Текст книги "Гамаюн — птица вещая"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Резко отличались друг от друга женщина прошлого – Муфтина и комсомолка – Наташа. И несмотря на разницу во всем, начиная с возраста и кончая идеями, и та и другая дрались с одним и тем же противником – с Фоминым. Одна – с бывшим Фоминым, другая – с нынешним. По-видимому, преимущество в убежденности было на стороне Наташи, если она обнаружила в себе достаточно стойкости, чтобы не поддаться на уловки «профессора своего дела». Она продолжала вести свою линию, а не линию Фомина.
У Наташи созрел определенный план. Задерживаться на Пантюхине не нужно, над ним достаточно поработали. Нужно пойти по новичкам, показавшим себя на производстве, по тем, кто старается выйти на первые места, кто вольно или невольно, а соперничает со старичками.
Наташа с наслаждением окунулась в привычные шумы цеха. Здесь будто пропадали и рассасывались неясные очертания фоминых и муфтиных. Все становилось проще и уверенней. Наташа безошибочно угадывала работу шепингов, отличая их размеренный шелест от характерного рокота токарных станков или смачного посапывания карусельных. Среди этих тонких звуков резко выделялись голоса заточных карборундов, окрыленных снопами пламени, и визг сверлилок, начинавших прогрызание свежего, твердого металла. Потом и сверла утрачивали пронзительность, постепенно погружаясь в глубину структуры, и над всеми шумами по-хозяйски возникал звон колокола на кране и лязг его промасленных, звонких цепей.
Люди, занятые той или иной операцией процесса, утрачивали черты индивидуальности. Не было красивых или некрасивых, добрых или недобрых, пожилых или молодых. Все были на одно лицо, работали в одних и тех же, если судить по напряжению, позах. Но так казалось непосвященным людям, впервые окунувшимся в атмосферу производства, в эти звуки, в эти видения и запахи. Стоило хорошенько осмотреться и почувствовать себя частицей цеха, как все менялось и приобретало тысячу разных отличий.
Пантюхин, работавший теперь не в паре с Бурлаковым, поджидал нормировщицу с нетерпением злоумышленника. Он заранее предвидел, как ловко обведет вокруг пальца эту хоть и смышленую, но неопытную в разгадке ухищрений девчонку. В партию Пантюхин не вступал не потому, что не был согласен с ее установками, а лишь потому, что не хотел забивать себе голову лишними мыслями, отнимать время на собрания и нагрузки.
Присмотревшись к своему наперснику Дмитрию Фомину, Пантюхин мог бы и более изобретательно отвести вопросы, ему предлагаемые. Но пока он скромно помалкивал, решив «обводить вокруг пальца» самых настырных девчонок из «тяни нашего брата».
Наташа почему-то не задержалась возле него, несмотря на то, что Пантюхин трогательно улыбался. «Возможно, Митя Фомин переиграл спектакль, – подумал Пантюхин, провожая взглядом нормировщицу. – Ишь ты, вздумала фискалить из-за угла!» Но Наташа прошла на другую линию, совершенно усыпив все подозрения Пантюхина.
Возле Марфиньки Наташа задержалась не только по своему нормировочному делу. Она заметила, что Марфинька порывалась что-то сказать ей, остановилась и поздоровалась за руку.
– Скажите братишке, – неожиданно выдохнула Марфинька, умоляюще и светло глядя на нее увлажненными глазами, – не могу я двоиться. Обманывать не научилась. Пусть не серчает. Скажите ему, пусть заходит ко мне, не отталкивает... Может быть, доведется и ему полюбить. Нет с собой сладу... Сладу нет, когда...
Наташа готова была прослезиться, но обстановка заставляла быть сдержанной на глазах у посторонних. Пообещав глазами и рукопожатием выслушать ее, Наташа направилась мимо Квасова к Бурлакову. К нему ее влекли не только предварительные технические наметки...
Еще издали она разглядела очертания высокого станка «Майдебург» и знакомую фигуру возле него.
– Здравствуйте, Коля, – сказала Наташа, подойдя к станку и отыскав удобное место для наблюдения. Наташа устроилась так, чтобы видеть руки Николая.
Освоившись с ее неожиданным появлением, Николай не снизил, а повысил обороты, полностью положась на дополнительную мощь победита, которым наваривали резцы. Уже не было сомнений: Бурлаков не станет «темнить». Первым почувствовал подвох Пантюхин. Остановив станок, он направился в курилку. Проходя мимо Квасова, что-то шепнул ему; тот ответил какими-то злыми словами.
Николай не замечал никого, кроме Наташи. Наташа... У нее всего две пары обуви. Кто-кто, а он-то теперь знал все ее имущество. Одна пара лодочек из черной замши, праздничные. Она ходила в них на «Периколу», на «Список благодеяний» у Мейерхольда. Они шли пешком после спектакля почти до «Динамо» и восторженно обсуждали игру Зинаиды Райх. Замша на ее туфельках запылилась, и ему хотелось почистить их, прежде чем они расстанутся у калитки. Сейчас на Наташе желтые туфли со шнурками, на низком каблуке. Они вместе носили их однажды в мастерскую, просили поскорее починить; и сапожник великодушно внял их мольбам, бросив туфли на самый верх кучи. Подобные мысли иногда бродят в голове даже в то время, когда руки заняты делом.
Перед этой девушкой он обязан отличиться безупречной работой, вопреки темным законам цехового братства. Как же без этого идти вперед, двигать жизнь, догонять иностранцев? Как познать радость честно исполненного долга?
Непросто, очень непросто решиться плыть против течения, пересекать стремнину, не зная, где омут, где водоворот!..
У Наташи на учетном листе, как уже говорилось раньше, расчерчены графы: об инструменте и приспособлениях, остановках и задержках, элементах работы и фиксажных точках, количестве наблюдений, числе оборотов, глубине резки, подаче и многое другое. Она все учтет. Ей поможет секундомер, плотно прижатый к ладони, и фанерка с хронометражным листом. Все приспособлено, ошибки маловероятны. Техническое нормирование позволяет установить справедливые взаимоотношения дающего работу и ее исполняющего.
Могут быть ошибки? Безусловно. Но они касаются частностей. В конце концов, самое главное – получить наибольший эффект от затраченных усилий. Многое зависит от организаторов производства, но не меньше и от самих рабочих. Если человек начнет внутренне сопротивляться, не помогут ни секундомеры, ни хронометражные листы, ни директивы.
Для Бурлакова существовало пока единственное мерило: не мог он умышленно сделать хуже, чем есть; не мог он выглядеть в глазах людей, и прежде всего любимой девушки, ленивым и никчемным. Если дело горит в руках, кто решится погасить огонь?
Николай забыл и трешку, и первый шашлык, и «рено», и цыган, даже корову, бредущую к Бородинскому мосту, лишь бы не задымил металл под резцом, лишь бы справился со сложной нагрузкой иностранный станок. Нет, не может порваться дружба от случайных причин, и по-новому должно сложиться рабочее братство.
– Спасибо, – сказала Наташа и как-то неслышно ушла.
Звонок объявил перерыв на обед. Сходились ближе к окну, садились на чушки металла, набросив на подоконник ветошь или телогрейку. У каждого свое на обед: хлеб, молоко; счастливчики очищают яйца, сваренные вкрутую; а у одного нашлась даже зажаренная со вкусом передняя лапка кролика, на пять метров разит чесноком. Ели молча, сосредоточенно, почти так же, как работали. Догадывались: предстоит разговор с Бурлаковым. Кое-кого ожидание начинало тяготить – неизвестно еще, как разговор обернется: а вдруг в самый разгар вынырнет начальство или, того хуже, появится сам Ожигалов?
Николай ждал этого разговора с волнением и, чтоб успокоиться, старался как можно медленнее отрезать острым перочинным ножом кусочки сала. После случая с Марфинькой отношения между друзьями не разладились, но чувствовался холодок и не было прежней откровенности.
– Коля, – начал Квасов, – сегодня мы все наблюдали за твоим выдвиженчеством. – Оглянувшись, он поймал кивки Пантюхина и других рабочих, сидевших с мрачными, выжидающими лицами. – Помнишь, между нами была беседа на эту тему?
– Помню.
– Не сомневаюсь. Тогда скажи не мне, а им, товарищам, почему сподличал?
– Грязное слово. – Николай решил выдержать характер.
– Грязное? Прополощи! – осадил его Пантюхин голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
– Не с того края приступили, – неодобрительно сказал Старовойт и откашлялся. – Никто вас не уполномочивал его казнить.
– А мы и не казним, Старовойт, – огрызнулся Пантюхин, – мы выясняем взаимоотношения.
Худой паренек с несуразно длинной шеей и светлыми, почти прозрачными глазами сказал Пантюхину:
– Ты сначала выясни его классовую принадлежность.
– Молод еще шутить, Степанец, – оборвал его Пантюхин, и Николай заметил, как дернулись и застыли мускулы на его лице.
Всем было известно, что администрация обидела Пантюхина, но так же хорошо были известны и его дурные, отталкивающие черты. Поэтому даже несправедливости, допущенные по отношению к нему, редко у кого вызывали глубокое сочувствие.
– Значит, понял, Коля, в чем у тебя срыв? – спросил Квасов миролюбиво, стараясь предупредить вспышку.
– Не понял...
– Ты подводишь товарищей.
– Тем, что я хорошо работаю? – спросил Николай. – Что же мне, сдерживать свои возможности? Неужели это не бессмысленно: стараться работать хуже, когда тебя нормируют?
Кто-то из пожилых рабочих сказал:
– Так-то оно так, Бурлаков, да ведь и свою шкуру нужно беречь. Проморгаешь, и секанут по ней из дробовика, а то и картечью...
– Не понимаю, – Бурлаков развел руками, улыбнулся.
– Как не понимаешь? – Рабочий встал, приблизился, дохнул в самое лицо. – Норму прибавят по твоему «Майдебургу».
– Ну и хорошо! Нормы-то низкие. Сегодня до конца проверено.
– Ты либо дурак, либо родом так! – Рабочий сплюнул и ушел к станку.
– Поймите, ребята, – продолжал Николай, – нам дали новые детали. Нормы прикидывали на глазок. Пока еще нет полностью проверенного технологического процесса. Надо и нормировщиков понимать. Они тоже наши товарищи...
– Загнул, Николай! – Квасов оборвал его возбужденную речь. – Ты не приписывай их к лику святых. Знаем мы этих товарищей... Положи им в рот палец, по локоть отхватят. У них бога нет. Бумажная начинка вместо души.
Пантюхин дополнил с резкостью:
– Надо внедрить в Бурлакова центральную мысль: пусть не завихряется! Еще пока на одной жиле тянет. Вот когда перейдет на седьмую жилу, тогда разберется, да поздно будет. А сейчас так: «Каждый сверчок знай свой шесток».
– Не хочу на шесток! – Николай упрямо глянул на Квасова, решительно отмахнулся от наскочившего на него Пантюхина.
Старовойт пытался остудить страсти:
– Не кипятитесь, ребята. Тут никто ничего не должен навязывать. Поговорили и разошлись. А твои рекомендации, Пантюхин, мелкие. Что хорошего, если каждый сядет на свой шесток? Станем насекомыми – и только. Гордости у Бурлакова не отнимайте. Учтите: подошла девушка, хорошенькая, ничего не скажешь, как он перед ней себя поведет? Ясно, все силы приложит, а не осрамится.
Начали обсуждать новые резцы, не требующие частой заточки. Сошлись на том, что как бы ни были они хороши, но деньги отнимать у рабочего не должны.
Николай горячо доказывал свое: лучше резцы – выше выработка. Над ним начали зло подшучивать, что накаляло Николая.
Квасов решил прийти на помощь товарищу, погасить спор.
– Не надо так, видишь – смеются. На собраниях кого угодно за бороду тереби, лишь бы попал в нужную точку момента, а со своими, в тесном кругу, держись проще. Пользуйся не книжным, а своим разумом. В том и сила рабочего класса, что он брехню пропускает мимо ушей, не придает ей веса, а знай себе вкалывает. Языком копеечного шурупа не завинтишь, Коля.
Разошлись по станкам и проработали до отбоя. Возле умывальника Квасов сказал Бурлакову:
– Не обижайся. Пришлось провентилировать вопрос в открытую, а то ребята могли бы обиду затаить, а тогда берегись...
– Дурными делами ты занимаешься, Жора, – ответил Николай. – Ведь это до поры до времени, а потом так тебя тарарахнут!..
– Меня? – Квасов старательно вытер руки по самые локти, завернул рукава, пригляделся к лопнувшей пуговке и, наконец, поднял на Николая потемневшие глаза. Лицо у него стало строгое, неприятное и какое-то опасное. – Запомни, если не уяснил: на собраниях можешь высказываться, на слетах ударников, хочешь – в газетку пиши. Но никогда не забывай: цех есть цех. Сегодня тебе указали намеками, не распоясывались. В цехе есть такое понятие – самодисциплина.
– Самодисциплина рвачей? – Николай озлился. – Говори уж открыто, что прикрываешься цехом?
Квасов причесался, посмотрелся в зеркальце, нехорошо улыбнулся.
– Гигантов на постном винегрете не выращивают. А Наташку предупреди: пусть не задирается. От нас уже третья такая вылетела...
И, не дождавшись ответа, Квасов ушел к Пантюхину, манившему его из-за кирпичной колонны.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Прошло около недели. Почти неделя раздумий, споров с самим собой. Неясные угрозы Жоры тоже волновали Николая, как бы он ни относился к ним. Идти к кому-то посоветоваться – выдашь товарищей, если раскроешь все карты. Возможно, вступала в права объявленная Квасовым самодисциплина и меткая фраза: «Цех есть цех».
Внешне все оставалось по-прежнему. Его не затрагивали. Фомин относился к нему с холодком. Марфинька старалась избегать. Пришлось зайти к ней на квартиру. На стук долго никто не отзывался. Наконец появилась хозяйка. По ее виноватому виду можно было предположить самое худшее. Николай потом не мог вспомнить без стыда, как он оттолкнул старушку от двери и вбежал в комнату. Марфинька была одна, но в комнате держался запах табака, неуловимо чувствовалось недавнее присутствие другого человека. На подоконнике – следы мужской обуви.
Значит, Жора бежал через окно: это легко было сделать – (второй этаж – не выше трех метров над землей).
Спрашивать, упрекать, требовать? По виду сестры легко заключить, что она готова к решительному отпору. Провожая брата, она не отвела глаз, и в них можно было прочитать: «Не могу, не совладала».
Оставалась Наташа. К ней тянуло, и возле нее было легче. Она была теперь единственным близким и дорогим ему человеком. Петровский парк сделался постоянным местом их свиданий. Он напоминал о покинутой земле и лесах Удолина. Сюда залетали птицы. Порою слышались их голоса. Николай и Наташа шагали рядом, иногда молча.
Раньше в мечтах ему представлялся собственный угол. Тумбочка, на ней безделушка. Какая – неважно. Слоник, птичка. Работа? Лишь бы рукам нашлось дело. Тумбочки пока нет, и не куплена безделушка. Рядом идет человек. И как бы хотелось, чтобы это продолжалось, покуда не угаснут их жизни!..
Догорал закат на кронах деревьев. Ласточки провожали солнце, взвивались и падали. Смелые, легкие, отрешенные от всяких забот.
Взвод учащихся академии, с голубыми петлицами, нес песню о сказке, которую нужно сделать былью, о разуме, давшем им стальные руки – крылья и вместо сердца пламенный мотор. Дворец Петра алел кирпичными стенами сквозь шахматную клетку листвы. Там готовили летчиков и инженеров для воздушного флота. Им можно только позавидовать.
– А я вот не дотянул одного года в девятилетке, – признавался Николай, когда разговор коснулся самого острого – его дальнейшего учения. – Потянула мастерская, запахи курного угля, древний токарный станок, который казался мне чудом техники. Да и платили там прилично. Не смейся. Ты не знаешь нашего Удолина. Я чувствовал себя счастливчиком. Ребята завидовали мне не меньше, чем я теперь завидую вот этим слушателям академии имени Жуковского.
– У каждого свое. Ты все же не забыл математику?
– Кто его знает! В армии она вроде была ненужной. Когда вертели пикой, осваивали манежную рысь и галоп, тоже обходились без нее.
– Жаль. Надо вспомнить. Если хочешь, я помогу. Осенью ты должен пойти учиться.
Он посмотрел на нее, как на ребенка, и в то же время с признательностью. Она искренне предлагала ему свою помощь, верила в него, не догадываясь, в какую даль ушли от него тангенсы и котангенсы, каким слоем пыли покрылся в его памяти учебник Киселева.
– У тебя есть преимущества, – уверяла она. – Во-первых, армия, затем – завод. Рабочим от станка поступить легче.
– Не прожить мне на стипендию. Приходится посылать родителям, – ведь они совсем старые. Кто же их кормить будет?
– Иди на вечерний. Не заметишь, как пролетят пять лет.
Наташа рассуждала трезво. Чтобы справиться с тем, что предстояло сделать их поколению, нужно учиться. Без тангенсов и котангенсов не обойтись.
Наташа принесла учебники – связку затрепанных книжек с помарками и пометками. Страницы их были замусолены ее пальцами, на полях виньетки там, где задачи посложней. Эти книги как бы перекинули мостик между ними. Всю ночь, почти до самой зари, Николай просидел над ними у прикрытой газетой лампы. Утром на трамвайной остановке он терпеливо дождался, когда мелькнет ее силуэт в окне вагона и, на ходу вскочив, протиснулся в глубину.
– Я заметила тебя, – сказала Наташа. – Больше того, я удержала для тебя краешек скамьи.
– Здравствуй, Наташа, – шепнул он. – Всю ночь провел над твоими книжками. По одному виду книг я теперь могу узнать твой характер.
– Владельца? – Она улыбнулась.
– Да, – сказал он. – У тебя примерный характер. Ты на совесть трудилась над каждой страницей.
– Заметил? – Она кивнула ему и снова улыбнулась. – Меня дядя за это ругал. Книжки потом он продавал, а испачканные оценивались вдвое дешевле. Эти остались лишь потому, что дядя умер и некому было отнести их в лавчонку. – Наташа посмотрела на осунувшееся лицо Николая. – Повторил? Не трудно?
– Очень трудно, – признался он. – До сих пор передо мной кружатся страницы. Мне придется не повторять, а, как я понял, пройти все заново. Можно пройти за два месяца? Ну, скажем, за три?
Наташа подумала.
– Пройти-то можно, а вот усвоить... Впрочем, у тебя есть шпоры и длинная шинель.
Вагоны гремели, пробегая мимо недавно открытой фабрики-кухни. Они собирались сходить туда. Вечерами там играл оркестр. Но если все свободное время отдать тангенсам и котангенсам, о танцах придется забыть. И так до осени, а потом и все пять лет, если только хватит пороху. После диплома до тридцати останется года три. А потом стукнет тридцать!
– Да... – он встрепенулся, – я не понял о шинели и шпорах.
– Разве? На экзамене ты должен появиться только в таком виде. Тогда к тебе отнесутся снисходительней.
– Я не хочу снисхождений.
– Придется захотеть. Потом догонишь. Нет, ты обязательно должен появиться в шинели. Если ты будешь знать хуже московских мальчиков, шинель тебя выручит.
Смеясь и подшучивая друг над другом, они дошли до завода, даже успели съесть по пирожку у окошка столовки.
Возле столовой они встретили Кешку Мозгового. Он с любопытством уставился на Наташу. Когда та ушла от них в заводоуправление, сказал:
– Жорж говорил мне о ее носике. Действительно, аппетитный... Да и в фигурке тоже есть своя прелесть...
Несмотря на цинизм, Николай на этот раз не обиделся; ему было приятно, что другие восхищаются Наташей, которую он втайне называл своей.
– Как же у тебя с Жорой? – спросил Кешка уже возле лифта. – Спиной к спине?
– Не твое дело, – ответил ему Николай, не желая говорить о своих отношениях с Жорой в таком легкомысленном тоне.
Весь день Николай размышлял о тангенсах и котангенсах. «Если я хочу быть с Наташей всегда, нужно подняться на более высокий этаж жизни, – думал он. – Недаром она принесла книжки и не случайно проявляет такую настойчивость».
Конец трудового дня показался ему после бессонной ночи блаженством. Последнее движение – и хоть падай; он выключил мотор. Можно поднять руки, помахать ими, чтобы разогнать как бы закисшую кровь. Кругом погасал шум станков, но в ушах еще продолжало шуметь. Запоздалый визг заточного круга карборунда резко ударил по его барабанным перепонкам. Карборунд вскоре затих, и от него будто отвалился толстый и сырой человек. Теперь вращался только карусельный стан, заканчивающий урок по обработке глыбы металла.
Технолог цеха расположился возле станка Старовойта и что-то объяснял ему звучным, молодым голосом. Муфтина шла по пролету цеха в своей шляпке с острым пером и с черной кожаной сумкой. Закончив работу, она стремилась поскорее уйти из цеха. У нее была какая-то странная, подпрыгивающая походка и брезгливо поджатые губы. Вероятно, все люди казались ей одинаковыми, будто гайки в ящике, и она старалась поскорее избавиться от них.
Ожигалов незаметно подошел к Николаю, взял его сзади за локти, дохнул у самого уха:
– Некто Ожигалов. Привет ударникам!
– Руки не подаю, – Николай обернулся. – Видишь, какие?
– Вижу. – Ожигалов хлопнул его по плечу. – Предлагаю вместе окатить грешные тела в душевой.
– Согласен. – Николай понимал, что Ожигалов подошел к нему неспроста. – Только прошу обождать: надо убрать за собой.
– Давай, а я подымлю в кулак. У вас тут не курят?
– Не положено. Вон бочка.
– Ладно, нарушим.
Ожигалов присел возле грубо ободранных чугунных деталей, казалось еще хранивших тепло, и закурил.
Николай приступил к уборке рабочего места. Он с закрытыми глазами мог бы найти теперь любую точку, требующую смазки. Он считал своей заслугой, что его старый заграничный станок не только ни разу не ломался, но и не барахлил. Не отказывали подшипники, не снижалась точность при обработке. Очищать станок всегда лучше самому. Знаешь, куда капнул, где сухо, а если заест – легче определишь причину. Николай смочил тряпичные концы в керосине и смыл грязь: там, где масло засохло, приходилось нажимать, чтобы не оставить кляксы.
Поймав одобрительный взгляд Ожигалова, Николай смущенно сказал:
– Не посчитай меня за копушу, Ваня, не могу иначе. Привык чистить коня от ушей до самой репицы. А станок – что твой строевик. Не накормишь – не поедешь, не почистишь – отомстит.
Сегодня пришлось обрабатывать корпуса приборов. Мельчайшая металлическая пыль набилась в пазы станины, проникла в каждую щелочку. Чугунная пыль – большое зло для станка. Ее нужно вымести щеткой, продуть. Оставь хоть немного – начнет заедать, царапать. Однако зачем же пожаловал Ожигалов? Сидит, помалкивает, наблюдает. Дошел черед до подшипников. Николай достал масленку и принялся за смазку. Ему было приятно, что Ожигалов взглядом похвалил его за то, что каждое смазочное отверстие у него заткнуто самолично вырезанными деревянными пробочками с головками для удобства. Еще в сельской мастерской Николая натаскивал старый мастеровой, получивший увечье на заводе компании Зингер в Подольске. Он надоумил вытесывать пробочки, хорошо знать число отверстий для смазки и их порядок. Есть небрежные люди: тыкают носиком масленки, почти не глядя, попал, не попал – ладно. Летели из-за этого даже коробки скоростей.
Ожигалов выслушал соображения Бурлакова, поинтересовался смазочным маслом, растер его в пальцах, понюхал.
– Жаловались ребята, неделю не было в цехе хорошего минерального масла, – сказал он. – Паниковали или врали?
– Правду говорили, масла действительно не было. Всучали вареное растительное. Зная нашу контору, я храню в своем ящике мобзапас. – Николай вытащил штауфер, масленку для твердого масла, выдавил немного на ладонь. – Полюбуйся на тавот, хоть ешь его. А цвет – янтарь!
– Масло что надо! – согласился Ожигалов.
Ему нравилась в Николае не только его аккуратность, возможно въевшаяся в печенки после сельских мастерских с удачным инструктором и после армии, где отделенный командир обязан быть примером. Ему нравилась любовь Николая к рабочему месту, увлеченность. Нравилось, что он не поддается наплевательским настроениям, которые, чего греха таить, еще имеются у некоторой части гегемона. Свою авоську бережет, крик поднимет, если пропадет. А станок, за который государство отломило большой кус золота, считает чужим имуществом. Ожигалову вспомнился мадьяр, боец Интернационального батальона, тащивший винтовку за ремень по твердым кочкам засохшей донской грунтовки. «Возьми на плечо, мадьяр! Загубишь винтовку!» – крикнул ему заместитель командира, красивый, плечистый Оболенский, проезжавший у колонны на рыжем коне. «В чихауз новый есть!» – ответил мадьяр и тут же поспешно вскинул ружье на плечо, увидев разъяренного командира. Еще миг, и просекла бы нагайка кожу на пыльной мадьярской спине.
Об этом мадьяре Ожигалов рассказал уже в душевой; лампочки будто плавали в парном тумане, фыркали и отплевывались запоздавшие любители бани, пахло отмокшей известью стен, телами и сосновыми матами.
– Никогда не забуду этого мадьяра. Как увижу разгильдяя, вредителя техники, так и хочется вызвать Оболенского на рыжем коне.
Литое тело Ожигалова хранило несмываемые приметы эпохи. Выколотая на груди «Аврора» палила с Невы из одного (исторически точно) бакового орудия, а не залпом, как утверждалось в речах и юбилейных газетах. Над историческим крейсером Балтийского флота рассыпались тушевые наколки лучей по всей широкой безволосой груди. Наколки мог сделать любой, нехитрая штука, а вот пулевая метка пониже правого соска являлась более убедительным документом. Растирая спину Ожигалова, Николай заметил возле лопатки большой, похожий на воронку, шрам – место выхода пули.
– Попало же тебе, Ваня. Ишь как развернуло!
– Хирург в историю болезни внес: ранение дум-дум. Так назывались немецкие разрывные пули. Как нам говорили, ими белых снабдил фельдмаршал Эйхгорн, дошедший до Ростова.
– Тебе под Ростовом попало?
– Нет, Ростов брал Буденный. Мы от Царицына шли на Ставрополь. Май-Маевский, был такой генерал. Лично его повстречать не пришлось, дум-дум не позволила... Я-то с Балтики, туда призвали в пятнадцатом, с завода. Потом у Кожанова был, с черноморцами. В Астрахани, Камышине, калмыцкие степи клешем подмел. Да ты же в моей книжечке читал. Накалякал правду. Считают – нехудожественно, так я и не художник, Коля, а рядовой боец революции.
Разговор заканчивали, одеваясь в сырой, пропотевшей кабине. Вторая смена включила моторы. Стены дрожали. Подождав, пока уйдут незнакомые люди, Ожигалов спросил, опять-таки будто случайно:
– Коля, когда тебя Жорка отчитывал, как воспринимали это другие рабочие?
«Так вот для чего ты так долго мылился и забивал мне голову мадьярами и дум-думами!»
– Что именно?
– Ты же знаешь, о чем я спрашиваю, – недовольно ответил Ожигалов. – Нужно было ко мне прийти, посоветоваться.
– Чего же спрашивать, если все и без меня знаешь?
– Я спрашиваю об отношении рабочих. В одиночку Квасов не страшен. Один-то чердак легко провентилировать. А вот когда вредные идеи овладевают многими умами, тогда подожди закуривать. Партия должна вмешаться. А ты зря помалкиваешь. – Это говорил уже другой Ожигалов, непреклонный и бесшутейный. – Не согласился темнить. Правильно! Но когда один правильно понимает, а масса безразлична, не та цена такому пониманию. Хорошее должно овладевать умами масс и побеждать.
Николай поморщился, мягко остановил собеседника.
– Овладевают, только подыскивай, Ваня, доходчивые слова для своих разъяснений. А то как дело упрется в политику, так и посыплются слова одного размола. Рабочие своими детьми, семьями козыряют, подсчитывают бюджет, а ты в «общем и целом».
– Верно-то верно, – согласился Ожигалов. – А мой тебе совет: держись, иди впереди.
– Нести знамя?
– Опять придираешься? – Ожигалов уже оделся, даже неизменную кепку надвинул на затылок. – Самое главное – сломать в душе частокол: «Это мое, а это ваше». Чтобы каждый с удовольствием мастерил вот эти самые пробочки, деревяшечки, следил за имуществом честнее и строже. – И неожиданно закончил Фоминым:– А его мы либо вернем в нашу веру, либо прогоним. Стыдно за него... На бюро только я один до времени защищаю Митьку.
– Сказать ему?
– Не надо. Ты еще комсомол, а наше дело партийное, – отшутился Ожигалов с горечью. Он хотел еще что-то добавить, но помешала ввалившаяся в раздевалку оживленная парочка – Гаслов и Отто. Они спорили о чем-то.
Войдя и обменявшись приветствиями, они принялись раздеваться – каждый соответственно своему характеру: Гаслов чуть ли не с треском стаскивал с себя неудобный комбинезон, пропахший гарью; Отто медленно, как говорится, с оттопыренными пальчиками выбирал место, куда положить одежку; голыми ногами со следами резинок на икрах, он брезгливо топтался на ослизлом, грязном решетчатом мате. При нем была желтая коробочка с мылом и греческая губка.
– Ведь он же рабочий, погляди, какой чистоплюй, – тихо возмущался Гаслов, бросая под лавку тяжелые коты, зашнурованные веревочками. – С такими революцию не свершишь, Ожигалов. Не свершишь!..
– Почему же? – спросил Ожигалов.
– Побоятся вымараться. – Гаслов проследил глазами за уходившим на цыпочках Отто. – Можешь поздравить меня, Ваня: выдавил я из него ковкий чугун полностью, теперь добиваю литье под давлением и кокиль.
– Молодец, – похвалил его Ожигалов.
– Пущай не думает! – Белые зубы блеснули сквозь пушистые гасловские усы. – Пущай не говорят, что мы, расейцы, низко подпоясанные. Еще с Петра Великого принялись мы им шпильки в подошвы заколачивать...
Ожигалов недовольно поморщился.
– А уж насчет этого ты зря. Чего бахвалишься? Кокиль-то еще не в кармане. Вон и смесители у нас плохо работают – то кипяток, то лед. Вчера ток со струи бил, где-то труба к проводке подсоединилась...
– Ладно, пойду. – Гаслов вытащил из чемоданчика мочалку, распушил ее и пошел в душевую, где почти бесшумно плескался Отто.
Поднимаясь вместе с Ожигаловым по улочке к площади, испытывая приятное томление в отдохнувшем, чистом теле, Николай Бурлаков имел случай убедиться в осведомленности секретаря партийной ячейки во многих вопросах, казалось бы, щепетильных и скрытых от большинства. Ожигалова беспокоил, возмущал Фомин, который постепенно становился каким-то жупелом, носителем скверных настроений. «Ведь по отдельному члену партии судят о всей организации, – говорил Ожигалов. – Пойди зови к социализму, а тебе в душу суют Митю Фомина. Полюбуйтесь, дескать, сначала на своего строителя бесклассового общества!» Ожигалов обещал «обломать сучья с дуба». Но как он хочет обламывать сухие сучья, не объяснил. Если в свое время его занимал Квасов как объект для перевоспитания, то Фомин возбуждал неприкрытое чувство гнева.
У Николая мелькнула нехорошая мысль: не завидует ли Ожигалов популярности Фомина? И дальше: разве не главная задача коммуниста – добиваться улучшения личной жизни человека, так необходимой для решения высоких задач? А куда же отнести сочетание личных и государственных интересов – ту самую гармонию, лежащую в основе духовного строительства?
Ожигалов перевел разговор на более близкое, принялся хвалить Наташу, выраставшую на глазах коллектива. Несмотря на явное замешательство Николая, посоветовал ему остановить свой выбор на Наташе.
– Это тоже входит в обязанности секретаря? – Бурлаков продолжал испытывать неловкость.








