Текст книги "Гамаюн — птица вещая"
Автор книги: Аркадий Первенцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Утром Аделаида напоила Николая чаем и долго смотрела в его смущенные глаза.
Просто сказала:
– Прощайте, Коля. К сожалению, мне нужно спешить на работу.
– Спасибо, – поблагодарил он, уже одевшись и держа в руках кепку. – Во всяком случае, мне было хорошо с вами, Аделаида. Со мной так не разговаривала еще ни одна девушка. Мне представлялось, что между парнями и девушками не может быть так... – Он не нашел слова, покраснел и подал Аделаиде руку. – Только не думайте обо мне, как о бурьяне. Рос, как рожь, а ни на что не гож...
– Что вы, Коля. – Она притянула его голову к себе, и ему пришлось наклониться. Неожиданно для себя самой она поцеловала его.
– И мне было очень хорошо с вами.
– А может быть, все же существует любовь? – спросил Николай резко и, когда она замялась, настойчиво переспросил: – Неужели нет?
– Для кого как, – уклончиво ответила она без прежней мягкости в голосе и чуточку раздраженно. – Я имела в виду только себя. Я знаю товарок, которые сходят с ума от любви... Никто не мешает и вам последовать их примеру. Найдите, полюбите, зачеркните мои предубеждения. Ого, мне пора, прощайте! Выходите первым и побыстрее, чтобы не дразнить соседок по квартире. А я за вами... Подождите меня на улице.
Утренние сумерки рассеивались медленно из-за тумана. За ночь температура снизилась. Лужи подернулись тонким ледком. Последние, еще не опавшие листья потемнели и съежились. Бурлаков спиной почувствовал холод. Прорезиненный плащ, казалось, сразу промерз и больше не грел. Пришлось обмотать шею материнским шарфом и поглубже натянуть кепку.
Аделаида вышла в шубке серого смушка, в меховой шапочке и закрытых ботинках. На ее лице не осталось никаких следов бессонной ночи. Она снова была другой – такою, какой всегда появлялась на людях. С самым решительным видом она попросила не провожать ее до фабрики.
– Вы представляете, какие пойдут сплетни? Утром вдвоем. Нет, попрощаемся здесь.
В армии, в тусклых буднях казармы Николай думал об Аделаиде возвышенно. Вокруг ее имени возник ореол. Самое заветное время – сразу после полуночи, на дневальстве в конюшне, после обхода дежурного по полку. В этот час он писал Аделаиде письма. Столиком служила деревянная лопата, протертая досуха пучком соломы и положенная на колени. Далекая девушка в меховой шубке или с локонами, рассыпавшимися по оголенным плечам, властно входила в этот тесный мирок. Исчезали звучно жующие кони, запахи аммиака и потной шерсти. Забывалось все: и завтрашняя сверхранняя побудка, и пронзительный голос трубы, и истошные крики дневальных, манежная езда и стрелковые занятия, вольтижировка и зубрение уставов...
Вначале Аделаида отвечала ему неаккуратно. На листочке, а то и на четвертушке. Крохи внимания, а лучше сказать – снисхождения. Отвечать ее заставляла пылкость его пространных писем. Потом переписка разладилась, а на третьем году, когда Бурлаков, поддавшись на сатанинские увещевания Арапчи, остался на сверхсрочную службу, Аделаида написала ему совсем короткое письмецо, намекнув о перемене, происшедшей в ее жизни. Продолжать переписку было неудобно.
Теперь Бурлаков шел к ней, готовый к любой неожиданности. Аделаида была замужем, только так можно было понять ее намек. Кто ее муж, Бурлаков, конечно, не знал. Его потянуло к ней, и он не мог справиться со своим желанием. В конце концов будь что будет! Он долго готовился к тому, чтобы появиться перед нею другим человеком – не тем деревенским увальнем, которого она проводила в тот памятный для него октябрьский день. На нем была шинель, перешитая в дивизионной швальне, с обшлагами, достигавшими локтя; раздвоенные концы отворотов изнутри были отделаны синим сукном. Сапоги сделаны на заказ из хрома, тонкой и эластичной кожи, невыразимо ярко сверкающей от ваксы. Обычные деловые шпоры из твердой стали сменены на щегольские, с малиновым звоном колесиков. Он купил их в магазине Военторга и дополнительно отникелировал в мастерской у одного из потомков Хаджи Мурата. Этот потомок великолепно владел искусством закалки боевых клинков и чеканкой по драгоценным металлам.
Вот таким щеголем полкового масштаба должен был предстать Бурлаков.
Не без волнения прикоснулся он к черной пуговке звонка и, нажав два раза, как рекомендовала вывешенная на дверях табличка, услышал дребезжание звонка в самой глубине коммунальной квартиры.
Через две-три минуты пришлось позвонить еще раз. За дверью послышались шаги и чей-то незнакомый женский голос:
– Аделаида, к вам. Два звонка!
– Не понимаю. У Сержа – свой ключ. – Это был голос Аделаиды. – Мог ли он его забыть?
Звякнула цепочка, скрипнули петли. Дверь приоткрылась на длину цепочки, и при мерклом свете лампочки, ввинченной в лестничном пролете у самого потолка, Николай прежде всего увидел ее волосы и настороженные глаза.
– Николай?! Вы? – Аделаида пропустила его в коридор. – Так неожиданно!..
– Прежде всего – здравствуйте! – Она слабо ответила на его рукопожатие. – Я еду домой через Москву и решил заглянуть к вам.
– Проходите, проходите. – Она пожала плечами. – Надо было предупредить, позвонить хотя бы... Вы меня застали в таком виде, врасплох...
– Позвонить? У вас есть телефон? Как в штабе полка? – Он попробовал отделаться шуткой. – Темный армеец! Отстал, отвык...
– Вы только не обижайтесь, Коля, – голос Аделаиды стал мягче. – Вы знаете о моих переменах...
– Если неудобно, я уйду.
– Нет, теперь уже поздно. Придется дождаться Сержа. У нас такие соседки. Им ничего не стоит самым вульгарным образом все истолковать...
Она провела Николая в знакомую ему комнату. Многое в ней изменилось. Со стен исчезли фотографии жокеев в камзолах и призовых рысаков.
Низкие кресла были обтянуты пестрой тканью с неопределенным рисунком. Туркменский ковер на полу, оттоманка, мусульманский светильник в углу – такие бывают в мечетях, и запыленный аппарат для кальяна. Все это придавало комнате восточный колорит и, очевидно, отвечало вкусам загадочного Сержа.
Пока хозяйка переодевалась, Николай имел возможность поразмыслить. Он сравнил родительскую, избу с этой квартирой, полезные в обиходе предметы – с этими вещами. К чему старый светильник, если есть электричество? Зачем эти высокие кувшины, исписанные иероглифами бамбуковые палки? Ведь на все это истрачены деньги. Дома, бывало, покупка чугуна или сковородки обсуждалась по нескольку дней кряду. Пропажа ведра или веревки вызывала столько волнений, столько взаимных упреков... Сейчас родители задумали приобрести корову, без нее невозможно прокормиться. Сколько писем, тревог, расчетов... Николай невольно потянулся к карману, в нем было зашито двести рублей. Протест поднялся в душе Николая и отрезвил его. Нечего робеть и считать себя ниже...
– Что с вами? – Аделаида присела напротив Николая.
– Со мной? Ничего...
Он видел ее колени, остро чувствовал запах духов и еще какой-то запах – не то барбарисовых конфет, не то помады.
– Нет, вы изменились, стали строже ко мне. – Она наклонилась и притронулась к его руке, туго охваченной в широком запястье манжетом темно-зеленой военной рубахи.
Теперь, когда она наклонилась, он видел желобок на ее груди, теряющийся в розоватом шелке, и опять ее полные, округлые колени, обтянутые тонкими чулками.
– Вы где покупаете такие чулки? – неожиданно для самого себя спросил Бурлаков, чувствуя, как зреет в нем глухое раздражение.
– Вы заметили? – Она оживилась, провела ладонью по ноге от щиколоток до колена. – Это они... – махнула куда-то в сторону головой. – Серж достает. Мой... муж. Фамилия его... Коржиков. Мы не расписывались с ним, зачем? Потом такая бесцветная фамилия... Аделаида Коржикова. Очень шикарно...
Она закурила от зажигалки и задула огонек, выпятив нижнюю губу. Пожалуй, она не подурнела за это время; ее яркая зрелая красота, вероятно, по-прежнему дурманила головы мужчинам. Но она стала хуже в чем-то другом. Все в ней было чужое, деланное, неискреннее.
Она задавала вопросы, но была невнимательна к его ответам. Казалось, ее голова была занята чем-то другим. Отсюда настороженность, забывчивость, сухой смех.
Чужая? Да, вероятно, так. Стоило ли думать о ней, чего-то ждать! Пропала детскость, когда-то отличавшая ее от многих; она казалась старше своего возраста, и это не вызывало в нем жалости.
– Неужели вы думаете поселиться в деревне?
– Если найдется работа, да.
– И вас не тянет в город?
– Опять-таки все дело в работе.
– Вы думаете служить?
– Нет... Работать.
– Неинтересно! – вырвалось у нее.
– Работать неинтересно? – Николай пожал плечами. – Не понимаю.
Аделаида решила перевести разговор.
– Что у вас на петлицах?
– Треугольники.
– Вижу. Два. Это считается много?
– Не знаю, для кого как. Мне вполне хватает, – сухо ответил он и, посмотрев на призовые часы, врученные ему самим комдивом за отличную рубку, сказал: – Мне пора.
Она поднялась вслед за ним, погасила папиросу.
– Вы, вероятно, голодны. Поужинали бы с нами. Серж должен вот-вот прийти. Но если вы спешите...
– Тогда вы не смеете задерживать?
– Зачем вы так, Коля? Не обижайтесь на меня. Ведь мы старые друзья... – Она насторожилась, не закончив начатой фразы, и вышла из комнаты.
Через неплотно притворенную дверь из коридора донесся недовольный, приглушенный голос мужчины:
– Хорошенькое дело!.. Вошел... шинель... Надо было меня предупредить...
Коржиков вошел в комнату вслед за Аделаидой, с покоряющим радушием встретил поднявшегося к нему навстречу молодого человека. Он потряс протянутую ему руку и вслух восхитился этой «армейской мозолистой рукой, умеющей крепко держать пролетарский штык и саблю». Сам Коржиков был внешне неприметный человек, среднего, а может быть, и низкого роста, с сутулой спиной, с плоскими серыми щеками и вставной верхней челюстью, отчего его улыбка как бы носила фарфоровый оттенок.
Коржиков умел расположить к себе своей способностью сразу «находить контакты». Если какой-нибудь человек собеседнику не нравился и он о нем дурно отзывался, Коржиков глубокомысленно поддакивал, говоря с самой подкупающей искренностью: «Да, да, как вы его верно разгадали! Ведь этот субъект и во мне вызывал странные ассоциации... Вы удивительно точно разгадали его». О том же человеке он мог высказать и совершенно противоположное мнение, лишь бы «найти контакт». Никто из сослуживцев не избежал чести быть обласканным Коржиковым, и при выдвижении Коржикова ни у кого не поворачивался язык назвать его подхалимом или карьеристом. Неуловимость его общественного лица иногда ставила в тупик представителей так называемых инстанций. Его пытались исследовать чуть ли не лабораторным методом, но ничего предосудительного в его микроструктуре не обнаружили. И это происходило не только потому, что в родословной бабушек и тетушек царил полный социальный порядок, а прежде всего потому, что он умел «войти в контакт» с любыми диаметрально противоположными взглядами и на общую политику, и на жизнь, и на значение отдельных личностей. Таков был Коржиков. Окажись он хоть на минуту не на высоте, и пропало бы его положение, а не только запыленная аппаратура кальяна или ориентальный светильник в его комнате. Здесь не мешает сказать, что, по преданиям летописцев, известных только Сержу Коржикову, в его светильнике когда-то плавали фитили в человеческом жире, натопленном деспотом из трупов опальных и зазнавшихся приближенных.
– Я никогда не бывал на Востоке дальше Тифлиса, дорогой мой Николай, но всеми фибрами души предан Востоку, хотя и опасаюсь его загадочной неразбуженной силы, – уверял Коржиков за графином разбавленного спирта и бережно вскрытыми шпротами. – Каждая вещь с Востока для меня не просто красивая вещь. Это реликвия, символ, шарада... Отец Адели был наездник, в этом тоже есть тайный смысл. Вы кавалерист – разве вы не видите незримые нити, которые потянулись к нам от всадников с раскосыми глазами и арканом у луки седла?.. Вы знаете, где родник их мужества и ярости? Не знаете? Я расскажу. Воин-монгол мчался по степям, ведя трех лошадей в поводу. Когда его горло пересыхало, он не искал колодцев в безводных пустынях. Он прыгал с седла, вскрывал ножом набрякшую вену коня и припадал к горячей, живой струе крови... Он вытирал усы и губы полой халата, снова бросался в седло и мчался как ветер. Нас, русских, боятся хилые интеллигенты Европы, ошибочно считая, что мы и есть Восток. Нет, нет! Надо объяснить им: Восток далеко за нашей спиной. Когда он созреет, из нас тоже натопят сала для таких вот светильников...
Какая-то сумасшедшинка появилась в глазах хлипкого Коржикова, смех становился неестественным и злым, лицо было как маска.
Казалось, он нарочно разыгрывает Николая, считая его наивным парнем, и насыщает его нелепицами и бредом. Но здоровый ум Бурлакова не мог поддаться на такие противоестественные соблазны. Вначале в нем зажглось любопытство, но и оно погасло в конце концов. Ему стало скучно и противно. Какая-то алчная зависть к степным дикарям, противоестественный восторг при рассказах о трупах и крови вызывали отвращение. Николай попросил Коржикова оставить в покое монголов и пощадить невинных лошадей.
– Тогда не было шпротов, – Коржиков захохотал, поднял вилку с насаженной на нее темно-коричневой промасленной рыбкой, – не было спирта-ректификата и отсутствовали карточки на основные виды продовольствия. Темники Тамерлана не знали пятилеток... За здоровье здоровой стихии, Коля! Дай я тебя поцелую.
Николай отстранился.
– Не надо...
– Гребуешь мной? – Коржиков издевательски подчеркнул простонародное слово.
Бурлаков это понял, и его лицо налилось кровью.
– Нет, я не брезгую, а просто противно слушать. При чем тут пятилетки?
– Коля, ведь он пошутил, – вмешалась Аделаида. – Хотите, я с вами выпью на брудершафт? Можно, Серж? Разрешаешь?
– Тебе я все разрешаю... Если хочешь, ложись с ним спать. Благословляю...
Аделаида нервно рассмеялась и, придвинувшись к столу вместе с креслом, разъединила мужчин. Глаза ее выдавали тревогу. Ей совсем не было весело.
Коржиков прикинулся пьяным. Прихлопывая ладошками по ручкам кресла, он забормотал что-то невразумительное о каких-то людях, которые стоят с кнутом перед опасным и мускулистым зверем. Затем, искажая слова, запел «Варшавянку».
Вскоре он затих, запрокинул голову и захрипел.
Бурлаков поднялся.
– Прощайте. – Он протянул руку. – Вероятно, мы уже никогда не встретимся.
– Почему же? – Она стояла рядом с ним, дыхание их смешивалось. – Я буду рада видеть вас, Коля.
– А он?
– Это вас не должно беспокоить, – сказала она отчужденно и отняла руку. – Вы остаетесь в Москве?
– Нет... Уезжаю в деревню...
– Я завидую вам. – Гримаса боли появилась на ее красивом холодном лице. – Как это хорошо – иметь родителей! Когда их нет, приходится идти напролом, спрятаться не за кого.
– Вам нелегко? – спросил Николай, еле выдавливая слова.
– Да. Заметно?
– Я заметил...
– Пусть вам лучше будет в жизни, чем мне, – произнесла она и прикоснулась ладонью к его щеке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Удолино – небольшое село о двадцати – тридцати дворах, в семидесяти пяти километрах от столицы. И хотя до Москвы рукой подать и поезда ходили часто, Удолино оставалось глухим селом, без электричества, без кино и других достижений эпохи. Восходы и закаты – вот табельная доска крестьянина; от рассвета до густых сумерек бесконечный строй забот.
Революция запомнилась в Удолине погромом помещика и братоубийственной дележкой земли. Мироеды, подогревавшие страсти, теперь были ликвидированы вместе со всеми своими семейными корнями, отправлены в Сибирь или на Урал. Межи перепахали, отвели неказистых лошаденок в общую конюшню, на ветреный бугор, стянули плуги и сохи в один двор, туда же и бороны. Вначале район прислал в артель трактор «Фордзон», потом от него отказались из-за прожорливости машины и частых поломок. «Фордзон» доконали бугры и земля, которую проще всего не пахать, а обжигать из нее кирпичи.
Две войны, до фундамента потрясшие государство отошли далеко-далеко. Во время гражданской войны ни один бризантный снаряд не упал здесь, ни одной крыши не сгорело, ни одной пули не просвистело. Село оставалось все таким же бедным и затерянным, и не мудрено, если молодежь без угрызений совести уходила в Москву.
В Удолине жила семья Бурлакова – родители и молоденькая сестренка Марфа. Старшие сыновья погибли на фронте: Максим, артиллерийский фейерверкер, – на Икскюльском предмостном укреплении, сражаясь против немцев; второй, Степан, совсем еще юноша, – под Бутурлиновкой, сражаясь против русских офицеров-корниловцев. Фотографии сыновей висели на почетном месте, ближе к «святому» углу, и лампада скудно освещала их обычные, ничем не приметные лица. Все же войны не прошли стороной, как писалось вначале. И сам отец, Степан, носил в войну крестик вместо кокарды – попал в ополчение, охранял мосты и виадуки.
За шестьдесят с лишним лет немало пришлось испытать Степану и Антонине Бурлаковым. Начнешь вспоминать, и слушать не станут. У каждого своего горя с избытком. Россия... Конца-краю нет ни России, ни заботам. То войны, то дали землю, то снова сложили ее в общую копилку, то вручили серого коня с барской конюшни; но не успели полюбоваться на него и расчесать ему гриву, как предложили отвести на ту же конюшню. Поэтому и сник Степан Бурлаков. Глаз у него теперь прищуренный, недоверчивый, запер себя на замок, больше вздыхает и молчит. Его не пугали уже никакие новшества. Хуже не будет! Плакаты, расклеенные в правлении артели, звали в атаку, вперед; назывались разные враги, им, казалось, ни дна ни покрышки.
Единственно надежное – картоха и морква. Она опора в сумеречное межвременье, когда, как ни напрягай зрение, даже из-под ладошки ничего не увидишь. Круг жизни невольно сомкнулся вокруг своего клочка земли, возле дома. За ветхим плетнем сохранилось свое удельное княжество, свои тылы и резервы. В городах хлеб выдавали по карточкам, в деревне жили своим. Великое строительство высасывало людей, деньги, продукты. Мылись золой. Заваривали малиновый плиточный чай. Сахар меняли на яйца. Неразбериха творилась в торговле, хотя ее и называли самой культурной. Два-три куска ситца на полке именовали не товаром, а фондом. Фонд промтоваров. Фонд мясосдачи.
Корова снова стала центром вселенной. Она крепко вошла в тот же завороженный круг. Если смотреть правде в глаза и отказаться от ханжеских оценок явлений, корове-кормилице надо отвести первостатейное место в труднейшие годы свершений. Диплом инженера или будущий маршальский жезл иногда зависел от презираемой на словах индивидуальной крестьянской коровы.
У Бурлаковых в этом году случилось несчастье. Корова-ярославка, надежная опора семьи, объелась на весеннем лугу дурной травой, опухла и сдохла. Ее не успели прирезать, не сумели в нужную минуту отыскать ветеринара. Мясо переварили на мыло, шкуру сдали государству по твердой цене. Из-за недостатка каустической соды мыло вышло плохое, черное и мягкое. Разобрали его почти задарма. Чтобы купить корову, пришлось самым жестоким образом урезать себя, попросить сына о помощи и, не дожидаясь весны, подготовить к продаже мешков двадцать картошки. Весной, по первой траве, корова вздорожает не только в Подмосковье, но и в Калужской области, куда еще зимой задумали поехать за коровой старики.
Картофель хранился в избе, в подполье. И теперь, задумав продать большую часть приусадебного картофельного урожая, приходилось поднимать доски. Старик Бурлаков пригласил на помощь своего кума Поликарпа, ходившего в свое время с ним на действительную службу в пехотный полк, стоявший в Польше. Поликарпу повезло больше, чем Степану. Никто из его близких не погиб. Сыновья, их было трое, отделились, разобрав по комнате в отцовском доме, и каждый занимался своим делом. Один служил на ближайшей суконной фабрике наладчиком, другой – на железной дороге, третий сапожничал, и не без успеха. Это было заметно по крыше. Сапожник покрыл свою часть дома оцинкованным железом, блестевшим на солнце как серебро; фабричный – черепицей; железнодорожник – волнистыми листами шифера, входившего в моду. И только комнатушка отца по-прежнему сонно додремывала свой век под соломой.
Поликарп выбрался из подполья и отряхнулся. От него пахло сырой землей и соломой. Заплесневелые доски, будто тронутые изморозью, с торчавшими ржавыми гвоздями, лежали возле стенки. А ближе к выходу, освещенные неярким жаром русской печи, стояли незавязанные мешки с картошкой. Они, судя по ворчанию Антонины Ильиничны, мешали ей орудовать чугунками, противнями и рогачами, что она делала с искусной стариковской ловкостью, выработанной долгими годами непреложных женских забот. На ее воркотню великодушно не обращали внимания, хотя кое с чем можно было и согласиться. В самом деле, нельзя встречать сына в избе с развороченными полами. И Марфинька такого же мнения. Второй день дежурит она на бугре, у тропинки, ведущей через лес к станции, надеясь первой увидеть брата, первой броситься к нему на шею и с гордостью пройти по селу. Пусть выглядывают из окошек подруги, пусть выбегают к калиткам...
Поликарп сворачивал «козу» из «Крестьянской газеты» и хвалил:
– Прекрасное лежище оборудовал, Степан. Соломы аккуратно постелил. Сухая. Ни одного клубня не пропадет. Семенной Лорх отделил в сторонку, ближе к фундаменту печки, вы его до весны не трожьте...
– Скорее кончайте. – Антонина Ильинична оторвалась от печки, и Поликарп с приятным удивлением заметил на ее раскрасневшемся лице следы былой красоты.
– Ты погляди, Степан, Антонина-то... – Поликарп выпрямился, расправил плечи и, как говорится, тряхнул седыми кудрями. – Годы ее не берут.
– Полно тебе буровить, – сказал Степан Бурлаков, давно уже переставший любоваться своей одряхлевшей супругой. – Прошедшего дня не воротишь. У старости, как у осота, длинные корни...
– А помнишь фольварк, когда подтянули наш полк поближе к городу Кракову? Какие там батрачили полячки! – Поликарп подошел к печке, подцепил уголек и прикурил от него, держа черными, будто из чугуна отлитыми пальцами. – Представишь себе такую полячку и запрыгаешь на нарах, как сазан на песке...
– Брось, Поликарп! – Только на какой-то миг дрогнули мускулы на строгом землистом лице Степана Бурлакова. – Коли мерещится молодость, значит, чуешь старость...
Мужики оставили прошлое и принялись за настоящее. Степан до сих пор не мог решить труднейшего вопроса: почему и для кого учредили колхозы? Только было начали жить, привыкли к своим полоскам, распределили силы, семена не на года, а до конца жизни – и вдруг, будто пожар где-то вспыхнул, зазвонил колокол. Потащили добро, изломали, накричались вдоволь друг на друга, и пошло все как на юру. Штаны скинешь, решаешь вздремнуть – палкой стучат по забору, сзывают. Хочешь работать – приказывают: отдохни. Чего-то не ссучили вовремя, где-то лопнула нитка. Хорошо, выручил возраст, сослался на него, отошел в сторонку и погрузился в свой закуток, в картоху и моркву. За что упал с рассеченным черепом девятнадцатилетний Степка? Что ему хотел доказать корниловский офицер с черно-красными погонами? И того, видать, сбили наганом... Глядел потухающими глазами Степан Бурлаков на развороченный пол, на сырые, сопревшие доски, на картоху в мешках и думал только об одном: о корове. Пока только на ней сошлось все, что его еще волновало в этой серой действительности.
– Не только колхозы возникли, Степан, вредители тоже возникли, – философствовал Поликарп. – Ударники строят заводы, а вредители их поджигают или динамитом...
– Не верю, – буркнул Степан, не выносивший легковесных объяснений разных неудач и просчетов. – Чтобы взорвать завод, надо на него пробраться. Как же их допускают?
– Кто-то допускает. – Поликарп развел руками. – Плохие часовые, а может, и сам караульный начальник.
От печки отозвалась Антонина Ильинична, обладавшая на редкость острым слухом:
– А как червь? Сравни, какая стенка и какой червь. А точит.
Поликарп обрадовался неожиданной поддержке.
– Верно. Червь опаснее волка.
– Червяка испугались, – неодобрительно возразил Степан, продолжая решать в уме свою неотложную задачу.
Если продать картошку, взять сбережения, прибавить к ним обещанные сыном деньги, то можно привести хорошую корову. Плохую и даром не нужно. Если бы с пудовым надоем! Во дворе стоит прикрытый от дождей и ветра стожок сена, в яме – кормовая свекла да три мешка повала осталось. Молоко можно носить на «Суконку», в фабричный поселок, там только свистни – вмиг расхватают девчата. Краем уха он ловил продолжающийся между женой и Поликарпом разговор. Любит же народ все сваливать на кого-то. Раньше, бывало, если что не так, то сам виноват. Теперь виновного ищут на стороне.
– На вредителей грешите, – заявляет Степан вслух, – а причина другая...
– Какая же причина? – Поликарп задышал возле его уха.
– Хозяина нет. Не объявился доподлинный хозяин.
– А партия! – Поликарп хихикнул.
Степан вгляделся в него с недоумением, пытаясь разгадать смысл его поведения.
– Партия в высоком масштабе. Верю. Только стало высоко до партии. Ленин, мужиков принимал, овчинным и луковым духом не брезговал, а наш партейный гончар из Рассудина – голенище под мышку, тарантас ему запрягли – и в район. Это он осенью трактор прислал. Фыркал, фыркал трактор на буграх, керосину сжег – еле расплатились. А пользы?..
– Так в чем же дело? – перебил его Поликарп с любопытством, которое не понравилось осторожному Степану.
– Дело в безрасчетстве. Отсюда и все глупости, – отрезал Степан и приказал подавать завтрак. – Колька, видать, в Москве загулял.
– Деньги-то обещанные при нем? – спросил Поликарп.
– При нем, – ответил Степан неохотно.
– Ты бы ему посоветовал почтой.
– Почтой? – Степан окончательно посуровел. Не любил он, когда вмешивались в его дела, к тому же такие тонкие. – За почту платить надо. А потом куда идти получать? Паспорт требуют на почте. А паспорта у колхозника нет. Нужно справку выправлять в правлении, кто ты и тот ли. Почтой! Ты на Луне, что ль, квартируешь, Поликарп?
Николай опоздал на последний ночной поезд, задержавшись у Аделаиды, и приехал утренним, около одиннадцати часов. Кругом уже крепко и надолго легли снега. Дежурный мельком оглядел единственного пассажира, засунул руки в варежки и прошел в бревенчатое здание станции.
За станцией стояли несколько изб, лавчонка и закрытое лесами недостроенное общежитие железнодорожников. Булыжная дорога вела в районный городок, куда раньше можно было попасть только отсюда. Теперь по плану пятилетки городок приобрел значение, и туда проложили тупиковую железнодорожную ветку.
По прямой через лес до Удолина было девять километров. Расстояние не пугало Николая, да и приятно пройтись по родным местам, увидеть с детства знакомые картины. Фанерный чемодан с нехитрым скарбом демобилизованного служаки его не обременял.
В шинели, подпоясанной ремнем, он чувствовал себя привычно и удобно. Морозец, вначале пощипывавший уши и щеки, не мог остудить разогревшуюся от движения молодую кровь. После березовой рощи, обрамлявшей лесные угодья, начинался густой сосновый бор с редкими дубами и елками на опушках.
В лесу стало теплее, запахло смолистой корой и снегом. Одиночество навеяло мысли. Меньше всего думалось о родителях: слишком устойчив и знаком был мир их существования, их надежды и чувства. Дальнейшая судьба Николая не могла зависеть от их решения. Они могли накормить, приголубить, осторожно посоветовать, а решать придется самому. Защитная стена, о которой говорила Аделаида, существовала, спрятаться за нее можно, пересидеть, а потом так или иначе нужно подставлять жизни свою грудь.
Белка, быстрая и непоседливая, бежала по толстым и тонким ветвям, ловко управляла своим маленьким тельцем. Ее пушистый хвост, казалось, заменял крылья и служил надежным рулем во время этих изумительных полетов. На снегу валялись обгрызенные еловые веточки. И дятел сердито выстукивал что-то по своему секретному коду. Прижавшись к стволу, послушав его, белка порхнула вверх и ушла в глубину леса. А дятел застучал в более мажорном, торжествующем ритме.
Кончился лес, и взорам Николая открылась холмистая местность с крутыми и пологими склонами. Трудно здесь давалась земля. Помещик не нуждался ни во ржи, ни в гречихе, больше всего ценил колорит местности, устраивал серпантинную цепь прудов, выстраивал гренадерские батальоны дубов, сосен, берез, гонял борового зверя, щедро одаривал егерей. Мельчайшие деревушки будто прятались по мокрым оврагам, прикрывшись соломенными шляпами крыш, и казалось, ничто не в силах пробудить в них ненависть и мстительный гнев. Но вот они пробудились! В помещичьем доме, занумерованном государством как памятник архитектуры, полным-полно беспризорных детей. Над одним из неспущенных прудов белеет античными колоннами беседка, вписанная в общий ампирный ансамбль. За беседкой качели, «гигантские шаги», трапеция и черные гордые дубы, абсолютно безразличные к сменам владельцев, – их тоже охраняет закон, и даже революция не покусилась на их долговечную жизнь.
Возле церкви виднелись повозки. Под куполами с крестами складывали потребительские товары. В школе, близ церкви, где когда-то учился Николай, бегали выпущенные на перемену дети.
Все так же, как раньше. Вероятно, поглядывает в окно строжайшая и премилейшая их учительница Нонна Ивановна, вечно обремененная заботами о доверенных ей ребятишках. Явись к ней, назовет по имени и отчеству, а школьники и того хуже – дядей. Не знавшая плуга полоса детства давно вспахана и проборонована, а на сердце пока – одна горечь.
Не будь армии, может быть, так и остался бы в мастерской. Далеко она, за перелеском, зубасто взлетевшим на самый крутой венец возвышенности. Нашел бы себе невесту из окрестных девушек. Мало ли их было, с кем устраивал посиделки до самой зари! Дошел бы постепенно до мастера, ходил бы с перевалочкой, картуз на затылке, в боковом кармане спецовки – доброкачественный измерительный инструмент. Комвзвода Арапчи, сам того не сознавая, посеял в душе Николая семена строптивости и дерзости. Перестроил его на другой лад, отрешил от самоуспокоенности. И если глубже оценить его влияние, придется сказать, что именно Арапчи раздвинул горизонты и показал, как тесен был доармейский мир Николая и какими крохами он был доволен.
С пригорка Николай зашагал быстрее. На жердяном мостике, переброшенном через речушку, тронутую по побережью леденцовым морозцем, догнал его Прохоров, молодой и беспокойный инструктор райкома. От новенького полушубка пахло дубильным экстрактом и меньше овчиной, от краснощекого чистого лица – парным молоком и медом. Зубы его блестели, улыбка ни на миг не исчезала с губ, озорноватые, беспокойные глаза все время щурились, как у калмыка. Прохоров обнял Николая, нарочито налетев на него со спины в самой середине ненадежного мостика, и потом уж в открытую, когда перешли речку.








