майдебург», как можно было догадаться, не являлся чудом техники и, вероятно, служил как бы трамплином для прыжка к более совершенному, а затем уже и к прецизионному оборудованию. На «Майдебурге» обрабатывали крупногабаритные детали, где допуски и припуски не имели первостепенного значения. Старовойту не пришлось разъяснять Николаю принципы действия станка. Бурлаков работал токарем, да иначе и кому бы пришла в голову мысль сразу же поставить его к станку? Некоторые особенности неизвестной модели были разъяснены, выдан чертеж обрабатываемой детали, и помощник мастера с удовольствием стал смотреть, как сильные, молодые руки взялись за дело.

– Только не спеши. – Старовойт проверил зажимы. – Нужно действовать синхронно.

Произнеся последнее слово с полным самоуважением, Старовойт больше не надоедал советами. Он постоял, проверил на палец отпущенную вентилем эмульсию и пошел к своему станку ДИП – мечте того времени!

Бурлаков остался один на один с «Магдебургом». Все его существо сосредоточилось на нем. Ничто другое не отвлекало его. Видел ли он людей? Нет. Он не видел никого. Мелькали в глазах какие-то силуэты, расплывчатые лица; даже неумолчный гул цеха не воспринимался им. Резец нужно было перезакрепить. Старовойт наблюдал за Николаем издали. Глаза Старовойта проследили за тем, как Николай справляется с резцом, как включает рубильник и развивает обороты. Только сейчас Николай обнаружил – ему дали деталь-брачок. Понятно. Если запорет, не жалко. Пока дали готовый набор для новичков. Шкафчик и тот был заперт, на нем висел замок.

Но, как бы то ни было, экзамен надо выдержать, не сплоховать на первых порах. Пусть отвыкли руки, нет ловкости, уверенности... Зато есть воля, непреодолимое желание, терпение и страсть. Если бы рядом презрительно скривил рот Арапчи... Нет, не порадуется Арапчи!.. А если по правде, то спасибо тебе, Арапчи, за науку, за твою жесткость, за способность всегда быть начеку, не распускаться!

Неожиданно появился Квасов, по-прежнему веселый, с чертовски игривыми глазами.

– Коля, поздравляю! Только разреши мне смахнуть трудовой пот соревнования.

– Спасибо, Жора. – Николай продолжал работать, чувствуя пытливый взор Старовойта.

Кроме Старовойта, которому его поручили, никто не обратил внимания на новичка. Гудели моторы, струилась стружка, слышались дерзкие вскрики карборундов. В отдалении, в заточном углу, иногда кометно вспыхивали пышные бенгальские хвосты углеродистой стали.

– Слушай! – прокричал над ухом Жора. – Возможно, приближаются события. Небольшой штормик в медном тазике. Чернильные душонки решились перейти в наступление на железную рать.

– Не понимаю! Говори обыкновенными словами! – ответно прокричал Бурлаков и, выключив мотор, снял и удовлетворенно оглядел первую, вчерне обработанную им по одной плоскости деталь, обозначенную в чертеже под № 285/3. – Скажи, куда она идет, Жора?

– Ну, это, как ты сам понимаешь, не монтируется в центральную нервную систему. Деталь корпуса самого заурядного прибора по испытанию металлов. Пройденный этап человечества... Хотя на нем товарищ Пантюхин имеет свой кусочек сыра. Если хочешь знать, это тоже «рыба». Когда освоишь, не спеши и пуще огня бойся девчонок из тэ-эн-бэ... Самые натуральные враги нашего брата... Видишь, плывет исчадие ада...

Из глубины цеха, вдоль живой линии станков и склонявшихся и разгибавшихся токарей и фрезеровщиков шла девушка в черном халате, с фанеркой под мышкой. Она бросалась в глаза только своим халатом и этой фанеркой, которую нормировщицы обычно носят с собой для удобства записей. Можно бы и не разглядывать это «исчадие ада» и целиком отдаться закреплению второй детали на «Майдебурге». Нормировщица приближалась. Жора принял дурацкую позу, которую он сам называл «позой короля подавальщиц». Известный способ, рассчитанный на привлечение внимания маловзыскательных девиц, вечерних посетительниц рощи, единственного места массовых гуляний молодежи в их гарнизонном городке.

– Ее зовут Наташа, – сказал Жора и, осклабившись, изогнулся в поклоне, касаясь рукой черного масляного пола.

– Здравствуйте, товарищ Квасов, – ответила она, кивнула Николаю и с профессиональным любопытством взглянула на станок.

– Новичок?

– Да, – сдержанно ответил Бурлаков.

– Наташа, умоляю вас, если не хотите потерять расположение коренного пролетариата, обратите внимание на моего друга, но только немножко позднее. Пусть сначала экипируется, нарастит мяса на своем скелете, устроит себе сносную жизнь...

– Хорошо, – просто сказала Наташа и пошла дальше, вдоль цеха.

– Обрати внимание, Колька, какая у нее фигурка. Умелый мастер обрабатывал каждую деталь, а? Погляди, какая ножка, какие полненькие икры. А завитушки на шейке?.. Подуть бы на них, и откроется нежнейшая смугленькая кожа... Не вытерпел бы – загрыз такую!..

– Ты же знаешь меня, – остановил его Бурлаков, невольно краснея и почему-то обижаясь за незнакомую ему девушку. – Я терпеть не могу такие разговоры. Хожу на двух ногах, а не на четвереньках.

– Ишь ты, сознательный! – Квасов шутливо подсвистнул и ушел походкой баловня судьбы.

Первый день на производстве открыл счет таким же малопримечательным дням. Их скрашивал только Жора Квасов, занимательный и прочный друг.

Что бы ни говорили, а поведение Квасова могло служить примером. Дружба его была щедра и не навязчива. Помогая, он ничего не требовал взамен. Возможно, ему доставляло удовольствие быть таким или сказывались природные свойства его характера. После армии, в обстановке гражданского бытия, когда многое частенько меняется к худшему, Квасов оставался прежним.

Прошло несколько дней. Кешка Мозговой не скрыл удивления, заметив на Бурлакове вместо шинели теплый реглан из заграничного двустороннего драпа.

– Минутку, джентльмен. Если я не ошибаюсь... – Он посмотрел изнанку и развел руками. – Жорка продал?

– Нет, не продал, дал поносить.

– Невероятный размах! В старое время нашего Жоржа боготворили бы нищие и калеки...

– Нет, я не выпрашивал у него милостыни...

Кешка мгновенно замял неприятный разговор и рассыпался в похвалах Квасову и новому владельцу драпового реглана.

Кавалерийская шинель пока висела за ненадобностью рядом с летним макинтошем Ожигалова. Иногда Ожигалов покуривал в коридоре, ссутулившись на табурете, и, наморщив лоб, вслушивался в ровный голос Бурлакова. Сам Ожигалов наталкивал его на рассказы об армии, о выучке лошадей и требовал подробностей.

– Чем же, собственно говоря, друг лазоревый, провинился перед вами товарищ Арапчи? Наездник он хороший, службист отличный, не спал, не ел, только и думал о вас, милые мои браточки. А вы его зачислили в разряд недругов и даже замышляли устроить темную.

– Он все делал правильно, – разъяснял Николай, не совсем понимая существа подкопа, – только одно решал неверно: оскорблял человеческое достоинство.

– Значит, если бы он был только требовательным, вы бы его...

– Уважали.

– Ах, даже? – Ожигалов выпрямлялся и потягивался до хруста в костях. – Уважали бы? Но не любили?

– Любовь к командиру – это вещь, придуманная неизвестно кем, товарищ Ожигалов. Командиру надо верить, как самому себе, уважать и стараться перенять у него все лучшее и нужное...

Ожигалов с удивлением приподнимал брови и спрашивал:

– Почему же мы любили своих командиров?

– На войне?

– Да.

– На войне командир ежедневно доказывает свои качества на деле, а не на словах. Возможно, тогда и возникает чувство любви.

Ожигалов вдумчиво относился к таким беседам, и, казалось, неспроста. И не для того их заводил, чтобы прощупать взгляды собеседника, а для самого себя. Как он однажды выразился откровенно, ему больше приходилось подчиняться, а не командовать, работать, а не руководить. Ныне трудновато представлять партию на сложном, неустановившемся предприятии.

Пока он не говорил, в чем состоят эти трудности. Возможно, не было повода для такого объяснения. Сказывалась и разность положений и возраста – Ожигалов лет на десять был старше.

В небольшом мирке, огражденном стенами их вынужденного общежития, только два человека могли вызвать интерес пытливого Бурлакова: Ожигалов и, конечно, Саул.

Саул изучал жизнь, не довольствовался готовыми выводами, а производил труднейшую самостоятельную работу, разбирая отдельные факты, критически их осваивая и находя удовлетворение в этой неспокойной, аналитической работе сознания. Ленинская публичная библиотека помогала ему находить ответы на многие вопросы, поставленные жизнью. В этом поиске самостоятельных решений было и его счастье и несчастье.

Отец Саула, сапожник, был растерзан во время погрома на Украине, и его истошные крики: «Я же вам сапоги шил! Что вы делаете?!» – не помогли. «Черная сотня» растоптала его ногами. Детей спасла семья украинского интеллигента, врача, мечтавшего о самостийности. Этого врача зарубил какой-то дюжий разъяренный гайдамак.

Все страшно перевернулось в жизни. Саул хотел вернуть устойчивое равновесие миру и ударился в изучение философии.

Философия его занимала лишь как способ найти истину и помочь себе в минуты разочарований. Атомы и пустое пространство – вот как виделся ему мир. Не оставалось в нем места для бога или какой бы то ни было сверхъестественной силы. Но корешки наивного материализма не могли удовлетворить современного юношу, мятущегося, захваченного революцией. В Кембридже ученые штурмовали ядро атома, чтобы расколоть его. Абсолютной пустоты не существовало. Продкарточка порой заслоняла сверкающие вершины грядущего, и земной волосатый человек Кучеренко мечтал об устойчивом земном благополучии.

А Саул, комсомольский вожак передового предприятия социализма, сам того не понимая, загонял себя в тупик.

Дальновидный Ожигалов понимал всю опасность умонастроений Саула и дружески предупреждал его:

– Зачем тебе философская гниль? Демокрит, Декарт, Эпикур и прочая мудрость? Зачем ты рвешь зубами свое время и, вместо того чтобы познавать вещи не только в себе, а и снаружи, бренчишь безыдейными погремушками?

– Декарт – погремушка? – неистово наседал Саул на своего собеседника, который, казалось, сложен из плит, скрепленных на стальной арматуре.

– Декарт не соизволил пробиться в программу втуза, друг мой лазоревый. Декарт – буржуазная роскошь! А зачем тебе, пролетарию, буржуазная роскошь?

– Нет, это гигиена мозга!

– Ты погрузись лучше во Фриче...

– Не могу... Он компилятор!

– Фриче – философ, ученый, марксист.

– Нет, нет и нет! – вопил Саул. – Он винегрет! Буржуазия сильна тем, что она учит свою молодежь по первоисточникам. А нам подают суррогаты непроверенных мыслей.

Ничего подобного Бурлаков не мог бы услышать в армии, прослужи там хоть сто лет. И дело не в философии. Покопайся в библиотеке – и найдешь. Средства на литературу отпускали. Нельзя было представить себе вот таких споров. Просто они ни к чему. Никому не пришло бы в голову копаться хоть и в богатых, но бесполезных, ненужных породах. В армии не хватало времени для упражнений праздного ума, как не хватало его, к примеру, у того же Кучеренко, буквально валившегося с ног после тяжелой сверхурочной работы по сборке приборов. Саул тоже работал на сборке, но его часто отвлекали в райком, на собрания, на подготовку докладов (на что он был мастак). У него оставалось мало времени, которым он мог распорядиться как хотел.

Эти споры не проходили для Николая даром. Из них можно было кое-что почерпнуть.

– Ты имей дальний прицел, Коля, – советовал Саул. – В этом году я пойду в вуз, на вечернее отделение, не хочу бросать фабрику. В будущем постарайся учиться и ты. Хочешь, я помогу? Революция погибнет или постепенно растворится, если не сумеет быстро создать собственные технически образованные кадры, не уступающие буржуазным. Коммунистов-руководителей должны заменить инженеры-коммунисты. Без науки двигаться вперед нельзя, можно только топтаться на месте.

Пролетарское самосознание – это не логарифмическая линейка и не та фреза, которой, закрыв глаза, можно выточить любую деталь. Я против чванства, против анкетного изучения индивидуальностей, против «револьверта» на поясе черной шинели...

Саул критически воспринимал действительность и часто спорил там, где другие молчали. Квасов решительно не понимал своего горячего друга и иногда называл его «чокнутым». Кучеренко, презиравший всякие новшества, чувствовал себя превосходно. Его мечта играть в столичной футбольной команде была близка к осуществлению. Кожаный мяч Кучеренко ценил выше философии. Он тренировался на одном из стадионов и таил надежду перейти на зеленое поле «Динамо».

Ожигалов подчинял себя коллективно выработанной правде, с неумолимостью добивался понимания этой правды, единственно правильной, разумной, не подвергая ни себя, ни других опасным увлечениям.

Его не устраивал Декарт.

– Если мы начнем припадать ко всем источникам, – сурово говорил Ожигалов, – нам никогда не унять жажду. Рубаха будет мокрая, а гортань останется сухой. Мы обязаны указать массам один чистый источник. Наша страна – боевой лагерь, народ – армия. Нам нужно одолеть ущелья поглубже Сен-Готарда, перейти горы повыше Альп. Тут даже Суворов не поможет... Армия подчинена уставам и боевым приказам. Если армия начнет обсуждать приказы, митинговать – это будет не армия, а скопище болтунов. Что может сделать такое войско? Не возрадуется ли противник?

Однажды Ожигалов вручил Бурлакову небольшую затрепанную книжонку в мягком переплете. Вручил с оглядкой, стеснительно. Взглянув на заглавный лист, Бурлаков прочитал фамилию автора. «Твоя книга, Ваня?» – «Моя». Книга называлась «На фронт и на фронте» и повествовала о гражданской войне. Иван Ожигалов – балтийский комендор, бывший рабочий-металлист рассказывал в ней о своих друзьях. Писал по-земному просто, ясно и четко. Со страниц книги будто сочилась алая кровь революционных бойцов. В самых жутких положениях люди не теряли духа, побеждали. Никто из них не размышлял, не примеривался, не копался в самом себе. Все были веселы и мужественны. В конце книги приведен такой эпизод: два друга напоследок разломили последний цвелой сухарь, и вдруг им показалось, что по всей планете рухнули троны, и треск братски поделенного сухаря разбудил мертвых. «Это мне редактор приписал, символист, – покаялся Ожигалов, – иначе не пропустили бы книжку. Мы тогда выпили с другом под этот самый сухарь... Самогону. Редактор сказал: «Ни-ни, боремся с пьянством, а самогонщиков – в каталажку».

Вскоре после октябрьского праздника фабрику переименовали в государственный завод, присвоили номер и сняли с вывески над воротами фамилию одного из руководителей промышленности – без широкого объяснения причин. Было легко догадаться: шефа сместили. О нем никто не тужил. Шефа на фабрике никогда не видали, портрет его ничего не говорил ни уму, ни сердцу: сытый, бровастый мужчина с небольшими усиками, в кителе с отложным воротником и значком члена ВЦИК.

На вывеске навесили бронзированные буквы и уничтожили следы литер, оставшихся от дореволюционного хозяина. Фантастических птиц покрыли какой-то стойкой позолотой, и гамаюны потеряли свою зловещую выразительность.

Быстро поднимался корпус, занявший весь пустырь и подмявший десяток домишек и куценьких садочков. Строили кирпичные склады и подсобки. Все чаще через кованые ворота въезжали военные грузовики. В столовой появились приемщики с авиационными и артиллерийскими петлицами. Спеццехам отвели еще один этаж и допускали туда лишь тех, у кого на пропуске стояла буква «А». И все же это была не самая главная тайна предприятия.

По мере того как Бурлаков овладевал профессией токаря, ему раскрывались более сложные тайны психологии рабочих. Со стороны рабочий коллектив казался монолитным. Но сознание рабочего не технологическая карта, где все размечено, учтено, выявлено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю